Текст книги "Гибель Марины Цветаевой"
Автор книги: Ирма Кудрова
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Эфрона спрашивают об Афанасове в марте. Как и в других случаях, Сергей Яковлевич дает сухую фактографическую справку, особенно подчеркивая «рабочие» профессии Николая Ванифатьевича.
– С какой целью он приехал в Советский Союз? – задает свой вопрос следователь.
– С целью работать на родине, – отвечает Эфрон.
Мне не пришлось, к сожалению, ознакомиться со следственным делом Афанасова. Однако в суде он виновным себя не признал и, видимо, сломить его, как и Эфрона, не удалось.
Пройдет целых полтора месяца после очной ставки с Клепининым и Литауэр, прежде чем Эфрона снова вызовут на допрос.
Чем было заполнено это время? Болезнь? Новая порция пыток? Или попросту следствие занято другими? Ответа мы не узнаем. Но в протоколе допроса от 15 февраля подпись Эфрона ужасна, почти неузнаваема.
Кажется, что она сделана пером, едва удерживаемым в руках. Но показания те же.
– Может быть, вы начнете давать показания? Ваши сообщники уже полностью вас изобличили…
Ответ Эфрона:
– Начиная с 1931 года никакой антисоветской деятельностью я не занимался. В своей работе я был связан с советскими учреждениями, и моя работа носила строго конспиративный характер.
– Характер вашей конспиративной работы, связанной с советскими учреждениями, – записано в протоколе, – следствие не интересует. Расскажите о той, которую вы скрывали от советских учреждений.
– Таковой не было. Как секретный сотрудник я был под контролем соответствующих лиц, руководивших секретной работой за границей.
Последняя фраза арестованного снова фиксирует его физическое недомогание:
– Прошу прервать допрос, так как я не совсем хорошо себя чувствую…
Не совсем хорошо… Стали бы в стенах Лубянки обращать внимание на это «не совсем»…
11
Отметим очевидный факт: следствие явно уклоняется от рассказа Эфрона о его реальной деятельности в советских спецслужбах во Франции. Ничего неожиданного здесь нет: интерес к истине у сотрудников Берии не больше, чем был во времена Ежова и Ягоды. И все же трудно не испытать разочарования: так ценна была бы возможность узнать, что называется, из первых рук о конкретностях его секретной работы и об истории убийства Игнатия Рейсса. Ибо, как было уже отмечено, Сергей Яковлевич достаточно откровенен в том, во всяком случае, что касается его собственных действий. Он не создает «версий», не подтасовывает фактов, может разве что уклониться от подробностей.
В протоколах показаний Эфрона эпизод с убийством Рейсса всплывает только однажды. 29 марта 1940 года (одиннадцатый допрос) подследственного спрашивают о Димитрии Смиренском. И Эфрон говорит о нем, среди прочего, как о человеке, который участвовал в предварительной подготовке «дела Рейсса», но не в самом акте убийства.
– Откуда вам это известно? – спрашивает следователь.
– От лиц, которые были прямо или косвенно замешаны в это дело, – отвечает Эфрон, – от Клепининых, Кондратьева, от самого Смиренского…
Уточняющих вопросов больше не задают – или они не зафиксированы в протоколе. Эфрон же верен себе: он отвечает в таких случаях без подробностей.
Крайне интересны для прояснения вопроса показания Клепинина.
Он, который чуть ли не с первого допроса охотно говорит о своей «предательской шпионской работе», о вероломстве, двурушничестве и всем прочем – в том наборе, который ему стандартно предлагается следователем, – касаясь «дела Рейсса», упорно повторяет: ни он, ни Эфрон прямого отношения к лозаннской «акции» не имели. Еще за полгода до того Эфрон «получил другое задание», а сам Клепинин, по его словам, узнал об убийстве Рейсса в Лионе из газет. Но Вадим Кондратьев, реально входивший в группу преследования, заявился в их дом спустя всего несколько дней после «акции» – перед тем, как окончательно исчезнуть из Франции. И тем самым была брошена тень на Клепининых, бывших с Кондратьевым в родстве. А связи Эфрона с советским полпредством были слишком широко известны. И таким образом они оба были «на виду» у полиции.
Впрочем, прошел еще месяц до того дня, когда тот и другой получили от своего «секретного» начальства приказ немедленно отправиться в Гавр и сесть на пароход «Андрей Жданов», чтобы навсегда покинуть Францию. Приказ, отданный Грозовским, был передан через посредника и не подлежал обсуждению. Между тем, утверждает Клепинин, сама поспешность их «эвакуации» была ошибкой и глупостью. Потому что тем самым советские спецслужбы как бы расписались в прямой своей причастности и к убийству Рейсса, и к похищению генерала Миллера. А с другой стороны, говорит Клепинин, их бегством, получившим огласку, была явно удовлетворена и французская полиция. Она могла теперь уверять, что сделала все, что от нее зависело: подлинные убийцы обнаружены, но – увы! – скрылись. Дело, которым полиция и так занималась крайне неохотно, могло быть закрыто, – по крайней мере, на стадии поисков виновных.
Эти показания, мне кажется, крайне важны для тех, кто действительно хотел бы, наконец, разобраться, «кто есть кто». К чему бы, кажется, Клепинину в этом вопросе сочинять? В той ситуации, в какой он в это время находился, «героичнее» и выгоднее было бы перед НКВД приписать себе как раз активную роль: ведь в Швейцарии был убит «невозвращенец», «предатель»!
Стоит задуматься: не содержится ли в этих признаниях Клепинина, не один раз повторенных в протоколах его допросов, подлинная разгадка той репутации, какая закрепилась за Эфроном (и Клепининым) чуть ли не на полстолетие?
Три человека, лично близких Сергею Яковлевичу, в свое время (в семидесятые годы) решительно настаивали на том, что роль Эфрона была совсем иной, чем утверждала официальная версия, распространенная зарубежной прессой. Все три признания, однако, можно считать субъективными. Но дадим же слово и адвокатам! А уж затем взвесим на весах собственных представлений о достоверности весомость того, что мы узнали.
Итак, первое – это слова дочери Эфрона, сказанные мне лично: о том, что для Сергея Яковлевича убийство Рейсса было неожиданным. Он был уверен, утверждала Ариадна Сергеевна, что «невозвращенец» будет увезен в Москву, чтобы предстать перед советским судом.
Второе – слова самого Эфрона: «Меня запутали в грязное дело…» Их сообщила в адресованном мне в восьмидесятые годы письме Вера Александровна Гучкова-Трейл, близкая приятельница Сергея Яковлевича, – как и он, сотрудница советских спецслужб. По ее словам, фраза эта была произнесена при их свидании в Париже, состоявшемся вскоре после убийства в Швейцарии.
Наконец, третье. Елизавета Яковлевна Эфрон так передавала слова брата, сказанные ей однажды: «Мне пришлось взять на себя чужую вину…» Между тем известно, что сестра пользовалась безусловным доверием у Эфрона.
«Делу Рейсса» посвящено немало статей и даже книг, и все же картина только теперь начинает проясняться. Известно, что операцией в целом руководил приехавший из Москвы в Париж летом 1937 года С.М. Шпигельгласс, в ту пору заместитель начальника Иностранного отдела НКВД. По его заданию Эфрон организовал группу, выследившую Рейсса и осуществившую убийство. Историки безусловно подтверждают, что самого Эфрона в Швейцарии не было. Но насколько он все же был причастен к «делу» – и был ли причастен?
«Полицейские расследования с целью определить виновность Эфрона в деле Рейсса оказались бесплодными»[18]18
«Cahiers du Monde russe et soviйtique», XXXII/2/, avril-juin 1991, p. 285–310.
[Закрыть], – пишут швейцарские историки Д.Кунци и П.Хубер, работавшие в архиве Гуверовского Института социальных проблем. (Стэнфорд, США) и досконально изучившие архивы швейцарской и французской полиции, относящиеся к «делу Рейсса».
Среди прочего, они ссылаются на допросы арестованных в тридцать седьмом году во Франции соучастников «акции» – Пьера Дюкоме, Димитрия Смиренского и Ренаты Штейнер.
Все трое утверждали, что инструкции им передавались через человека по имени «Михаил», фамилии которого, как и его адреса, они не знали, хотя встречались с ним лично. По указанию «Михаила» участники «акции» отправились на поиски исчезнувшего Рейсса в Амстердам, Реймс, Шамони и другие места. Именно, он слал затем в Швейцарию телеграммы, обнаруженные полицией. Описание внешности «Михаила», данное в показаниях троих – независимо друг от друга, – трудно идентифицировать с обликом Эфрона: «довольно крепкого телосложения, рост около 175 см, бритый (без бороды). Носил фетровую шляпу, выглядел человеком воспитанным, говорил по-французски и по-русски, но по-русски не чисто».
Любопытно, что на втором допросе Цветаевой во французской полиции, в том же тридцать седьмом году, отвечая на вопрос, знает ли она некоего «Михаила», Марина Ивановна вполне простосердечно назвала Михаила Штранге, сына владельцев русского пансиона в Верхней Савойе (замок Арсин в Сен-Пьере), характеризуя его как литератора и славного человека. Между тем на сегодняшний день именно этот человек (благополучно вернувшийся в СССР и благополучно прослуживший здесь до своей кончины в Москве в 1967 году) и вызывает у современных историков наибольшие подозрения как «координатор» (не руководитель, конечно!) убийства под Лозанной.
Недавно изданные воспоминания Павла Судоплатова, отставного генерала КГБ, также отводят от Сергея Эфрона обвинение в столь упорно приписывавшемся ему убийстве. Судоплатов лично знал прямых убийц Рейсса – Бориса Афанасьева и Виктора Правдина. Мало того, он встретился с ними сразу же после свершения «акции» в Москве. Он сообщает, в частности, что в награду Афанасьев получил солидный пост в управлении разведки, а Правдин был устроен на работу в Издательство иностранной литературы, где он проработал до своей смерти в 1970 году. Денежное вознаграждение получила и мать Правдина, жившая в Париже.
«Утверждения, что Сергей Эфрон, муж знаменитой русской поэтессы Марины Цветаевой, участвовал в передаче Рейсса в руки НКВД, являются фальшивыми, – пишет Судоплатов. – Эфрон, который действительно работал на НКВД в Париже, ничего не знал об этом деле»[19]19
Pavel Sudoplatov and Anatoli Sudoplatov. The Memories of an Unwanted Witness – a soviet Spymaster. – Boston – New York – Toronto – London, 1994, p. 47.
[Закрыть].
Подверстаем сюда же еще один, может быть, самый важный документ: это «Справка», находящаяся в Следственном деле С. Я. Эфрона. Она составлена в связи с запросом дочери о реабилитации отца и подготовлена на материале секретного архива КГБ.
Среди прочего, в ней говорится, что во Франции Сергей Яковлевич «использовался как групповод и наводчик-вербовщик». Отмечено в «Справке» также участие Эфрона в евразийском движении, и его вступление в масонскую ложу «Гамаюн» (действительно по заданию советской разведки!), и его просьба об отправке в сражающуюся Испанию, отклоненная начальством…
«Справка» предназначена работникам НКВД для сугубо внутреннего употребления. И в ней нет ни слова об участии Эфрона в «лозаннском эпизоде»!..
12
Направленность дознания органов НКВД во второй половине тридцатых годов определена жестким стандартом, совершенно не зависящим от реальных обстоятельств арестованного. Предъявляемые обвинения не имеют, как правило, почти никакого отношения к действительным причинам, по которым он содержится в заключении. Характер обвинения продиктован соображениями «государственными», почти полностью игнорирующими конкретную личность и ее биографию. Мы знаем это уже достаточно; но живое знакомство со следственными делами еще и еще раз подтверждает известное.
«Государственный» же – на уровне Берии и Сталина – замысел в отношении Эфрона и его товарищей, весьма похоже, заключался в возможности организовать еще один шумный политический процесс – в развитие предыдущих.
Как известно, Рыкова и Бухарина НКВД уже попытался обвинить в преступных связях с русской эмиграцией в Париже; Пятакову инкриминировалась связь с Троцким и зарубежными троцкистами.
Как соблазнительно было теперь продолжить начатую тему! В глазах Сталина и Берии бывшие эмигранты, приехавшие в Советский Союз, «замаранные» участием в «евразийском движении», да еще с таким «козырем», как встреча одного или нескольких руководителей движения с самим Пятаковым, – это была добыча и удача!
Упустить их было нелогично. Они даже слишком годились для очередного публичного разбирательства.
Естественно, что в этом случае возглавить «преступную группу» эмигрантов («засланных в СССР иностранными разведками и действовавших здесь в тесном сотрудничестве с недобитыми троцкистами») должен был бы именно Эфрон. Его организаторская роль, в том числе и в получении от советского посольства в Париже разрешений на въезд в Союз, достаточно обрисовалась в процессе всех допросов.
В пользу предположения говорит и тот факт, что испытанными средствами следствие последовательно расширяет на Сергея Яковлевича «изобличительный» материал. Так, с помощью П. Н. Толстого оно сочиняет связи Эфрона с кругом ленинградской интеллигенции, недовольной сталинским режимом и якобы замышлявшей террористический акт против вождя. У троих ленинградцев, арестованных по оговору Толстого (А. В. Введенского, Я. И. и А. Я. Стрелковых), выжимают «признания», подтверждающие эти преступные замыслы. Но, кроме замыслов, речь тут идет и о шпионских сведениях, якобы переправлявшихся Эфрону из Ленинграда в Париж через сотрудницу Ленинградского морского порта Т. В. Сланскую. Сама Сланская на допросах обвинение это отрицала как чистую фантазию Толстого.
Характер допросов Эфрона после февраля изменился. Кажется, что следствие к этому времени уже потеряло надежду получить желанный самооговор. Сценарий нового «показательного» процесса срывался, – во всяком случае, Эфрон явно не годился на роль чистосердечно кающегося главаря «банды эмигрантских шпионов и троцкистов».
Теперь Сергея Яковлевича спрашивают в основном о конкретных лицах. И называют одно за другим имена вернувшихся в СССР эмигрантов, требуя сведений об их антисоветских взглядах и действиях. Большинство уже арестовано, другие ждут той же участи.
Показания, которые дает Эфрон, максимально осторожны и неизменно доброжелательны. Это сугубо фактологические сведения: история знакомства, известные ему биографические данные. Причем при каждом удобном случае он подчеркивает просоветские настроения и самые чистые цели возвращения.
2 апреля ему предлагают перечислить всех, кого он лично завербовал для секретной работы в советских спецслужбах за рубежом. В ответе Эфрона приведен целый список – двадцать четыре фамилии, с конкретными датами привлечения их к сотрудничеству. Среди тех, кто оказался им привлечен в первую очередь, имена Константина Родзевича и его жены Марии Сергеевны, супругов Клепининых, Веры Сувчинской (будущей Трейл)**, – все это в прошлом евразийцы и личные друзья Эфрона. Большинство из завербованных, указывает он, поддерживало связь с представителями советских органов через него, Эфрона, и только некоторые выходили на связь сами.
Названы в этом допросе и имена тех сотрудников НКВД в Париже, в чьем непосредственном подчинении находился он сам: это прежде всего Кислов, кроме того – Жданов, Азарьян, Г. И. Смирнов. Реальные то были фамилии или условные – сказать трудно.
– Сообщите, кого вы завербовали во французскую разведку, – спрашивает Эфрона лейтенант Копылов.
– Я никого и никогда ни в какую иностранную разведку не вербовал, – отвечает подследственный.
– Вы лжете. Следствие располагает достаточными материалами, опровергающими ваше утверждение…
Фиксированная часть допроса на этом обрывается.
В «деле» Эфрона, как уже говорилось, – восемнадцать допросов. Но можно быть уверенным, что на самом деле их было больше. И известно из сложившейся тогда практики, что протоколы составлялись далеко не всегда. Еще раз повторю и то, что самый добросовестный пересказ протоколов – да даже и полная их публикация! – реальной картины происходившего в застенках советских тюрем того времени не только не передаст, но можно даже сказать, что и прямо ее исказит. Ибо слишком важное и страшное остается «за кадром». Соблюдена видимость прямой трансляции, но изображение отсутствует, звук приглушен, мы слышим словно бы механический голос, читающий убогую выжимку сказанного там, по ту сторону экрана…
Последний восемнадцатый протокол имеет дату 5 июля 1940 года. 13 июля того же года помечено обвинительное заключение, утвержденное заместителем Военного прокурора СССР Афанасьевым.
Трудно найти ответ на вопрос: почему же еще целый год вслед за этим откладывалось вынесение приговора? Ибо он будет вынесен только 6 июля 1941 года, спустя три с лишним недели после начала Отечественной войны.
Работа на Лубянке, естественно, кипела и в сороковом – сорок первом, хотя и сбавила немного обороты.
Не искали ли замены Эфрону на роль лидера?
А если отказались от замысла – почему продолжали держать в Москве?
Весной 1941 года у Цветаевой затребовали вещи для мужа на этап. Они были переданы. Но зачем, почему вещи, если еще не был вынесен приговор? Многое неясно.
Ко дню суда я еще вернусь.**
13
Из показаний Ариадны Эфрон несравненно труднее, чем из показаний Сергея Яковлевича, вычленить элементы правды. Ибо после злополучного допроса 27 сентября она принимает (как многие и многие, напомним, оказавшиеся в застенках всемогущего ведомства в тридцатые годы!) предложенный следствием путь «версии на выживание». И это вынуждает ее – как и других – густо смешивать реальность с фантазией, не только применительно к собственной биографии, но и в характеристиках тех лиц, о которых ее спрашивают. Не нам, умудренным всем, что мы теперь знаем, осуждать за это двадцатисемилетнюю молодую женщину. И все же скажу о впечатлении, которое складывается при внимательном чтении дела Ариадны.
Это впечатление можно свести к тому, что иллюзии, с которыми дочь Эфрона так сжилась в свои юные годы и которые заставили ее вернуться в Советскую Россию еще весной 1937 года, – раньше всех других членов семьи, – эти иллюзии не утратили над ней своей силы даже тогда, когда сама она оказалась в силках беспощадной машины следствия. Чара «великого эксперимента», по которому якобы идет ее родина на путях создания самого справедливого общества в мире, так долго созревала в ней вдали от предмета обожания, что освободиться от нее было нелегко.
Пример отца сыграл в этом, скорее всего, решающую роль. С младенческих лет он в ее глазах – образец рыцарства, мужества, благородства, почти отождествленный – еще в годы его участия в Белом движении – с образом святого Георгия, вышедшего на борьбу со злым змием. Образ этот возрос на культе отца, который царил в их доме, – и на поэтических строфах матери времен гражданской войны. Он сохранил свою силу и в эмиграции.
Дочь не могла не верить в то, во что верил ее отец; то был для нее больше чем авторитет истины, – авторитет чистого сердца. Аля была свидетелем его горения и бескорыстия, она воспитывалась на них – и явно считала себя сподвижницей отца.
Его секретное сотрудничество с советским представительством в Париже не было для нее тайной. Оно составляло предмет ее гордости – чувство, удержавшееся, я думаю, до конца жизни. Сотрудничество секретное – значит опасное, участие в опасном – если оно освящено высокой идеей – благородно. В величии же идеи, которой был движим отец, ей никогда не пришло в голову усомниться. И именно поэтому то, что происходило теперь, осенью 1939-го и весной 1940-го, представлялось ей ужасной, но частной ошибкой.
«Я не могла понять, кому и для чего это нужно, – писала А. С. Эфрон в заявлении, посланном из Туруханска 15 лет спустя на имя министра внутренних дел Круглова. – Только разоблачение Берии дало мне на это ответ…»
(Увы, в этих строках слышен голос вполне рядового человека тридцатых годов, так охотно хватавшегося за версии «вредительства». Хотя… Можно предположить и вполне сознательную спекуляцию «зэка» на разоблачении очередного врага…)
О разрушительном воздействии на мораль и психику современников культивируемого помешательства на «вредителях» говорят не часто. Между тем оно проросло болезненной подозрительностью, разъедающей человеческие связи.
Я вспоминаю об этом потому, что в иных текстах Ариадны Эфрон проступает то смещение ценностей, которое последовательно (и успешно!) внедрял в сознание и психику людей сталинизм. Кажется временами, что дочь Эфрона искренне убеждена, например, в реальной опасности советских людей, которые критикуют сегодняшний день страны.**
Обращу снова внимание на одну существенную деталь, мимо которой может пройти читатель. С презрением, не требующим пояснений, мы произносим сегодня слова «агент ГПУ», «агент НКВД». Для нас они означают причастность к кровавым преступлениям зловещей организации – внутри страны и за рубежом.
Но в устах и Ариадны, и ее отца, в устах Афанасова, Клепининых и Эмилии Литауэр неизменно звучало другое слово: разведчик. И если мы хотим не просто заклеймить, но и попытаться понять трагедию эмигрантов, втянутых в сети «сотрудничества», нельзя это сбрасывать со счетов. Дабы не смешать воедино подлых и обманутых.
И извлечь какие-то уроки из истории можно только отказавшись от черно-белого восприятия мира и скоропалительных обличении. Ибо они есть тоже наследие большевизма.
14
Только 6 июля 1941 года Выездная сессия военной коллегии Верховного суда СССР в закрытом судебном заседании рассмотрит дело по обвинению Эфрона, Клепинина, Клепининой, Литауэр, Афанасова и Толстого. Председательствует военный юрист 1-го ранга Буканов.
Обвинение «считает установленным»: что обвиняемые участвовали в белогвардейской организации «Евразия», которая ставила своей задачей объединить вокруг себя все антисоветские элементы, находившиеся за границей и в СССР, и свергнуть в Советском Союзе существующий строй. Что «Евразия» вошла в сношения с разведками других иностранных государств, чтобы получить от них помощь для засылки в Советский Союз контрреволюционной литературы и эмиссаров. Что в 1929 году через Пятакова и Сокольникова «Евразия» установила связь с троцкистским подпольем и вкупе с троцкистами вела преступную деятельность. Наконец, члены организации вошли с преступной целью в доверие к органам НКВД, находившимся в Париже, дабы с их помощью проникнуть в СССР и вести там шпионскую и террористическую работу.
Только Клепинин и Литауэр признают свою вину в судебном заседании. Эфрон и Клепинина признают свое участие в «евразийской организации» и категорически отрицают обвинение в связях с иностранными разведками и шпионаже в их пользу. Толстой не признает за собой никакой вины и отказывается от всех показаний, данных на предварительном следствии. Решительно отрицает все предъявленные обвинения Афанасов.
Последнее слово Эфрона записано в протоколе судебного заседания следующим образом: «Я не был шпионом. Я был честным агентом советской разведки. Я знаю одно, что, начиная с 1931 года, вся моя деятельность была направлена в пользу Советского Союза…»
Приговор одинаков для всех шестерых обвиняемых: высшая мера наказания. С добавлением:
«Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
В следственном деле Эфрона под протоколом судебного заседания внизу страницы – карандашная пометка. Из нее следует, что приговор приведен в исполнение: в отношении Н. В. Афанасова – 27 июля, супругов Клепининых, Эмилии Литауэр и Толстого – 27 августа 1941 года.
Эфрон здесь не упомянут. Он был расстрелян позже всех других – 16 октября 1941 года. Эта дата внесена в дело Эфрона только 8 августа 1989 года; справка, подтверждающая эту дату, подписана начальником Центрального архива КГБ И.М. Денисенко.
15
И последнее. Поведение Эфрона в застенках НКВД позволяет понять отношение Марины Цветаевой к своему мужу, проявленное на допросах во французской полиции в октябре и ноябре 1937 года. В письме к Ариадне Берг, написанном в октябре, Цветаева приводит свой диалог со следователем о муже:
– Это самый честный, самый благородный, самый человечный человек.
– Но его доверие могло быть обмануто.
– Мое к нему – останется неизменным. В эти же дни Цветаева отсылает Ариадне Берг давнее свое стихотворение, посвященное мужу, поставив под ним две даты: «Коктебель, 3-го июня 1914 г. – Ванв, 1937 г.». Напомню одну из строф этого стихотворения. После всего, что ранее рассказано, она звучит особенным образом:
В его лице я Рыцарству верна
– Всем вам, кто жил и умирал без страху! —
Такие – в роковые времена —
Слагают стансы – и идут на плаху.
Цветаева была уверена, – по крайней мере, пока она еще оставалась во Франции, – что Эфрон обвинен облыжно, несправедливо – и совсем не в том, в чем он мог быть виноват перед французским правительством. «Не верьте», – говорит она каждому, кто еще продолжает с ней встречаться.
Прекраснодушная доверчивость, нейтрализовавшая способность к независимым оценкам, стоила дорого – и самому Сергею Яковлевичу, и тем, кто пошел тем же путем. «Аполитичная» Цветаева уже в начале тридцатых годов считала, что увлеченность мужа «социалистическим строительством» на родине граничит с элементарной слепотой. В письме к Анне Тесковой от 16 октября 1932 года она писала: «С. Я. совсем ушел в Сов. Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что, хочет…»[20]20
Марина Цветаева. Письма к Анне Тесковой. С.-Петербург, Внешторгиздат, 1991, с. 87.
[Закрыть]
Но мужество и нравственная безукоризненность поведения Эфрона в застенках НКВД неоспоримы. Перед лицом пыток и смерти до последней своей минуты он остался человеком чести. Он не только никого не оговорил, но не позволил и себе самому уклониться от долга и правды, как он их понимал. Он последовательно отвергал ложь и не согласился участвовать в грязном спектакле, который ему предлагали. Одна эта стойкость не позволяет ставить его на одну доску с теми его «коллегами» по Учреждению, которые совершали преступления с холодным цинизмом людей, отлично знавших, кому и чему они на самом деле служат.
И уже другой вопрос, что высоких душевных качеств оказалось недостаточно, чтобы в иезуитских испытаниях, которые уготовили своему современнику тридцатые годы XX века, избежать липких сетей изощренной лжи.
Ядовитые софизмы о «пользе отечества» обманули не одного Эфрона. Они были отработаны незаурядными «ловцами душ» с площади Дзержинского в Москве как раз в расчете на людей чистых и готовых к самопожертвованию во имя высокой альтруистической идеи.
Увы, расчет оправдался. И число жертв этого расчета нам еще предстоит узнать.