Текст книги "Последний бебрик"
Автор книги: Ирина Сергиевская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Я же вам сказал: имею феноменальный слух. Но дар мой – враг мой. Из-за него я и пропал. Представьте: стоило мне в театр войти – волдырями покрывался. Жуткая картинка! Чуть только из театра выйду – нет волдырей! Вахтер свидетель. Он всегда крестился при виде меня. Лишайный пень превращался в прынца, пусть не красавца, но с гладкой рожей. Не чудо, по-вашему?
– Не вижу связи между странной аллергией и вашим феноменальным слухом, – сказал Май, неявно догадываясь о том, что услышит в ответ.
– Связь прямая! – уколол раздраженный Василий. – Я слышу, как фальшивят актеры. Разве это не причина для аллергии? О, есть мастера скрывать фальшь! У них тысячи уловок. Скажу вам, как писателю: я подозреваю, что цель театра – маскировка своей природной фальши.
– Именно это я предполагал услышать, – кивнул Май, радуясь точности своей интуиции. – Но тогда какого лешего вас угораздило пойти в артисты?
– Фатум! – скорбно взмемекнул Мандрыгин и вскинул руки над головой, как в античной трагедии. – Знаете, ведь я в детстве сильно заикался. Представляете, каково заике в детдоме? Я цокал языком так, что голова почти отрывалась. Однажды открыл, что заикаюсь меньше, когда читаю стихи. Не вдаваясь в детали: театр – это было единственное место, где я не заикался.
– Тогда вы еще не слышали, как актеры фальшивят? – спросил Май жадно; это надо было ему для будущей пьесы.
Мандрыгин понял, что интерес не пустой, и ответил охотно:
– Я был в молодости робкий, зажатый, не верил своим ощущениям. Ну, корежило меня часто от завываний актерских, и что? Публике-то нравились завывания. Особенно когда народный артист надрывается в пьесе «На дне» или – что еще ужаснее – в «Ричарде III».
– Ваша правда! – весело подхватил Май. – Я видел трех «Чаек» в трех городах и все три Заречные подвывали совершенно одинаково! Но я вас перебил, простите.
Василий продолжил без обиды:
– Жил я поживал, в театре играл, что давали. В кино мелькал, не помню где. Так бы и до пенсии доскрипел. Но вдруг: тр-рах-та-ра-рах! Перестройка! Разоблачения сталинизма, журнал «Огонек», пламенные диссиденты. Взбаламутилось обчество наше… Театр не мог быть в арьергарде событий. Стал наш главный, Хохольский, кумекать: чем бы зрителей заманить. Сначала устроил коллективное сожжение партбилетов перед театром. Прямо средневековое зрелище было – костер, толпа, истерические рыдания, выкрики «Долой!» и «Навсегда!». Потом, как водится, напились в буфете… После сожжения партбилетов у нас был цикл вечеров «Сахаровские посиделки», сеансы Кашпировского также имели место. Но впереди нас ждал кошмар из кошмаров: Хохольского кинуло в поэзию! Сляпал он композицию из стихов Гумилева Николая Степановича. Знаете такого?
– Вы наглец, батенька! – даже восхитился Май.
– Я – шут, мне положено, – огрызнулся Василий и хладнокровно продолжил: – Гумилев был очень в моде: жертва большевизма!
– И вы читали со сцены Гумилева?
– Я?! Помилуйте! Хохольский не дал. Внешность, сказал, у вас не та, романтизма в роже нет, беспородный вы. Идите пока под сень кулис! Я и пошел. Как раз монтировщиков не хватало и все, кто стихов не читал, таскали декорации. Пришлось ходить на репетиции – поневоле. Тогда и началась моя болезнь: волдыри, дурнота… Все от стихов! В пьесах-то фальшь еще кое-как замаскировать можно: ну, там свет, танцы, прочая… акробатика. Со стихами такие номера не проходят. Здесь нужен чистый звук души! А без него – подлая ложь, как деревья какао в тайге. Я очень мучился и ждал развязки. Ну и случилось: меня доконал Хохольский. Обрядился он во фрак и засюсюкал на генеральной репетиции: «Моя любовь к тебе сейчас слон-е-енок…» Напудренные щеки его тряслись. И меня вырвало. На платье народной артистки, Обновленской Манефы Павловны. Она рядом стояла, в кулисах. Визгу было! Финал, надеюсь, ясен.
– Превосходно! – прошептал Май; память его работала скоро и весело – размещала услышанное так ладно, что его можно было всегда извлечь без промедлений и ущерба.
– Прошу отметить: я – не жертва театра и лично Хохольского, – со злой горячностью сказал артист. – Предпочитаю быть жертвой Гумилева. Это – честь.
– Да. Честь, – подтвердил Май, клятвенно приложив руку с потухшей папиросой к сердцу. – Есть Бог, есть мир, они живут вовек, а жизнь людей мгновенна и убога… Какая удача, что мы с вами встретились, Мандрыгин!
– Вы так думаете? – иронически спросил артист.
Но Май не услышал – жарко заговорил о своем:
– Это будет моноспектакль! Зачем вам партнеры? Вы, один, сыграете всех: и эту Манефу, на которую вас вырвало, и тестя-кукольника, и мордатого Хохольского, и Казимира в фараоновой короне, и жену, которая совала в холодильник баночки с говном…
– Могу даже баночку сыграть, – серьезно ввернул Мандрыгин.
Май продолжал самозабвенно:
– …и среди всей этой горизонтальной жизни поднимутся столбы: стихи Николая Степановича, вертеп, в котором город Нацерет… Вы будете читать «Богородице Де-во» так, как старухам читали… хрустальным голосом блаженного отрока.
– Не много ли счастья для уличного актеришки? – горько усомнился Василий.
– Верьте мне! Я восхищаюсь вами! – пылко сказал Май.
– Опыта нету – в хорошее верить, – промолвил Мандрыгин горько. – Мать с отцом ни крохи радости в наследство не оставили. Я из детства помню их лица, одинаковые, как у близнецов, слово «кооператив», марлевые занавески в нашем бараке. Родители вместе со мной по стройкам мотались – на квартиру зарабатывали, а деньги в наволочке прятали. Раз ночью один урод поджег нас – куражился спьяну. Родители не успели из барака выскочить – полезли наволочку спасать и сгорели. Мне повезло, уцелел, но стал заикаться. Потом в детдом попал. Там радости не прибавилось. Били меня часто и со вкусом – как поганого заику. Учили, значит, нормальной человеческой речи… Я не жалуюсь. Таких, как я, с наследственным горем, тьма-тьмущая. Как… звезд на небе.
Мандрыгин повернулся к балкону и показал на небо. Май ответил, также показав на небо:
– Я сам из этой тьмы. Мне было восемь лет, и я всякий день высматривал в окошко маму. Она брела после работы мелким шагом, неуверенно, в руке мужской портфель, папин. До ареста, в пятьдесят первом году, он с ним на службу ходил. Папу расстреляли, а портфель мама взяла себе – учительница была, тетрадки в нем таскала. Он так ей не подходил: страшный, как гробик младенца! Я видел маму из окошка, и ее лицо меня убивало. Такое в нем было покорство, такой страх… Она будто ждала, что вот сейчас ее ударят палкой по голове. Насмерть ударят. Меня это злило, ее обреченность… мешало безмятежно жить: играть с кошками, поджигать во дворе тополиный пух. Конечно, я все это делал, но стоило вспомнить о мамином лице, как становилось неловко, не по себе, стыдно – будто виноват. Помню, я был подленько уверен, что страх, вечная жалоба в глазах – этот скарб горя только мамин, не мой, не мой… Не хотел я такого скарба! А видно, зря рыпался: от маминого наследства не убежишь…
Май замолк, подавленный очевидной и уродливой логикой жизни – свой скарб горя он передаст дочке Тусе. Вонючий, постылый скарб!
– Нет, – зло сказал Май. – Так нельзя!
– Вот и я говорю: нельзя! – хмуро поддакнул Мандрыгин, думая о своем, тоже страшном: – Нельзя из тазобедренного сустава сувениры делать!
Он резко встал, выбрался на грязный балкон, закурил. Май вышел следом и, глянув по сторонам, не увидел церковки – она нырнула в тень. Луна светила во дворик из-за дома. Среди пустых баков, кирпичей, холмов мусора обманчиво сверкало битое стекло. Мандрыгин удивленно засмеялся:
– Смотрит на людей Бог и думает: «Правильно я ихних папку с мамкой из Райского сада выгнал».
– Хорошо, – оценил реплику Май и, устыдившись своего профессионального эгоизма, по-дурацки добавил: – В смысле, плохо, конечно, что выгнал… Потерянный Рай…
Они вернулись в комнату, сели. Василий смотрел на свечу, обняв костлявые коленки. Казалось, он заснул. Молчание угнетало Мая; он сделал заявление:
– Базарной страшилки про кости мертвецов в моей пьесе не будет!
– Вы считаете это выдумкой? – саркастически спросил Василий. – Ну, если вы богатый, вам бояться нечего. Будете в таком спецгробу возлежать – фараон позавидует. Да что фараон – Ленин!
Дикий, несусветный поворот беседы возбудил воображение Мая. Он представил, какая богатая, славная жизнь начнется после… бебрика. Как всем станет хорошо: и Тусе, и Гале… Из месива образов вдруг вылез пресловутый бебрик – маленький, злой, перепуганный, с копьем в искалеченной руке… Он был обречен. Его ничего не стоило убить, тем более что это давным-давно уже сделал, не моргнув глазом, царь Кадм.
– Я профессионал! – вслух пригрозил себе Май. – Я обязан выполнить работу. Не моргнув глазом!
– Ну их к лешему, морганья эти, – одобрил Василий, потягиваясь. – Наше дело – здравое: выживать, пока силы есть. И никаких соплей насчет высокого искусства!
– Разве не высшее счастье для артиста, когда ему зрители аплодируют? – спросил Май.
Мандрыгин поморщился, заговорил с подозрительным спокойствием:
– Рефлекс у них такой – аплодировать. Дешевка. Я публики всегда боялся – чувствовал, что предаст, подлая! Можно девку уличную приучить носить платье со шлейфом, на клавесине бренчать и поэзию трубадуров декламировать. Но придет час – харкнет она на всю эту утонченность, натянет свое, родное – юбку в блестках, трико в сеточку; рожу размалюет, ногти перламутром насандалит. И двинет в таком виде развлекаться – туда, где зал ухахатывается. Старая власть девку силой в корсет затягивала: балет, ленинские чтения, оперетта с пуританским канканом, цирк строгой гуманистической направленности… Врать не стану: были великие театры. Даже девку нашу пробирало на иных спектаклях: то, как зверь, выла, то плакала, как дитя. Только нужно ей было это? Нет – как и ленинские чтения. Теперь корсет сброшен. Черта подведена. Что осталось? – утробный хохот, ржание! За ним девка и прется в театр. Хочешь, артист, жрать – дай девке ржать! И тьма таких, кто дают, не гнушаются, выколачивают таким образом деньги из окружающей их действительности. Ну пусть. Ничего уже не поправить. Только не надо называть это искусством. Деревья какао не могут расти в тайге.
Май вспомнил про рептильную прозу «шерстюков» и пробухтел угнетенно:
– …Плача и нагинаясь при этом…
Мандрыгин глядел на него слепо, не вникая в чужие мысли. Он был сейчас нехорош – безлик, безволен. Май взволновался и решил поддержать артиста, рассказать ему об Анаэле.
– Умоляю выслушать серьезно! Совсем недавно я узнал, что у нас есть могущественные друзья. Они…
Тук!
Май вздрогнул, оглянулся.
– Ангел упал, – скучно сказал Василий.
– Кто?! – испугался Май, вскакивая.
– Ангел. Кукла. Папье-маше.
Мандрыгин направился в угол комнаты, поднял что-то белое, блестящее, повесил на гвоздь, вернулся и спросил:
– Кто же эти могущественные друзья? Спонсоры, что ли?
«Ну нет! – впопыхах сообразил Май. – Неспроста ангел упал! Это мне знак: молчи, болван!»
– Я просто пошутил, – неуклюже соврал он.
Василий недоверчиво улыбнулся, потом погрустнел и произнес тихо:
– Выпить бы сейчас. Эх, нельзя…
Май ухватился за спасительную тему, чтобы – случаем – не проговориться об Анаэле:
– «Туркменская мадера»!
– Что за зверь? – удивился Мандрыгин, покачиваясь на чемодане.
– Не зверь, а историческая веха, – строго поднял указательный палец Май. – В конце восьмидесятых попалось мне это жуткое пойло. После дегустации я понял: кирдык советскому строю! Такая позорная профанация благородного испанского вина буквально вопияла о смерти нашего государства.
– Согласен, – важно кивнул Мандрыгин. – «Туркменская мадера» – это тупик. Но «Советское шампанское» – тоже профанация, а строй все-таки держался при нем долго.
Май ответил, секунду подумав:
– Полагаю, на протяжении десятилетий липкие воды «Советского шампанского» делали свое дело – подмывали основы системы, а одна волна «Туркменской мадеры» лишь завершила эту кропотливую работу.
Они замолчали, слушая, как где-то заунывно поют на голоса коты. Мандрыгин прикурил от свечи последнюю папиросу, затянулся торопливо несколько раз, передал Маю. Тот сделал так же. Дальнейший разговор был стремителен и великолепен, как фехтовальный бой.
– Старые цены на спиртное помните? – сделал выпад Василий.
Май ответил мгновенно:
– Портвейн «Кавказ», два рубля двадцать семь копеек.
– «Хирса», портвейн, рубль восемьдесят семь, – повторил атаку Мандрыгин. – Пустая бутылка семнадцать копеек, а если сунуться в винный с заднего входа – двенадцать!
– «Украинская степная», два пятьдесят, – хладнокровно парировал Май.
– Напиток «Парус». Двадцать восемь градусов. Два рубля пятьдесят копеек… – начал новую атаку артист.
– …«Парус» скоро снят с производства! – перехватил инициативу Май. – А у меня портвейн «Агдам», два рубля двадцать копеек!
– Портвейн «Крымский», дорогой, больше четырех рублей! – не сдавался Василий.
– Портвейн «Левобережный», два сорок две! – достойно ответил Май.
– Плодово-ягодное «Лучистое», цена – по-разному, – уколол противника Мандрыгин.
– «Аромат степу», типа вермута… – начал нападать Май.
– …вермут ноль восемь! Меж берез и сосен мы нашли ноль восемь! Один рубль восемьдесят семь копеек! – ловко защищался Василий.
– «Божоле», два пятьдесят!
– «Кампо виего», два пятьдесят!
– «Токайское», три пятьдесят…
– …пробку невозможно было продавить пальцем!
– «Алжирское»!
– «Оригинальное»!
Это была битва равных. Никто не хотел уступать. Противники устали, каждый выпад мог стать решающим. Май пошел в смертельную атаку:
– «Стрелецкая», двадцать восемь градусов, два рубля пятьдесят копеек!
– Если «Стрелецкую» зарядить в сифоне с газом – свалишься! – отважно бросился навстречу Мандрыгин.
Они прикончили друг друга и, хохоча, упали на пол. Они были умиротворены радостным единением, словно выпили живого вина. То была самая приятная степень опьянения, когда светлая вера в себя столь же велика, сколь смешными кажутся вещи опасные, страшные. Сейчас Май твердо знал, что Тусе не придется волочь скарб наследственного горя! Май ощущал в себе огромную силу, власть. Он был царем Кадмом, от руки которого пал наконец маленький грязный бебрик, последний из всех бебриков. Май чувствовал восторг победителя; он узрел новые, впечатляющие просторы с вершины скалы, откуда был сброшен враг. Это был взгляд царя! Май поднялся с пола и заговорил уверенно, вдохновенно:
– Василий Мандрыгин, вам нужен свой театр! Вы должны быть абсолютным, полным его хозяином, этаким просвещенным монархом, справедливым, щедрым, но в меру строгим.
– Дивно! – зааплодировал Мандрыгин. – Мне нравится. Продолжайте!
Май обласкал его янтарным взором и провозгласил в упоении:
– Вам надо стать губернатором острова!
– Приехали, – крякнул ошеломленный Василий.
Май шикнул на него с досадой:
– Не сбивайте меня!
– Позвольте вопросик? – вкрадчиво ввернул Мандрыгин. – Интересуюсь насчет острова. Вы какой для меня наметили: Крит или, извиняюсь, Мадагаскар?
– Мыслить реально надо, господин артист! – закричал Май, выходя из себя. – Этот остров должен быть у нас, в наших водах! Лучше в Черном море! А размером ну хотя бы с наш Заячий!
– Не маловат ли островок? – усомнился Мандрыгин.
– Для театра в самый раз. Остров-театр! Такого еще не было! Гришаня Лукомцев расцветет у вас новым Гогеном! Греческие, итальянские, турецкие корабли будут бросать якоря у вашего острова. Первое представление вы дадите ночью. Фейерверки возблистают над театром и сникнут только при вашем появлении на сцене. Вы, как великий Мольер – в парике, кафтане, – явитесь публике перед закрытым занавесом, трижды стукнете тростью об пол. Занавес взметнет с шумом свои бархатные крылья, и представление начнется! И будет длиться долго, а закончится только при общем ликовании утренних звезд!..
Он утих, вдохновенно закрыв глаза. Мандрыгин, остолбенев, сидел на полу. В безмолвную комнату ступил из коридора кот, неторопливо протрусил мимо Мая, задев хвостом его ноги, канул в муть балкона и был таков. Бледный призрак улыбки выступил на лице Василия. Он спросил с изумленным смущением:
– Что вы сейчас лепетали? Это были умственные упражнения писателя?
– Я желал бы этого для вас в реальности! – пламенно сказал Май, открыв глаза.
– Так я и знал! – Мандрыгин ударил себя кулаком по голове. – Мерси! Я-то осел… Надо было, как вертеп втащили, спустить вас по лестнице. И по шее надавать.
– Вы не хотите быть губернатором острова?! – оскорблено ахнул Май.
– Ах, остров! Идеальный театр! Пушки с пристани палят, кораблям пристать велят! – зло, сквозь зубы, прорычал Василий и сунул Маю кукиш. – Вы идиот или подлец, как ваш Лысенко, который врал про какао в тайге! Околпачить меня вздумали? Но я вам не простак-иностранец, не какой-нибудь Уэллс… Меня на кривой не объедешь! Прямо скажу, от души: стань я губернатором острова, первым делом приказал бы вас повесить. Прилюдно! Под барабанную дробь!
– За что?!
– За то, что вы – поганый искуситель! За эти ваши… золотые сны!
– Позорные вещи говорите…
– Это вы говорите позорные вещи! Они смущают, мешают выживать! Добиваться собственной койки! Чистого белья! Своей посуды, которую никто чужой лапать не будет! Вот моя мечта. И никаких островов, слышите, идальго недобитый?
– Я вам… не верю, – ответил Май, мысленно пошатнувшись. – Вы – другой человек.
– Нет, я тако-ой! – ненавидяще пропел Василий. – Я дрянь. Актеришка малограмотный. Неудачник. Интриган. Завистник. Неврастеник. Наконец, вор!
– Нет! – воспротивился Май. – Не вор!
Во дворе упал железный бак, хрустко покатился по битому стеклу. Кто-то сурово кашлянул и позвал вполголоса: «Э-эй, Гормоту-ун! Давай шустрее! Мотор ждет!»
– Какое счастье! – возликовал Мандрыгин, вскакивая.
– Я могу попрощаться с Гришаней? – убито спросил Май.
– Он спит, – мстительно сказал Василий, но все таки сжалился: – Можете поглядеть на стены – в последний раз.
Май попятился из комнаты и побрел в зал. Чужой коридор, тренькающий звук воды, собственная похмельная походка – все было знакомо и противно. Май чувствовал себя пустым, как кастрюлька: компот выпит, а на дне елозит склизкая сливовая косточка. Вечный друг-враг, Май-второй, молчал из скучной брезгливости к моменту.
В зале были изменения: раскладушка со спящим Гришаней отъехала от стены, притулилась у окна-веера, а Вакула с чертом… исчезли! Май озирался, нелепо соображая, куда они подевались: до Петербурга явно еще не долетели – там ажиотажа во дворце не наблюдалось, черевички поблескивали в уголку, дожидаясь кузнеца. Наконец Май догадался потрогать стену и, испачкавшись краской, уныло зашагал назад. По дороге он завернул в беспросветную ванную, без труда нашел текущий кран, намочил голову, умыл лицо, руки. Эти телодвижения – вкупе с дергающей болью в висках – повторялись в его жизни миллион раз. У-у, тоска… Или, как верно, хоть и безграмотно, написал в своем романе Шерстюк: «Здесь, кроме юноши, был мрак».
Из комнаты слышалось злое бубнение, словно изо всех сил били пальцем в барабанчик: «Во-во-во-во!» Май расхотел идти туда, но ничего другого не оставалось. Он выглянул из-за двери и увидел спину Мандрыгина. Будущий губернатор острова копошился в пакете Мая, приговаривая: «Вор, вор, вор, вор!» Ничего ценного в пакете не было – паспорт, сложенная вчетверо старая газета, носовой платок и… ящичек с пятью долларами, бесцельно прихваченный с собой утром. «Вор! Вор! Вор! – талдычил Мандрыгин, встряхивая неоткрывавшийся ящичек, как термометр. – Я тебе покажу остров с фейерверками, подонок!»
Май проклял себя за то, что не переложил пятьдесят долларов из кармана брюк в пакет, чтобы артист нашел их. Май вообще забыл про эти деньги – не возвращенный Колидорову долг – и мельком подумал, что должен отдать их Ханне, которая расплатилась с издателем вместо него. Но сейчас было не до Ханны, черт бы ее побрал! Да-а, пятьдесят долларов – это для Василия не мифическое губернаторство, не фейерверки, а реальная еда, одежда… Май со стыдом понял, что утерял чувство меры: оскорбил своими фантазиями обездоленного человека. За это человек теперь справедливо наказывал его – воровством.
В панике Май тихо нырнул за дверь, но артист, уловив движение, бросил ящичек в свою суму и воинственно обернулся. Май вошел в комнату, склонил мокрую всклоченную голову на бок и глупо вякнул:
– А Вакулы-то с чертом нету.
– Да ну? – вызывающе ухмыльнулся Василий. – Видно, в Петербург упорхнули. Мы сейчас тоже по воздуху двинемся. На лестнице-то здесь ночью – притон наркоманов. Что вылупили свои желтые глаза? Про наркоманов непонятно? Когда мы вертеп по лестнице волокли, шприцы под ногами: хруст-хрусть!.. А теперь, господин беллетрист, откройте вон тот чемодан, выньте бандуру и держите при себе до машины. Хоть пользу напоследок принесете.
Май повиновался, путано соображая, как незаметно подсунуть Василию пятьдесят долларов. Бандура оказалась бутафорской: тяжелой, скользкой от лака. Вид ее подрывал доверие к народному искусству. Она вывернулась из неумелых рук Мая, больно двинув его по колену, и грохнулась обратно в чемодан. Под убийственным взглядом Василия Май мужественно бросился на опасный предмет, схватил за гриф и прижал к животу.
– Смертельный трюк, – саркастически заметил артист.
Он вытряхнул из другого чемодана плюшевый узел, вышел с ним на балкон. Май последовал за Мандрыгиным, украдкой кивнув на прощание куклам. Рядом с балконом обнаружилась пожарная лестница. Артист юркнул вниз с ловкостью матроса. Май, обремененный бандурой, замешкался и неловко приземлился на мягкую мусорную кучу. Из кишки-подворотни призывно свистнули. Вскоре Май оказался рядом с Мандрыгиным на бессветной, будто неживой, улочке. Невдалеке нездорово перхала машина. Около машины стоял… белый костюм. Он курил. Но чудо исчезло, когда Май подошел ближе: то был темнокожий человек в белом. Он отшвырнул сигарету и распахнул помятую заднюю дверцу старушки «Волги» с оленем на капоте.
– Залазь, Василий. Там у меня сети в тюке. Ляжь на них. А это что за хрен с тобой?
– Знакомый. Ты, Остапчук, выбросишь его по дороге, где скажет.
– Ну и хрен с ним, – кивнул Остапчук.
Май полез на переднее сиденье, успев заметить, что «Волга» увенчана толстоногим столиком, прикрученным к багажнику веревкой. Наконец тронулись, блекло светя фарами. Май сидел в обнимку с бандурой, под ногами почему-то перекатывались каменные картофелины. Мандрыгин молча возлежал сзади на рыболовных сетях. Машина ехала, выказывая угодливое послушание. На поворотах ее заносило от старости, но в страхе перед хозяином, который мог открутить оленя или – еще хуже – сдать ее вместе с оленем в металлолом, «Волга» мгновенно исправлялась. Город вроде спал, а вроде нет. Окна сплошь были незрячие. Стояла тишина, необъяснимая для такого огромного скопища людей. Май закрыл глаза. Он не знал, который час, но не спрашивал. Его больше занимало то, как отдать Мандрыгину пятьдесят долларов – подсунуть или вручить открыто? Еще Маю очень хотелось есть; он жалел, что не попробовал Казимировых котлет, холодных, подгоревших, но конечно же вкусных. Вон как Гришаня Лукомцев их уплетал!..
– Эй, товарищ, больше жизни! – окликнул его темнокожий. – Где тебя высадить?
– Не знаю, – дернул плечом Май. – Все равно.
Мандрыгин неприязненно засмеялся, а Остапчук хмыкнул:
– Ни хрена себе!
– Куда вы едете? – несмело спросил Май, оглянувшись назад.
– В сторону Финляндии. Ресторан «Звезда», – молвил Василий и добавил со злым ехидством: – Алчность меня гложет. Денег хочу! Не поверите – почти сладострастное чувство.
Май не успел ответить: Остапчук влез в беседу – заклекотал, то и дело взмахивая правой рукой с длинным щегольским ногтем на мизинце.
– Гуцульские топорики не нужны? Партия двести штук, прямо из Косова.
– Отстань, – проронил Мандрыгин.
– А то в Румынию уйдут! – пригрозил Остапчук, щелкнув ногтем по рулю.
– Пусть, – разрешил Мандрыгин. – Они там нужнее. Родина Дракулы. Вампиры сточили свои зубы до основания и взялись за топорики.
Май улыбнулся, на миг открыв глаза; показалось, что за деревьями на обочине дороги, тускло блеснула вода.
– Гондола не нужна? Почти новая, – ожил Остапчук после неудачной первой попытки.
Молчание. Проехали минут пять, и Остапчук вновь заклекотал, но льстиво:
– Противогазы с музыкой не интересуют? Надеваешь, играют марш.
– Похоронный, – припечатал Василий.
Молчание.
– Вась, а Вась, ты спишь? – позвал Остапчук. – Жабьи шкурки не нужны?
– Чего?!
– Чего, чего… для черной магии! В Европе за них удавиться готовы – там жабы дрянь, а у нас – супер.
– Вот и торгуй в Европе. У нас и без шкурок сплошная черная магия, куда ни плюнь.
– Верно, – прошептал Май, вспомнив Ханну настолько живо, что сердце екнуло от страха.
Они ехали вдоль берега залива. Длинный лунный блик влачился по воде, выхватывая из сумрака то стройную лодку, то пушистый куст или дерево.
– Кинотеатр никому не нужен? – безнадежно спросил Остапчук.
Молчание.
– Мумие из Монголии. Буквально все лечит.
– Из Монголии? – усомнился Май.
– Из нее. Не пожалеете! – клекотнул Остапчук, и машина подпрыгнула в унисон словам.
– Отвяжись от него, – прикрикнул Мандрыгин.
Маю показалось, что артисту стыдно за свое воровство, и он мучается, не зная, как теперь быть.
– Долго еще ехать? – спросил Май, чтобы скрасить тяжкую паузу.
– Согласен, мумие не каждому подойдет, – невменяемо проклекотал Остапчук. – Но может, вам нужна клетка для кроликов? Очень прекрасная клетка.
– Почему это кроликам предпочтение? – оживился Василий. – Они не заслужили, похотливые идиоты! Надо о людях думать, организовывать их как-то. Соображаешь, Остапчук?
– Мы хоть и не кролики, а тоже к порядку тяготеем, – подхватил Май, радуясь краткому партнерству с артистом.
– Гады вы, – засмеялся Остапчук, помолчат и обратился к Мандрыгину: – Ты, Василий, год на мне ездишь. Хоть бы раз участие в коммерции принял!
– Денег нет, – отрезал Мандрыгин.
Май обрадовался удачному зигзагу беседы и вытащил из кармана три купюры: две по двадцать долларов, одну десятидолларовую.
– Вот, я… – небрежно промямлил он, – …я тут подумал… ведь я такой же зритель, как те старушки в Таврическом саду. Они вам заплатили, а я нет. Прошу вас принять…
Он протянул Мандрыгину деньги и отвернулся к окну.
– Что? Зачем?! – испуганно воскликнул тот; голос его взвился и сник.
Май остался с протянутой рукой. Машину трюхало, и дрожали три купюры в кулаке Мая. Слезы выступили на глазах – от обиды, от усталости, от собственной дурости и оттого, что впереди караулил его бебрик, которого требовалось убить, а убивать было невыносимо!
– Товарищ, не страдай, – разнузданно утешил Остапчук. – Так и быть, выручу тебя. Оприходую доллары. Пусть это будет плата за мой каторжный труд. А то год вожу Ваську задаром, а бензин дорожает.
Май не успел вздохнуть, как лишился денег – только потер запястье, оцарапанное железным когтем. Мандрыгин затрясся от хохота, и Май с готовностью засмеялся в ответ. Дальше ехали молча. Машина будто плыла по воздуху. Что это была за дорога среди соснового бора? Куда она вела? Жизнь, выхваченная белесым светом фар из зеленоватой полумглы, была заманчиво-таинственной: дорогу часто перебегали деревенские собаки, мельтешилась мошкара, сумасшедшие бабочки бились о стекло машины. Май вспомнил, как много лет назад ехал ночью из Бахчисарая в Симферополь, держа на коленях корзину с влажным, терпко пахнущим виноградом, и дорогу перебегали зайцы, а с неба резво скатывались звезды… Он вдруг вообразил, как сейчас на дороге возникнет Анаэль – во всем своем ангельском блеске – и заберет с собой куда-нибудь… ну да все равно куда – лишь бы с Анаэлем.
Но вместо ангела на обочине дороги возникла пустая стеклянная будочка; за ней белел шлагбаум. Остапчук на медленном ходу высунулся из окна – отдал честь будке. В ответ она мигнула желтым светом, и Остапчук зычно доложил ей про пассажиров: «Это артисты со мной!» Будка мигнула зеленым, шлагбаум поднялся, и машина въехала в освещенную тихую аллею. Подстриженные деревца по обеим сторонам переливались цветными огоньками. За деревцами то и дело мелькали нарядные низкие домики, крытые черепицей; появилась декоративная мельница, рядом с которой сиротливо сиял голубой бассейн. Наконец «Волга» подкатила к новенькой невысокой часовенке, запертой на замок и опутанной мигающими елочными гирляндами. Тут же высилась аккуратная горка ящиков из-под пива. Откуда-то долетали звуки веселого бесчинства: надрывался оркестр, и хор не то пел, не то кричал. В небо над часовенкой без конца брызгали огни фейерверка.
– Вылазьте, – проклекотал Остапчук.
Он выбрался из кабины, потянулся, присел, встал и закурил, повернувшись в профиль к Маю. Тот не удержался от вопроса:
– Простите мое любопытство, но в нем для вас ничего обидного нет. Скажите, откуда родом ваши африканские предки?
Вопрос не удивил Остапчука и тем более не обидел.
– Я абиссинец или иначе – эфиоп, – гордо представился он.
– Спасибо, – только и молвил Май, приложив руку к сердцу.
– Осенью думаю сходить на Черную речку, – милостиво поведал эфиоп. – Я ведь сам не местный, с Харькова. До сих пор на Черную речку сходить не собрался.
– Монгольское мумие продавать? Или гуцульские топорики? – осведомился Василий, вытаскивая свой узел из кабины.
– На Черной речке – продавать?! – вдруг возмутился Остапчук.
– Пардон! – сделал корявый книксен Мандрыгин. – Оплошал я, ракалия этакий! Не продавать, а ду-э-ли-ро-вать! Дуэль – это на современном языке разборка называется! И что нынче благородному эфиопу делать-то в имперской столице, в Санкт-Петербурге? Ни божественного таланта, ни жены-красавицы, ни цензора-царя. Одна Черная речка осталась. А вокруг дантесы так и снуют, так и снуют!..
При звуке Дантесова имени Остапчук преобразился – благородная статность проявилась в осанке.
– Уж я бы не промахнулся! – клекотнул он и воинственно перекрестился, оттопырив когтистый мизинец.
– Берегите себя! – неожиданно взмолился очарованный Май.
– О-о-о! Началось! – взвыл Мандрыгин. – Опаментайтесь, пан! Это не Пушкин, а Остапчук! Он – шельма! Ну кто его на дуэль вызовет? Ему разве что морду набьют! Если, конечно, поймают… ну от чего, скажите, он должен себя беречь?!
– От позора, – твердо сказал Май. – И согласитесь, довольно странно называть такое лицо мордой.
– Тьфу! – все, что мог ответить Мандрыгин на бредни оппонента.
– Я бы этого Дантеса голыми руками порешил, – молодецки ввязался в разговор Остапчук. – Ты зачем, Васька, своего дружбана обижаешь? У тебя рубля не выпросишь, а он мне баксы дал. А на прошлой неделе ты круг моей колбасы сожрал, пока ехали! Это, считай, как спер.