Текст книги "Последний бебрик"
Автор книги: Ирина Сергиевская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Ах, как весело они жили! Как путешествовали каждое лето в Одессу и проворачивали немыслимые авантюры, охотясь за невеликим заработком в санаториях и домах отдыха великолепного города! Май любил вспоминать то время до мельчайших деталей – до цвета самопальных джинсов друга и бухающих звуков санаторного квартета: аккордеон, медные тарелки, электрогитара и труба. В санатории (кажется, ветеранов труда) друзья провели лето, устроившись – каким-то невероятным образом – работать сотрудниками «Кульсектора». Днем они валялись на пляже, плавали за волнорез, пили вино, вкушали виноград и абрикосы, а вечером отрабатывали эту сладкую халяву.
Шмухляров вел кружок бальных танцев для пенсионерок, Май обучал искусству чеканки пенсионеров. Но о бальных танцах и чеканке друзья имели самое приблизительное представление. Пришлось до всего доходить своим умом, приступив к практическим занятиям. Благо ветераны, разморенные дневной жарой, были доверчивы. Май восторженно наблюдал, как его дерзкий друг выделывает жутковатые па, шаркая ветхими сандалиями по полу и начальственно покрикивая на бедных старушек: «Мазурка, медам! Айн, цвай, драй!.. Крепче ногу держать, кому сказал!» И они подчинялись, бедные.
Насладившись мазуркой, Май отправлялся в «комнату активного отдыха» и обучал азам чеканки пятерых суровых ветеранов. Как и Остап Бендер, Май совершенно не умел рисовать, а чеканка его вообще раздражала. Но выход из положения был найден: Май предстал перед ветеранами великим теоретиком чеканки! Он много и витиевато рассказывал о поющей линии рисунка, о нетленности металла, о поэтичности выщерблин и зазубрин на нем. И чем более нетрезв был Май, тем наглее. Но ветераны, словно в ступоре, внимали молча, обуреваемые нездоровой страстью к чеканке. Глаза их горели, молотки в руках подрагивали. Когда страсть ветеранов переходила в стадию исступления, Май водружал на стол старый чугунный утюг и командовал: «Вперед, мои неофиты-чеканшики!» Ветераны со стоном бросались изображать уродливый предмет на металлических пластинах, скрежеща и лязгая чеканами. А Май курил «Приму» и грозно подхлестывал: «Крепче руку держать, кому сказал!» Его крики были слышны даже на танцплощадке, где измочаленные мазуркой старухи тщетно бились над требованием Шмухлярова «держать крепче ногу».
Одесские каникулы – это было безбрежное счастье. И чем дальше отлетало то время, тем острее Май понимал его простую прелесть: прогулки по Приморскому бульвару, поездки на трамвае номер пять, походы на привоз и хулиганские забавы, вполне невинные по нынешним временам – напиться водки и заночевать на Соборной площади, у подножия памятника Воронцову; проникнуть в Оперный театр и появиться – в уличных шортах – на сцене, в опере «Кармен», приветствуя криками «Ура!» тореадора Эскамильо. Последний подвиг закончился триумфальным бегством от милиционеров и разъяренного Эскамильо. Спаслись друзья на шестнадцатой станции Фонтана, в мужском монастыре.
Здесь они разговорились с молодым быстроглазым монахом. Ярый антиклерикал Шмухляров принялся убеждать его в бессмысленности пострига. Май молчал; он побаивался церкви и думал, что православный монах должен почему-то не любить его, иудея. Впрочем, иудейской религии Май тоже не знал. «Ну что, отче, днями все молитвы читаешь и поклоны бьешь вместо активного служения Отечеству на ниве, положим, сталелитейной промышленности? – глумился Шмухляров, потирая ухо, ободранное ногтями тореадора Эскамильо. – Всуе акафисты твои, отче!» «Ухо-то не трите, еще больше заболит», – весело ответствовал монах.
Ударил колокол. Монах заспешил в трапезную, но внезапно взглянул на Мая и остановился. Май смущенно улыбнулся. Монах достал из холщовой заплечной сумы узкий деревянный ящичек, молча вручил Маю, поклонился друзьям и скрылся. К чему был этот дар и почему монах выбрал именно Мая, осталось тайной. За годы после той встречи Май прочитал Библию не один раз, но так и не сумел превозмочь робость перед церковью – напротив, она укрепилась. Шмухляров этого чувства не понимал и называл Библию сборником еврейских анекдотов. Он был циничен всегда – до перелома в своей жизни и после него.
Перелом случился по небрежности Шмухлярова. Он хлестал языком где ни попадя, ошарашивая похабными историями – про то, например, как склонил к соитию депутата Верховного Совета СССР, комбайнера Ангелину Бродюк. Шмухляров уморительно зло изображал не только совращенную селянку, но и товарища Андропова, который читал вслух ее «жалистное» письмо в КГБ и выносил развратнику приговор: «Расстрелять». В иные времена все бы расстрелом и закончилось: а нечего депутатов чернить, не говоря уж о верховной власти! Теперь же Шмухляров был всего лишь вызван в КГБ, очевидно, для выяснения подробностей соития с депутатом. И хотя никакой Ангелины Бродюк не существовало вовсе, Шмухлярова продержали в КГБ почти сутки. Что там было, никто не знал, но жизнь Шмухлярова переломилась – он сник, постепенно перестал ходить на собрания молодых прозаиков и отдалился от друга Мая. Прозаики гадали, почему друзья расстались, и народился мерзкий слух, будто Май – доносчик. Только два человека не знали об этом, Шмухляров и Май. Кто донес на Шмухлярова, было известно во всех деталях только Софье Львовне Кокошиной.
Остается лишь догадываться, что думала она, наблюдая, как молодые прозаики выражают негодование «предателю» Маю в излюбленных традициях интеллигенции: не подают руку при встрече и не садятся рядом. Через стул – пожалуйста, а рядом – увольте-с! Май не замечал демонстрации общественного презрения – он обдумывал какой-то новый рассказ. Когда же подлый слух резко, будто по приказу, пресекся, молодые прозаики вновь полюбили Мая. В недавнем своем поведении они ничуть не раскаивались: разве Май не мог взаправду оказаться доносчиком? Подумаешь, с виду безобидный! Мало у нас, что ли, было доносчиков – очаровашек и милашек? Начнешь вспоминать, со счету собьешься…
Шмухляров незаметно исчез из Петербурга. Говорили о нем разное: то в тюрьме сидит, то на японке женился… Мадам Шмухлярова лишь разжигала любопытство знакомых стойким молчанием о сыне. Но недолго длилось и это время. Подоспели события великой важности: прогромыхала перестройка, беспощадно расшатав мир – мир, построенный грубо, помпезно, непрочно. Напоследок он постоял немного, устрашающе зияя щелями, и рухнул. На развалинах, из руин и обломков скоро начала воздвигаться малопонятная конструкция, оценить которую в полной мере возможно будет, когда настанет срок – рухнет ведь и она. В неуютном здании нового мира люди обживались отчаянно: приспосабливались – ловчили, бились, продирались. Все, о чем знали из книг, явилось в реальности: безработица, голод, мор. Забавным пустячком представлялись бывшие писательские страдания, а сам легендарный Союз писателей, казалось, навеки исчез под руинами государства. Бесприютные литераторы разбрелись, разбежались кто куда и начали познавать свободу, о которой так долго мечтали, пели под гитару и говорили на своих советских кухнях.
Май был в то время холост, официально работал дворником и жил в служебном помещении, на улице Желябова, во дворе. В Киеве у Мая осталась мать, бесповоротно сходившая с ума от страха перед нищетой. Был у нее еще один страх, казавшейся недавно смехотворным, а теперь реальнейшим из реальных – страх перед концом света. Отменить конец света Май не мог, но сражаться с нищетой посчитал долгом. Редкие публикации рассказов всегда приносили мало денег, поэтому Май в прошлой жизни служил редактором в скромном техническом журнале. Теперь журнала не стало, а рассказы Мая оказались не нужны: в них не было ни стрельбы, ни порнографии, ни мармеладной любви. Пришлось Маю работать где придется – шить мешки, репетиторствовать, шинковать капусту в ресторане, даже сочинять колдовские заговоры для дремучей сибирской знахарки Степаниды, приехавшей в Петербург добывать себе на пропитание. Занесло его на два дня и в художественное училище, вести мастер-класс по… искусству чеканки! Помог одесский опыт и менторские покрикивания на студиозусов: «Крепче руку держать!» Так жил Май, изумляясь ситуациям, себе и… предчувствию своего писательского счастья.
Изломанная уродливая реальность необъяснимым образом помогала писать книгу. Май писал ее с монотонным упрямством, как больной пьет лекарство, без которого ему конец. Книга спасла Мая, но не мать. Она умерла в день, когда некий издатель согласился прочитать рукопись. После похорон Маю было безразлично – напечатают книгу или нет. Главное он сделал: нашел точные слова и связал их между собой так, что текст начал дышать и зажил своей, таинственной жизнью. Герберт Джордж Уэллс вел переписку с Трофимом Лысенко. Оба радели о прогрессе человечества и объясняли, что это за зверь такой, на примерах, наиболее понятных друг другу, – Уэллс писал в основном о сельском хозяйстве, а наш орел, Трофим Денисович, о научной фантастике. Книгу напечатали! Тираж был крохотный, обложка гаденькая, глянцевая, но автору первой своей книги не до капризов, поверьте. Жаль, не повезло ей родиться в перестроечное время, чтобы сделать Мая знаменитым и богатым. Ну да ладно! Май книгу читать не смог; он равнодушно пролистал ее, напился и заснул на постели матери, пожелав себе не просыпаться. Но он проснулся и начал жить, привыкая к одиночеству. Длилось оно недолго.
Однажды в книжном магазине на Литейном проспекте к нему подошла молодая скромная женщина и, смущаясь, попросила автограф. Возможно, она была единственной, кто прочитал книгу, и Май вдруг обрадовался вниманию застенчивой Гали. Шмухляров бы наверняка съязвил: «Старичок, автограф это еще не повод для женитьбы». Но Маю поклонница понравилась: красивая, с характерным петербургским выговором – без вульгарно открытых гласных «а», «о»; с пристойной речью – без ненавистных «супер», «класс», «как бы», «я в шоке». Его всегда трогала культурная речь, особенно у женщин.
Галя была рада выйти замуж за писателя, но Май не мог безропотно принять ее жертву и всячески умалял себя – нищий; немолодой; неприспособленный… Но это были причины несущественные в сравнении с главной, о которой вслух не говорилось. Всю петербургскую жизнь Май скитался по чужим углам, а Гале в наследство от родителей досталась квартирка в Купчино. Женившись, Май улучшил бы свой быт. Такое невольное приспособленчество смущало Мая, и он обличал себя перед Галей еще пуще: невезучий, тупой до того, что не умеет заполнять квартирные счета, пьющий, неряха… Галя стойко вынесла все самобичевания Мая, и они поженились.
Голод, безработица, мор вокруг не утихали, но к ним притерпелись, как в средние века к эпидемиям чумы. Май каждый день записывал, что видел и слышал. В тетрадочке его хранилось ценное собрание наблюдений. Он скрупулезно перечислял, что продают на барахолках и около станций метро. Ужасали старики, предлагавшие однообразный набор предметов: старые книги; фотографию Хемингуэя, популярную у интеллигенции лет тридцать назад; плоскогубцы; смеситель; вязаные носки; лакированные женские туфли, новые – хозяйка, видно, всю жизнь берегла для особого случая. И вот он пришел, этот случай – бал нищеты! Май записывал, как знаменитый профессор-хирург приносит из больничной столовой свои три котлеты голодным внукам. Записывались и уличные крики, чаще всего женские – остервенелые, отчаянные. «Только десяток яиц могу купить! Больше ни-чего-о!» – выла у дверей универсама дама интеллигентного вида. Ее утешали, будто она получила похоронку. «Хлеба! Хлеба!» – голосила в булочной сумасшедшая старуха с клюкой.
Была в тетрадочке и московская запись. В начале 90-х годов Май, приехав к матери в Киев, решил подзаработать – по знакомству взялся сопровождать в Москву грузовик с медом и салом; обещали заплатить за рейс медом же и салом. В Москве Май позвонил приятелю-журналисту, тот пригласил на писательскую презентацию, иначе «суаре демократов». Одичавший от своей жизни Май обрадовался, он ведь как-никак тоже был пишущий человек. Презентовали книгу писателя с перекошенным лицом «Жизнь не для жизни».
Из выступлений гостей Май понял, что автор с художественным блеском описал кошмарную действительность в нашем разодранном отечестве. «Тоже мне, великое открытие», – проворчал Май и начал рассматривать толпу: бывших невозвращенцев; профессиональных ниспровергателей власти; вдов политических деятелей; писателей… Они ели умопомрачительные закуски, пили дорогие вина. Время от времени кто-нибудь невнятно славословил перекошенного лауреата. Все стихли, когда в зал внесли блюда с осетрами. Не до речей стало: гости облепили осетров. Май выпил водки и спросил официанта в алом фраке: «А лебедей скоро подадут?» – «Не понималь, – промямлил алый фрак. – Я есть из Пари». Такое вот суаре: жизнь для жизни! Опомнился Май у дверей киевской квартиры со шматом сала и банкой меда в рюкзаке.
Позднее московский эпизод показался веселым бликом на замурзанной реальности, где ели виртуально, глядя в телевизор на кулинарные передачи; где часто не знали, на что купить мыло, зубную пасту, пару носков; где книги стали недоступны так же, как посуда, мебель, нормальная одежда; где всерьез хотелось написать письмо президенту с предложением ввести эвтаназию и разрешить ее не только больным, но и всем желающим здоровым. Мысль об эвтаназии пришла в голову безработному физику, с которым Май вместе мыл окна на вилле пивного магната. В пользу эвтаназии физик приводил уважительные аргументы: экономия лекарств, экономия продуктов питания… Он показывал Маю графики, таблицы цифр – «потому что все оттенки смысла умное число передает». Своими умозаключениями физик решил поделиться с властью и посетил Думу в Москве, но там ему отказали в самой гнусной, ханжеской форме: «Наша церковь эвтаназию не одобрит». «Можно подумать, эти профессиональные холуи, подлецы и безбожники когда-нибудь интересовались мнением церкви!» – кричал физик, протирая окно из венецианского стекла…
Но вот среди всех бедствий и безобразия Май однажды узнал, что Союз писателей, оказывается, жив. Восстал на пепелище старого Союза! Не было у него прежнего влияния, авторитета и денег, но зато он стал демократически открытым для всех. И невесть откуда явился Шмухляров – загадочно разбогатевший, властный – и возглавил… секцию молодых прозаиков! Немедленно ее заполонили успевшие заматереть, бывшие молодые прозаики и новые, «шерстюки», писавшие сообразно непритязательным вкусам своей публики: «Здесь кроме юноши был мрак».
Шмухляров вспомнил о старом друге и предложил вступить в Союз, обещая синекуру – должность в «своем аппарате» и зарплату. Май вежливо отказался. Ему было неловко играть в писательские игры после всего, что он узнал о настоящей жизни. «Какая честь, коли нечего есть!» – поддел друга Шмухляров. «Это девиз проституток, – ответил Май и спросил: – Скажи, зачем ты возглавил организацию, которая тебя когда-то предала и чуть не погубила?» – «Мне отмщение, аз воздам», – ухмыльнулся Шмухляров. Они расстались и встречались с тех пор редко, случайно.
Май опомнился, сидя на детских качелях в скверике, во дворе дома Шмухлярова на Тверской улице, близ Таврического сада. Двор был пуст. Май помнил, что из квартиры Шмухлярова, за крышами и густыми тополями, видны золотые купола Смольного собора, божественного создания Франческо Бартоломео Растрелли. Май внезапно обмяк, окунувшись в склизкий страх: он вспомнил Ханну – ее опаловые глаза, тяжкую косу и плещущий бесстрастный голос. «Неужели взаправду ведьма?!» – охнул про себя Май и тотчас получил ехидный ответ от Мая-второго: «Трезвость для некоторых род болезни. Заметь, пьяному тебе ни ведьмы, ни ангелы не мерещились. Срочно полечись, дружок!» Май был согласен с тайным спутником – надо было «срочно попить»! Тут в сквере появился какой-то орясина, плюхнулся на скамью и лихо вскрыл банку пива. Мая вмиг сдуло с качелей – он бежал от убийственной пивной вони и остановился только у квартиры Шмухлярова. Пригладив волосы, Май позвонил. Замок пискнул, дверь бесшумно открылась.
На пороге встала золотая фигура – маман Шмухлярова в парчовом халате. Пристрастье к блестящим тканям, перьям и ослепительной бижутерии она приобрела в оперетте: некогда маман пела и танцевала, сопровождая выход главных героев, Сильвы или мистера Икса. Май сделал вид, что сражен восхитительной дамой – ахнул, замахал рукой и фальшиво взвыл:
– Вы ли это, Руфина Глебовна?
– Нет, тень отца Гамлета, – ворчливо отозвалась маман и пустилась откровенничать, как будто не прошло пятнадцати лет со дня их последней встречи: – Я думала, это приперлась скандалить бывшая теща Кирилла, Дудукина! Врет, сволочь, что он у них мясорубку украл!
Руфина мелко приседала от чувств, похлопывая себя по бедрам, и это делало ее похожей на суетливую курицу, золотую курицу! Из-за спины Руфины молча выплыл Шмухляров. Он энергично вытирал голову полотенцем. Бывшие соратники замерли, увидев друг друга. Неприятную паузу заполняло кудахтанье маман:
– Мясорубка! Я говорю: а золотые коронки мой сын у вас не спер? Да я каждый день Богу молюсь, что спас Кирюшу от этих вампиров! Вот как я молюсь: с-с-спа-си-и-бо Те-бе, ве-ли-кий Гос-с-поди-и!..
Она широко, воинственно перекрестилась, глядя в потолок, и медленно поклонилась, стараясь не сгибать ног, – так маман обычно совмещала небесное и земное: общение с Богом и упражнения для суставов. Май и Шмухляров напряженно смотрели в глаза друг другу, пока согбенная маман бормотала молитву.
– Привет, – нехотя произнес Шмухляров.
– Привет, – нехотя отозвался Май.
Шмухляров стянул с головы полотенце; влажные волосы встали хохлом на макушке, близорукие глаза смотрели растерянно. Маю стало жаль его и – заодно – себя: оттого, что никогда больше они не будут вместе пить водку ночью у памятника Воронцову… Руфина наконец распрямилась, пыхтя, но по-прежнему не сгибая ног. Май сунул ей «Словарь синонимов» и буркнул:
– Вот. Кокошина прислала. Еще просила передать, что деньги сейчас отдать не может.
– А она никогда не может, – зло кудахтнула маман. – Безбожный она человек! Из поколения ревностных комсомольцев!
Май, не сдержавшись, спросил:
– А вы разве не были в комсомоле?
– Никогда! – гордо заявила Руфина, теребя кисти халата. – Мне угрожали репрессиями, но я не вступила!
Май деликатно промолчал, подумав, что по лицу Руфины Глебовны понятно: она не только состояла в комсомоле, но даже исправно собирала взносы. Шмухляров своевременно выступил вперед и дружески, искренне произнес:
– Семен, ты не поверишь, я о тебе сегодня думал.
– Я о тебе тоже, – признался Май, улыбнувшись.
Оба они в этот миг подумали друг о друге одно и то же: «все-таки не совсем он конченый человек».
– Господа хорошие, вам не надоело беседовать на пороге? – по-хозяйски спросил Шмухляров. – Семен, заходи в дом.
Растерянность Шмухлярова улетучилась; он был деловит, собран, весел. Он просчитал все варианты встречи с бывшим другом и выбрал для себя наиболее целесообразный. Маю ничего не оставалось, как повиноваться: не из слабоволия, а из любопытства.
– Я на кухню, – кудахтнула Руфина. – Ты с нами пообедаешь, Семен?
– Благодарствую. Я ненадолго. Да и сыт я.
Шмухляров усмехнулся и пояснил матери:
– Семен исповедует древний принцип – не есть в доме врага своего.
– А если оцень кусать хоцется? – кокетливо просюсюкала маман, ничего не поняв.
– Ему – не хочется, – уверил Шмухляров.
Май виновато развел руками: да, мол, не хочется. Маман тяжело потрусила на кухню. Шмухляров спросил, распахивая дверь в свой кабинет:
– А выпить тоже не хочется? За встречу?
– Уволь, – резко сказал Май. – Не пью.
– Ай, удивил! И давно? Час уже прошел?
– Вы переезжаете, что ли? – спросил Май, чтобы прекратить разговор о выпивке. – Какие-то у вас повсюду ящики, коробки…
– Мебель новую не всю распаковали. Я ремонт сделал. Жилплощадь расширил за счет соседней квартиры. Я ее купил, стену сломал и теперь у нас четыре комнаты, две ванные, две кухни и два балкона.
– Зачем? – отрешенно спросил Май, глядя в распахнутое окно, на жгучие купола Смольного собора.
– Знаешь, ты единственный, кто задает такой идиотский вопрос, – сказал Шмухляров, злорадно усмехнувшись. – Не обессудь, ответ будет тоже идиотский: в большой квартире удобнее жить.
– Ну, ничего не поделаешь, – бессвязно ответил Май, озираясь в кабинете.
Все тут было сдвинуто, перемешано: новые книжные полки пустовали, книги стопками громоздились по углам, на столе валялись старые картонные папки докомпьютерного периода. Пахло лаком. На полу, как льдины в океане, были разбросаны газеты. Шмухляров перебрался по ним на диван, залез с ногами, устроился по-турецки. Май выбрался на балкон. Здесь бесстыдно нежились на табуретах подушки в голубых исподних наперниках. Май вернулся в комнату, пристроился на стуле, рядом с горкой книг. Вдруг он радостно фыркнул и взял одну, верхнюю. Это был толстый альбом «Флоренция», изданный в 70-е годы, когда Май учился в университете. Он быстро пролистал альбом, как некогда в магазине на Невском. Среди фресок, зданий, скульптур, костюмов, масок, садов, монастырей промелькнули родные лица Савонаролы, братьев Медичи, Макиавелли… Май захлопнул альбом с приятным чувством, что помолодел на тридцать лет – тогда он в первый и последний раз держал в руках редкое издание.
Шмухляров остро глядел на друга юности. Май, смущенный этим, в отместку уставился на Шмухлярова. Природа не озаботилась проработкой деталей, создавая его: ноги были коротки, голова крупнее, чем надо, шея почти отсутствовала. Зато у Шмухлярова было одно волшебное свойство: он всегда улыбался. Без улыбки его лицо начинало болеть. Особенно оно болело по утрам, по-еле сна, во время которого Шмухляров, натурально, улыбаться не мог. По утрам, в ванной, ему приходилось упражняться: разминать, растягивать мышцы лица, улыбаясь самому себе.
– Ты молодец, – уважительно признал Май, погладив лежащий на коленях альбом. – Купил его все-таки. А я, дурак, так и не собрался тогда… Он ведь рублей двадцать стоил? Целое состояние. Стипендия-то была сорок рублей. Катастрофически не хватало на книги.
– Ну, еще бы! Пить надо было меньше, – вызывающе заметил Шмухляров.
– Пили мы в общем-то вместе, – добродушно напомнил Май.
– Ты хочешь сказать, что, несмотря на это, я был прагматичный прижимистый ловкач, а ты, естественно, небожитель?
– Небожитель, mon cher ami, это флорентийский монах-доминиканец, фра Анджелико, – строго сказал Май и, положив книгу на место, встал: – Мне надо идти.
– Что так скоро? – удивился Шмухляров, и уголки губ его вздернулись. – Давай хоть ради приличия поболтаем. Ну, как твоя дочка? Уже в школу ходит?
Май засопел от удовольствия, сел и с трогательной гордостью поведал:
– Ей только пять лет. Но уже читает, и память хорошая, цепкая. Недавно вдруг рванула наизусть: «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше…»
– …«Для меня так это ясно, как простая гамма…», – подхватил Шмухляров и неожиданно заключил: – Видать, совсем твое семейство до ручки дошло. Впало от нищеты и недоедания в извращение самого вредного толка: поощряете несмышленого ребенка учить «Моцарта и Сальери»! А все для того, чтобы хоть чем-то было хвастать, чем-то гордиться! Надеюсь, ты уже объяснил ей, что ее отец – Моцарт? Не сомневаюсь, ты это сделал!
– Ты меня оскорбить хочешь, что ли? – беззащитно спросил Май.
– Все ты понял! Не придуривайся! – презрительно воскликнул Шмухляров. – Те, кто не могут своему ребенку купить дорогой компьютер, кто не в состоянии свозить свое чадо на море, одеть красиво, накормить досыта и не овсянкой, а вку-усными вкусностями, – в общем, такие люди, как ты, Семен, заглушают свои нищенские комплексы тем, что детей натаскивают на чтение стихов. Мол, пусть мы бедные, но зато духо-о-вные-е! Моцарты мы, окруженные сворой тявкающих Сальери!
«А вдруг он правду говорит?» – подумал Май и начал неумело, жалко оправдываться:
– Но я ведь работаю! Я зарабатываю, что могу! Я же редактирую! Ну, не умею я на рынке колбасой торговать! Что же делать теперь? Не воровать же идти!..
Шмухляров живо спустил ноги на пол, откинулся на спинку дивана и с вызовом отбарабанил:
– Если бы мой ребенок голодал, я бы без всяких интеллигентских штучек встал за прилавок торговать колбасой.
Май хотел ответить грубо, вроде «роди сначала своих детей» или «не твое собачье дело», но вспомнил, что у него есть козырь покрупнее.
– Между прочим… – злорадно проронил Май, готовясь сказать главное: «Я заключил договор на десять тысяч долларов».
Но Шмухляров резво перебил его:
– Знаю, знаю! Ты хочешь сказать, что ты – художник слова и человек чести. Рыцарь! Так сказать, шевалье. А я тебе на это повторю, как всегда: какая честь, коли нечего есть!
Он выкатил глаза, надул щеки и с гнусным пукающим звуком выдохнул.
– Это… девиз проституток… – проговорил Май и неудержимо захохотал.
– Что, самому смешно?
Май закивал, судорожно взмахивая руками – его безобразно веселила мысль о том, что бывший друг даже не подозревает, как он богат, и что девиз проституток теперь – и его девиз! Шмухляров гукающе засмеялся, глядя на Мая. Из кухни явилась маман – разделить веселье и сразу же, не спрашивая, над чем смеются, зашлась частым кудахтающим смехом. Май и Шмухляров затихли: маман полыхала золотом, в прическе торчал испанский гребень; к животу маман прижимала голубую кастрюлю. Май и Шмухляров переглянулись и захохотали по новой, испугав маман. Она ушла, и они разом умолкли. Так друзья, бывало, молчали в юности после веселья, молчали долго и счастливо.
Они переглянулись и вновь подумали друг о друге: «Может, он не совсем конченый человек». Май вздохнул и осторожно спросил, пощипывая ус:
– Скажи, Кирюха, если бы ты вдруг увидел существо… сверхъестественное, про которое всегда думал, что это – миф, сказка, что бы ты стал делать?
Шмухляров взглянул испытующе и поинтересовался:
– Ты когда бросил пить?
– Да не пью я! – раздражился Май. – Ты мне ответь: что бы ты сделал, если бы встретил сверхъестественное существо?
– Я бы немедленно попросил у него денег, – твердо сказал Шмухляров. – Денег и жить как можно более долго и в полнейшем здравии – желательно в наиблагополучнейшей стране, в Швейцарии или в княжестве Лихтенштейн. И чтобы деньги никогда не кончались! Вот, Семен, какой я пошлый низкий тип. С твоей точки зрения – моральный урод.
Шмухляров замолк, растянув губы в улыбку-ниточку.
– Ну а что бы ты стал делать? – спросил он после язвительной паузы.
Маю вопрос не понравился: что, если Шмухляров знает откуда-то про договор с Титом? И почему бы ему не знать – ведь всюду бывает, со всеми знаком. В смятении Май молчал, уставившись на газету под ногами – на фото собаки в балетной пачке.
– Молчишь? – хмыкнул Шмухляров. – Да я про тебя и так все знаю.
– Что?! – дико взглянул на него Май. – Что ты знаешь?
– А то, что ты у существа сверхъестественного стал бы выяснять про устройство мироздания, про Бога. Тебя бы больше всего волновал Бог, а не беспросветность собственной жизни, не нищета со всеми ее атрибутами – стоптанными ботинками, очередями старух за дешевыми просроченными продуктами, убожеством развлечений…
«Он не знает про Тита!» – понял Май и заговорил, по-детски радуясь, что не разоблачен:
– Разве существование того, что мы считаем мифом – предположим, ангелов и демонов, – разве это не делает смешным, ничтожным все эти житейские дрязги: желание денег, славы, удовольствий? Разве нет?
– Ты про это роман пишешь, что ли?
– Ну, допустим. А что?
– Да ничего, – сказал Шмухляров, пожав плечами. – Ты говори, говори. Выговорись.
Май припечатал ногой раздражающее его собачье фото и признался таинственно, вполголоса:
– Представь, я видел своими глазами такое существо! Назовем его ангелом. Но это не все, Кирюха. Я видел и другое существо, врага ангела!
– Дай угадаю кого! Черта, что ли? – хохотнул Шмухляров, потягиваясь.
– Скорее, чертовку, – подавленно сказал Май; он заподозрил, что разговор этот, возможно, неугоден Анаэлю и потому напрасен.
– Кому ты адресуешь свой роман? – деловито спросил Шмухляров.
– А что?
– А то, что все это никому не нужно. Понимаешь? Люди читают совсем другое.
– Ты ничего не понял! – разочарованно воскликнул Май. – Для меня не секрет, что читают люди. Шерстюков они читают. Дрянь их рептильную! Кто-кто, а уж я это знаю. Я – редактор.
Шмухляров зевнул, прикрыв ладонью рот. За ней, как за ширмой, шла лихорадочная примерка улыбок. У Шмухлярова их было столько же, сколько костюмов у короля-солнце Людовика XIV. Май ждал. Наконец, Шмухляров поднял ладонь, явив строгую постную улыбку, и заметил:
– В пору расцвета рептильной, как ты ее называешь, прозы забавляться сочинением романа об ангелах может либо идиот, либо скучающий миллиардер. Догадываюсь, что миллиардов у тебя нет, а значит…
– Пусть я идиот, – охотно согласился Май. – Но ведь и такие нужны. Мы, идиоты, ведь никому не мешаем жить. Пусть шерстюки печатают свои рептильные книжки, а другие пусть их читают. Это ведь как с продуктами: тот, кто не знает вкуса настоящего молока, будет считать таковым порошковое. Но я вовсе не об этом говорю. Ты представь, Кирилл: тебя посетил ангел! Настоящий! Что это значит, как ты думаешь?
Май замолк, встал, вновь сел и с мечтательной радостью вымолвил:
– А это значит, что нет смерти!! Нет этой непредставимой в жути своей пустоты! Я только теперь осознал банальнейшую истину: люди алчут своего людского из страха перед смертью!..
– Алчут и будут алкать! – зло прервал Шмухляров. – Наплевать им на всяких ангельских посланцев! Людям нужны самые простые вещи: комфорт, вкусная еда, больницы по последнему слову науки и много, мно-о-го денег. Оставь людей в покое. Они просто живут! Им нравится читать в метро рептильную прозу! Чтобы жрать, пить и совокупляться, им не нужны твои рассуждения и твои книги. Да и сам ты, уж извини за жестокую правду, способен вызвать у нормального здорового труженика только раздражение.
– Это ты, что ли, труженик? – уточнил Май, утюжа ногой фото собаки.
– Представь, я! – с горячим вызовом подтвердил Шмухляров. – Все эти годы после всеобщего распада ты, Семен, кусочничал – брал, что можно было взять с легкостью: то статейка, то редактура, то еще статейка и еще редактура… Лишь бы прокормиться! Хлеб наш насущный даждь нам днесь, так, кажется, в популярной молитве? А я в это время вкалывал по-настоящему. Я заводил новые знакомства, вползал в доверие к властным людям и, как бы они мне ни были отвратительны, я добивался, чтобы меня приняли в их круг!.. И они приняли, хотя за это мне пришлось дважды жениться на их дочерях, тупорылых человекообразных существах. Зато теперь я сам себе господин. Я кормлю своими идеями многих, а они платят мне большие деньги. Возможно, у кого-то идеи лучше моих, но платят-то – мне. Мне! И будут платить. Потому что – вот они у меня где!