412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Всем смертям назло » Текст книги (страница 3)
Всем смертям назло
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:45

Текст книги "Всем смертям назло"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Лелька, кисанька моя, – сказал Валерка каким-то совершенно чужим, размякшим голосом, – даже трудно было поверить, что это тот голос, который звучал на весь заводской двор, когда Валерий проводил митинг и раскатисто призывал «бор-р-роть-ся с гидрой контр-р-революции».

И он сказал: «кисанька». Нет, конечно, это мещанское слово из «арсенала обывателя» он произнес случайно... Но странно, оно прозвучало для меня удивительно прекрасно, как самые высокие слова... Да, рядом с

ними! Непостижимо!..

Валерка сел на кровать и притянул меня к себе:

– Ну, подождем годок. Пусть тебе будет хоть семнадцать.

– Если мне сейчас двенадцать, то через год мне будет только тринадцать, – мстительно напомнила я.

– А потом... – Валерка словно что-то вспомнил, – я вообще ведь человек женатый. Вот так.

Он опять был прежним Валерием, твердокаменным комиссаром в черной коже. Даже не верилось, что это он только что называл меня кисанькой.

– Где же твоя жена? – спросила я недоверчиво.

– На заводе. На сахарном заводе. Под Обоянью, – с убийственной точностью объявил он и добавил, видимо подумав с чем-то своем: – Где директором Эпштейн.

– При чем тут Эпштейн? – возмутилась я. – И вообще, что тут такого? Ты сам говорил, что любовь свободна, и Энгельс ясно указывает, что моногамия – продукт капитализма. Тут все дело в частной собственности и принципе наследования...

Я собиралась развернуться на эту тему, но на стене зазвонил телефон, и Валерка вскочил с кровати как ошпаренный.

Я поняла, что звонил Мишка Семенов и что-то там у них стряслось.

– Лелька, сматывай удочки! Сейчас Мишка Семенов явится, мы уезжаем!

– Под Обоянь? – мрачно спросила я.

– В Шлямово. Там кулаки экономию подожгли. – Валерка энергично наматывал портянки, натягивал сапоги.

– Лелька, подай гимнастерку! Тащи портфель! Ну, всё! Вали отсюда! Да куда ты в окно? В двери иди! Ну и дуреха! Подожди! – Валерка облапил меня ручищами, приподнял, крепко поцеловал в губы, потом в волосы и подтолкнул меня к двери. Я уже взялась за ручку, но он втащил меня за юбку обратно и опять поцеловал в губы.

Потом плюхнулся на кровать, задыхаясь, словно незнамо от какой работы, и закричал сиплым голосом:

– Подрывай отсюда! Быстро!

Я в бешенстве пнула ногой дверь и вылетела в коридор. Когда я шла по двору, в окно высунулся Валерка. Он был уже в своей знаменитой кожаной фуражке набекрень.

– Лелька, чертовка, через год! – закричал он митинговым голосом. Я не обернулась.

По дороге домой я тысячу раз вспоминала происшедшее во всех мелочах и никак не могла понять: хорошо все это или плохо. С одной стороны, были поцелуи, и «кисанька», и какие-то обещания: мол, через год. С другой стороны, меня вроде выставили вон. И я имела все основания считать, что у меня в жизни несчастная любовь.

Конечно, я не могла обо всем этом рассказать даже Наташке.

Да она и не интересовалась.

Пока я предавалась воспоминаниям, она не спеша одевалась и теперь сидела на песке в гимнастерке, с красным платочком на косах, уложенных вокруг головы. Только ее маленькие ноги оставались босыми, словно Наташке жаль было всовывать их в сапоги и она старалась отдалить этот момент.

– Скажи мне, Лелька, – растягивая слова, спросила Наташка, – нравится тебе Озол?

– Симпатичный, – высказалась я неуверенно. – Он мне нравится как командир.

– Как командир... передразнила Наташа.

– А тебе? – озадаченно спросила я.

– Мне? Мне он не нравится. Я его люблю. Закрой рот, галка влетит.

– А он тебя?

– И он меня.

– И вы объяснились?

– Ну, нет.... Это еще будет. Одевайся.

– Ау, девчата! Давайте швидче! – издалека неслись неистовые крики, словно мы были в какой-то чаще.

И мы с Наташкой быстро и без сожаления покинули этот берег, не догадываясь, что провели здесь самый счастливый час своей жизни.


4

Мы все выросли в деревне или в заводских поселках. Мы умели управляться с лошадьми, варить на костре пшенный кулеш и наматывать портянки так, чтобы на марше не стирать ноги. Стрелять, стоя и лежа, окапываться, продвигаться перебежками или ползком, бросать бутылки-гранаты нас научили в ЧОНе.

И нам казалось, что мы бойцы хоть куда.

Место, где мы расположились, было мне хорошо знакомо: мы ходили сюда из Лихова по ягоды. Сейчас нам приказали не расходиться по лесу, а держаться возле шалаша, поставленного на поляне. Здесь расположился весь наш отряд. Пестрый народ. Курсанты гордо носили свои гимнастерки с «разговорами» – красными нашивками на груди. Рабочие со «Сварза» оставались в промасленных куртках из чертовой кожи, перекрещенных ремнями и пулеметными лентами. А нам выдали красноармейское обмундирование, неловко болтавшееся на наших худых плечах, и только на Володьке сидело оно так же ладно, как майка с зеленой поперечной полосой – отличительный знак футбольной команды депо Южного узла. А на голове он носил свою старую железнодорожную фуражку.

Наша коммуна была здесь в полном составе. Отсутствовал только Гнат. Военная наука ему давалась трудно, но он старался. Почему теперь его не было с нами? Володя Гурко спросил у Озола. Тот ответил хмуро:

– Хвильовий – дезертир.

Никто из нас не мог этому поверить.

И только Котька произнес с сомнением:

– У него, у Гната, улыбочка какая-то неверная, многослойная какая-то. Сверху одна, снизу – другая...

– Невразумительно, – сказал Федя.

Мы выбили бандитов с пивоваренного завода. Это была маленькая кучка, которую мы громко именовали «бандой». Она вела бестолковый, неприцельный огонь, врассыпную отступая огородами. Командир приказал не преследовать их: берегли силы для главного удара. Об этом «главном ударе» толковали вкривь и вкось с первого же дня. Но настоящих боев все не было.

Разгоряченные ребята ворчали.

– Вот и нужно было на плечах противника ворваться в его штаб-квартиру, – говорил Микола. Он любил выражаться военным языком.

– Штаб-квартира Леньки Шмыря – это смешно! Скорее логово! – сказал Володя и добавил: – А где эта штаб-квартира, тебе известно?

Микола пожал плечами.

– Вот то-то!

Все же, хотя успех наш был самый маленький, этот день был какой-то праздничный. Ребята вечером разожгли костер и так распалили его, что пламя поднялось выше елей. Потом все успокоились, задремали, умолкли и проснулись от холода, – костер едва тлел. Мы разбежались искать сучья.

Я отошла несколько шагов и на поляне увидела Жана с Наташей. Они сидели на широком пне, прижавшись друг к другу, и молчали. Оба высокие и красивые, они показались мне людьми с другой планеты. Я тут же при-

думала название этой планеты: «Алмаз свободы».

Я прошла совсем близко, волоча охапку хвороста. Но они не увидели и не услышали меня.

Под утро вернулись наши разведчики и сказали, что Шмырь стоит на сахарном заводе в Лихове.

Наше Лихово всю гражданскую войну переходило из рук в руки: то налетали банды, то врывались белые. В домах заводского поселка не оставалось стекол в окнах, и никто не вставлял их заново, просто забивали фанеркой. Мой папа всякий раз, как менялась власть в Лихове, делал зарубку острым топориком на колу тына. Таких зарубок было уже десять.

Во время стрельбы жители прятались по погребам, и никто не знал, кто же вошел в Лихово, пока мальчишки не скатывались вниз с торжествующим «наши!» или с пугающим «зеленые!», «беляки!» или «гайдамаки!».

Беляки докатились до Лихова, уже пуганые, поспешно и деловито пограбили и без задержки умотали дальше.

Гайдамаки интересовались спиртом или, на худой конец, самогоном; они подожгли поселок с двух концов.

Больше всех свирепствовали «зеленые». Они схватили семью лиховского председателя завкома Ивана Сухова, дяди Вани, и увели с собой в леса. Больше никто не слышал ни про жену его, ни про дочерей. Расстреляли молодых рабочих, моих товарищей, которые не успели уйти с красными.

Все больше имен появлялось на доске обелиска в центре Лихова. И все это были имена, с детства знакомые мне.

Разведчики доложили: к Лихову подобраться не удалось, кругом обложено бандитскими дозорами. Крестьяне говорили: силы там много. Слышен пулеметный треск, на дорогах – следы многих тачанок.

Надо было установить, какие силы у Шмыря в Лихове.

Озол подозвал Володю Гурко. Они коротко посовещались. Я видела, как Володя что-то сказал Озолу и тот задумался. Потом я поймала взгляд командира: он был обращен на меня. Не дожидаясь его знака, я подошла. Озол сосал свою вечную трубку, его заснеженные ресницы почти сомкнулись, словно он задремал здесь, на пне, с винтовкой, зажатой между колен.

– Ты что, из Лихова? – полуутвердительно спросил Озол. – Там отец, мать?

– Да, – подтвердила я.

– Кто там знает, что ты комсомол?

– Отец знает... – я запнулась. – Но наверняка никому не сказал.

– О! – Озол вынул изо рта трубку и открыл глаза. В их светлой глубине замерцал огонек интереса.

– Можешь сходить в Лихово? И вернуться?

– Да, – сказалая, смутно представляя себе, как это сделать.

– Надо... Сколько человек есть у Шмыря, сколько пулеметов? Тачанок? Трезвые люди, пьяные? Где спят? Охрана?

Я испугалась, подумав, что мне в жизни не упомнить всего этого, если даже и удастся выяснить. И сразу подумала еще об одном: конечно же, я могу прийти к родителям. Запросто – изголодалась, мол, в городе и пришла. А как оттуда выбраться? Под каким предлогом? Да еще так быстро. «Одна нога – там, другая – здесь», – как говорит Володька.

Пока эта мысль тяжело и неприятно ворочалась у меня в голове, из-за широкой спины Озола выдвинулся Володька.

– Я пойду с ней, – сказал Володька.

Озол удивленно поднял на него глаза и моргнул, словно стряхивая снег с ресниц.

– А ты... как?

– Послушай, Жан... – Володька придвинулся к командиру и поставил ногу на пенек. – Я иду с ней под видом... жениха. Мы пришли получить согласие на нашу свадьбу. И торопимся обратно в город. По простой причине: в городе нас ждут мои родители.

«Жених», «Свадьба», «Согласие родителей»... Все это были слова, бесповоротно изгнанные из нашего лексикона и почти неприличные. Нечто вроде корсета. Я просто не знала, на каком я свете, слушая, как уверенно оперировал ими Володька.

– О! – опять произнес Озол и умолк надолго.

Я уже думала, что его молчанию не будет конца, тем более что он, выбив трубку о каблук сапога, опять стал, не торопясь, набивать ее. Наконец он разжег ее и сказал веско:

– Володька, ты умный человек.

Мы переоделись. Володька сменил гимнастерку на Федин пиджак, он еле сошелся на его бульдожьей груди. Я надела Наташино платье – смешно было думать, что Наташа не всунет в вещевой мешок свое любимое васильковое платье. Оно было мне до пят, и мы подшили подол почти на пол-аршина. Опять же смешно было думать, что у Наташки не окажется нитки и иголки.

Я с сожалением сняла выданные мне в ЧОНе и пришедшиеся как раз впору сапожки и влезла в чьи-то растоптанные тапочки. Володька опустил по нагану в карманы своих галифе. Теперь, мы были пара хоть куда! Умереть со смеху можно было: жених и невеста!

Из города до Лихова обычно добирались так: сначала поездом до узловой станции, а потом пешком, если не попадалось попутной подводы. Так как мы с отрядом отклонились в сторону от линии железной дороги, я предложила выйти к ней в районе станции: наверняка встретятся какие-то лиховцы, и мы придем вместе с ними, это будет как-то естественнее. Во всяком случае, так мне казалось.

Никогда в жизни я не думала, что мне предстоит вернуться под, так сказать, отчий кров при таких условиях! Да и вообще, меньше всего я собиралась туда возвращаться. К отцу, который ни черта не смыслит в политике, а мать и того меньше. Да ни за какие коврижки! И вот пожалуйста! Смущал меня и Володька. Мне заранее было чертовски стыдно за резеду, слоников, за эту ужасную отсталость и мещанство в отцовском доме.

И я не знала, как надо представлять жениха. Падать в ноги и просить благословения, как у Островского? Я представляла себе, как заохает мама, а, придя с работы, злорадно – обязательно злорадно! – скажет мой аполитичный отец: «Вернулась все же! Вертихвостка!» И уж совсем невозможно было вообразить, как он отнесется к моему замужеству.

Сердце у меня сильно забилось, когда издали показался синий купол лиховской церкви. Удивительно! Он был еще синее, чем раньше: неужели наш поп Амвросий ухитрился среди всеобщей разрухи отремонтировать церковь? Впрочем, это было возможно: Амвросий был поп-ловкач, поп-пройдоха. И в церкви у него стояли шум и веселье, как на ярмарке. Тут совершались всякие сделки, и на паперти только что лошадьми не торговали.

Мы бодро шагали по шпалам. Володя сопел и молчал. Он научился от Озола молчанию, в котором, казалось, что-то назревало.

Вопреки ожиданиям, от станции попутчиками нашими оказались только две незнакомые мне старушки. Мы оставили их далеко позади. Невозможно было тащиться с ними.

Вот и кладбище. Простой деревенский погост, не тронутый духом времени. Жертвы контрреволюции были похоронены на площади. Там поставили временный обелиск, который то разрушался белыми и «зелеными», то опять восстанавливался нашими. А здесь лежал разный люд. Пышные надписи об «угодности богу», о «чистых душах» и тому подобное красовались на могилах местных помещиков. И даже была одна мраморная плита какого-то ротмистра с дурацкой вдовьей надписью: «Будь спокоен в том мире», как будто ему там предстояло сплошное волнение! Толпа простых черных крестов безмолвствовала. И тихо шелестели осины.

Вот уже старая знакомая – фабричная труба показалась за железнодорожной посадкой. Не в пример церковному куполу она порядком одряхлела. Домишки мастеровых тоже не пощадили время и беспрерывные бои. И только белый, с колоннами дом на пригорке выглядел гордо и значительно. Раньше ветер трепал над ним кумачовый флаг. Под его сенью и колонны, и парк внизу выглядели уже совсем не «дворянским гнездом», каким они казались мне в детстве, когда здесь жил «хозяин» миллионщик Сибиряков и мимо наших домишек на конях проносились, сидя боком в дамском седле, дочки хозяина, а в доме с колоннами шумели большие балы.

После революции здесь стал наш дом родной, Народный дом, – его мы помогали украшать. Я ходила еще в шестую группу, когда здесь собиралась первая ком-ячейка. И так как все ее члены, кроме дяди Вани, были ненамного старше меня, то каждое собрание обязательно заканчивалось танцами. Мы, «беспартийная молодежь», сидели на веранде и терпеливо ждали конца закрытого собрания. Но вот открывались двери, и в большую сибиряковскую гостиную важно входили беспартийные музыканты. К ним присоединялись только что закончившие заседать музыканты партийные: механик Филипп – труба и фельдшерица Мария – флейтистка. Они быстро переключались с политики на служение музам.

Как мало прошло времени, и нет ни Филиппа – убит на врангельском фронте, ни дяди Вани – расстрелян махновцамн. Нет и Марии – умерла от сыпняка, заразившись в госпитале: ведь она была красной сестрой милосердия.

И наш флаг не полощется больше над домом.

Мне стало грустно и жаль себя и других. Я вспомнила Марию, и мне представилась наша Наташа в такой же, как у Марии, белой косынке с красной звездочкой вместо креста. И вдруг почему-то показалось, что все мы – Наташа, Володя, я – пришли сюда, чтобы заступить на место тех, дорогих мне людей. И, может быть, погибнуть, как они.

Но Володька шел рядом, слегка посапывая, и молчал своим обещающим молчанием. И это не располагало к меланхолии, тем более что уже и некогда было: мы пересекли подъездные фабричные пути и вступили на пыльную улицу Лихова. Нас никто не остановил. Пошел мелкий нудный дождик и, вероятно, разогнал прохожих. Было воскресенье, но из окон не доносилось ни обычных звуков гармошки, ни обрывка песни, ни громкого разговора – ничего.

Володька наконец прервал молчание:

– Это что, всегда у вас мрачность такая? Словно на похоронах.

– И ничуть даже, – обиделась я за Лихово. – Может быть, теперь попрятались.

Я не сказала: «От бандюков», – будто кто-то подслушивал нас. Но вокруг было очень, даже слишком тихо. И вовсе не похоже, чтобы в Лихове стоял Ленька Шмырь со своей разгульной, вечно пьяной оравой, – даже никакого охранения не было.

– Стоп! – тихо произнес Володька. – Смотри.

Я бы ничего не заметила. В щель забора был виден двор, и впритык к стене дома стояла распряженная телега. На ней – не прикрытый даже брезентом, приземистый, как такса, пулемет. Под телегой лежал, накрывшись кожухом, человек. В доме были закрыты ставни, но из трубы шел дым, а у крыльца стоял самовар с сапогом вместо трубы. Видимо, кто-то раздувал его, да так и бросил вместе с сапогом.

– Здесь... – сказал Володька.

Кажется, бесхозяйственно брошенный сапог убедил его больше, чем пулемет, в том, что здесь «зеленые».

Раздумывать было некогда. Мы свернули за угол и остановились уже только у калитки нашего дома.

Кусты сирени вдоль забора сильно разрослись с тех пор, как я в последний раз в сердцах хлопнула этой калиткой. Я не видела, что делается на застекленной терраске, но сдержанный шум голосов удивил меня. Без меня в доме решительно некому было шуметь. Может быть, гости? Тем лучше!

Я перевела дух и поднялась по трем ступенькам, из которых одна была новой: отец наконец заменил прогнившую доску.

Мы остановились в дверях. Ну, уж этого я никак не ожидала!

В первую очередь бросался в глаза стол. Может быть, потому, что я была голодна. На столе стояла первоклассная шамовка. Видно, моя мама вытряхнула все, что было в доме: кроме домашней колбасы и сала тут стояли и мои любимые голубцы. С трудом оторвавшись от них, я обвела взглядом сидящих. Они удивили меня едва ли не больше, чем голубцы и вся эта снедь, – такую, пожалуй, не во всякой паштетной найдешь! Люди, которые вовсе не бывали раньше у нас в доме, сидели тут и жрали и пили, как в кабаке. Ничего себе родители, докатились! Мне захотелось ударить кулаком по столу и грозно разогнать всю эту шатию: в первую очередь погнать метлой попа, который за то время, что я его не видела, и вовсе стал «поперек себя шире», как говорили у нас в поселке.

Кроме него, тут был Шлапок, завскладом, молодой паренек Витька по фамилии Грустный, по профессии аппаратчик, и неизвестный мне человек с лысиной во всю голову, желтой и шишковатой, похожей на тыкву, что росли у нас в огороде. Ни папы, ни мамы не было.

Все уставились на меня, как на привидение. А я сияла приготовленной загодя улыбочкой. Амвросий грянул басом, словно в церкви, не то за здравие, не то за упокой: «Девице Елене Пахомовне ни-и-жайшее!»

На его рев выбежала из комнаты мама. Маленькая, кругленькая, она бросилась на меня с такими воплями, что я не чаяла, как вырваться из ее пахнущих луком и мылом рук. Я только непрерывно, как можно отчетливее и громче повторяла: «А это Володя, мой жених!» Но мама продолжала тискать меня, и поэтому получалось какое-то залихватское «Их! Их! Их!» – словно аккомпанемент. А Володя выделывал что-то ногами: не то ножкой шаркал, не то футбольный мяч перепасовывал партнеру.

Нас без промедления усадили за стол и поставили перед нами стопки самогона. Особенно навалились на Володьку.

Пей до дна! Пей до дна! – кричали все.

Я было испугалась, что он опьянеет, но вспомнила, что он все-таки умеет выпить. Сейчас это оказалось очень кстати, потому что собравшиеся были, по-видимому, уверены, что жениху полагается в конце трапезы лежать под столом. Я же вмиг опьянела от одного вида наставленной тут еды.

Оставалось загадкой, во имя чего все здесь собрались. Тем более что папы не было дома.

Как выяснилось из бестолкового разговора за столом, он отправился на пивоваренный завод за пивом. «Господи! Какая пивоварня? Какое пиво? Мы же вошли туда вчера и разграбить не дали. И склад на замке», – думала я.

Ничего нельзя было понять. Одно стало ясно, что здесь не знают о том, что наш отряд выгнал бандюков с пивоварни. Видно, те, кто уцелел, разбежались по деревням, боясь вернуться к Леньке Шмырю.

У меня просто в голове не укладывалось, чего моя мама так старается для подобного общества. И что здесь надо Грустному? Я вспомнила, как Витя Грустный не давал белым тащить сахар с завода и напал на одного беляка с мешками. Так надавал ему, что тот побросал мешки с сахаром и – ходу! А потом белые искали Витю по всему заводу, но не нашли, потому что аппаратчики спрятали Витю в диффузоре. А ночью наши погнали белых, и Витя вылез белый как мел и, шатаясь, словно пьяный, побрел домой, где его мать голосила на весь поселок.

И вот теперь Грустный в компании с попом и бандитом лакает самогон! А папа, мой солидный папа, мастер, уважаемый на заводе человек, словно холуй какой, бросился – шутка ли, за восемь верст киселя хлебать! – за пивом! Вот что делается!

Мне было стыдно сидеть рядом с Володькой и слушать всю эту трепотню. Человек-тыква немного опьянел, он шепелявил и у него была странная манера повторять: «Шлышь, што ли...» Он перекладывал этими «Шлышь, што ли...», словно ватой, каждое свое слово. И от этого казалось, что он говорит нечто очень важное... А поп не был пьян нисколько.

Володька слушал эти речи так, будто в них был какой-то особый смысл Вероятно, и был. Потому что до меня в конце концов дошло, что Шмырь стянул «до себе усих хлопцев», чтобы именно из Лихова двинуть на Белые Пески, где «засели москали та чоновцы».

Это было правильно: в Белых Песках стоял наш батальон, но самое главное заключалось в том, что никто здесь решительно не знал, что мы взяли пивоваренный завод, ну даже и не подозревал! Так они были уверены в том заслоне, что оставили на заводе, что ли? Или просто с той стороны не ждали нападения?

Видно, и Володьку тоже занимали эти мысли, он мне все время под столом наступал на ногу, и в конце концов Амвросий заметил, что он вертится на стуле, и провозгласил своим гулким басом, будто из бочки:

– А молодым небось не терпится погулять. Только мы так не отпустим... Выкуп!

И опять налил нам: Володьке – стопку, мне – долил. Самогон был противный, душный какой-то. Моя мама шариком каталась из кухни на терраску, с терраски на кухню, ровно наймичка какая. От всего этого у меня было страшно тяжело и смутно на душе.

А тут Володька повел себя просто дико: неужели он все-таки напился до того, что даже не помнит, для чего мы здесь?

– А вы, батюшка, все обычаи позабыли, – дерзко обратился он к Амвросию.

– Ась? – Амвросий выкатил на него свои рачьи глаза.

– А «горько»? – спрашивает Володька. – Где было нам, молодым, «горько»? – Это вы, молодой человек, все перепутали с вашим

советским разговором: УЭС, Рабспилка, Вхутемас... – говорит поп, трезвый как стеклышко. – Вы пока что суть всего лишь жених с невестой. А не «молодые». И ваше «горько» приходится вам как раз на свадьбу. Ныне же, если хотите знать, то всего лишь вроде бы помолвка.

Разъяснил поп весьма резонно, но черт его знает, почему Володька стоит на своем? И тут вмешивается в спор Грустный, начинает доказывать, что «горько» полагается нам и сполна должно быть отпущено.

Грустный, как я заметила с самого начала, был необыкновенно беспокоен, а теперь и вовсе места себе не находил, лез ко всем, обнимался и в то же время поглядывал на часы.

Под пьяные крики «горько!» Володька хватает меня лапищей за шею и начинает бестолково тыкаться губами мне в щеку, и вдруг в самое мое ухо вползает его задыхающийся шепот: «Пора кончать цирк. Веди меня в комнаты».

Мы посидели еще немного. Больше всех веселился поп Амвросий. То и дело наливал себе и выпивал, обращаясь ко мне:

– Ваше здоровье, Е-Пе, пока Се! – то есть Елена Пахомовна, пока Смолокурова.

– А ваше, извиняюсь, как будет фамилие? – спрашивает он Володьку.

– Тыцко, – ляпнул Володька, видно, первое пришедшее в голову.

– Ну так. Значит, пьем за Е-Се, впоследствии... Те! – опять затянул поп.

Воспользовавшись паузой, мы с Володькой прошли в комнату. Это была наша знаменитая лучшая комната со слониками.

– Давай уматывать отсюда. Минуты дороги, – сказал Володька, – мать предупреди, а то шуметь будет.

Я нерешительно двинулась в кухню, но в это время кто-то новый, встреченный бурным восторгом, появился на терраске, и я услышала странно знакомый голос:

– Лелька явилась? Прекрасно! Давно пора за ум взяться!

Кто же это? Я видела только широкую тень на занавеске и абрис высокой шапки, какие носили ‹«зеленые».

Что-то там ему объяснили. И опять мучительно знакомый голос озадаченно произнес:

– Что еще за жених такой? Тыцко? Откуда бы?

Он рванул к себе дверь, и перед нами предстал Семка Шапшай. Махновская папаха и редкая бородка нисколько не меняли его лица; сейчас на нем удивление боролось со злорадством.

– Какой же это жених? Какой же это Тыцко? Это Володи Гурко, райкомщик! – Семка говорил спокойно и медленно тянул из кобуры «Смит-Вессон». Володька опустил руки в карманы, но вытащить оружие уже не смог: сзади его схватили человек-тыква и Шлапок. В комнате сразу стало много народу. Володьку окружили и повели через двор. Я побежала следом. «Задержите ее!» – услыхала я голос Семки, но в это время из кухни вывернулась мама. Она с неожиданной силой схватила меня за руку, потащила к погребу и, прямо-таки столкнув меня со ступенек, захлопнула дверь. Я осталась в темноте среди знакомых запахов кислого молока и малосольных огурцов.

Снаружи глухо и неясно долетели до меня звуки стрельбы, и – странно! – они все усиливались, как будто бой приближался. Выстрелы смешивались с топотом коней, скрипом тачанок, выкриками.

И вдруг я услышала совсем близко, у самой двери погреба, голос моего папы. Слегка задыхаясь, он продолжал какой-то рассказ:

– Добиг я до пивоварни, а там скрозь пусто. «Где красные? – спрашиваю того старика, шо у складу. – Хай тоби грец!» – «В Пески подались, – каже. – Якись, – каже, – латыш ими командуе. Мозоль, что ли, звать...»

Я увидела ясно, как будто не была заперта в погребе, папино лицо с вислыми усами и толстым носом, и как он почесывает затылок...

– Ты погодь, Пахом. Описля расскажешь. Видчини ж погреб, выпусти ж Лельку... – просит мама.

– Да хай ей грец! – отвечает папа и, кажется, собирается присесть на порог, потому что мама, слышно, сердито вырывает у него ключи...

Вероятно, руки у нее дрожат, потому что дверь все не открывается, и, потеряв терпение, я начинаю молотить по ней кулаками:

– Да открывайте же вы! Тоже мне родители!

– Чего скандалишь, Лелька? – слышу я Володькин голос. – Сейчас я тебя выпущу.

Дверь наконец-то распахивается. В проеме открывается сразу очень много: и кусок неба, и лопухи у забора, и Володька с наганом в руке.

– Вылетай! – говорит он мне. – Шмыря живого взяли. А Семку упустили, как угорь вывернулся. Твой отец наших привел.

Но папа его не слушал. Он повернулся к нам спиной и сказал маме:

– Та давай же топорик!

И сделал одиннадцатую зарубку на колу забора.

– Дай боже, шоб последняя, – сказала моя отсталая мама.

И на этом кончился светлый период нашей «бандитской» эпопеи. И пошли суровые месяцы, слившиеся в какой-то один сплошной поток, в котором уже не различались дни и ночи, поселки и леса, станции и степные хутора, а были только окапывания, перебежки, пулеметная трескотня, короткие злые бои, отход, бросок, опять отход... И сны, в которых все повторялось: бои, отходы, броски... Длинные сны, непонятно умещавшиеся в совсем короткие часы сна.

Уже никто не помнил Шмыря, и никто не радовался его разгрому: банды вырастали как грибы, и мы впервые поняли значение слова «гидра».

«Гид-р-ра контр-р-революции!» – рычали мы на всех митингах. А матрос Наливайко из нашего отряда взывал трубным голосом: «Выдр-р-а гр-р-розит нам с юга и с севера!» А когда слушатели дружно его поправляли: «Гидра, гидра, матросик, у ей сто голов!», Наливайко кричал еще громче: «Такого зверя нету, а выдра – дай ей волю – у нас последний кусок изо рта выдер-р-рет! Не дадим выдр-ре ж-р-р-ать наше мясо, пить нашу кр-рровь!» «Не дадим!» – кричали в ответ наэлектризованные слушатели на фабричных дворах и сельских сходах. «Вставай, проклятьем заклейменный...» – первым начинал Наливайко, и гимн гремел, а кто не знал слов, открывал рот, словно ждал, что такие желанные, такие дорогие слова сами в него влетят.

И все же мы до сих пор не знали, что такое «гидра»! «Гидра» – это были банды, бандочки, бандищи, белые, «зеленые», – от них рябило в глазах, звенело в ушах, все тело наливалось страшной тяжестью, а в груди клокотала такая ненависть, что даже во сне мы ощущали ее горький, пьянящий вкус.

Может быть, это и не так было, но казалось, что все тяжелое началось вместе с дождливыми днями, которые пошли один за другим, без просвета, без роздыха, и заволакивали серыми туманами долины, и гасили костры, плюющиеся искрами сырых веток, и расстилали жидкое месиво чернозема под рваными сапогами, и веяли тяжелыми запахами мокрого шинельного сукна и отсыревшей махорки.

Октябрьской ночью нас подняли по тревоге. Озол вел отряд по карте, – никто не знал этих мест, диких и мрачных, словно не Украина-мать расстилалась кругом, а чужая земля дышала пронизывающим ветром прямо в неотогревшееся наше нутро.

Мы, видимо, отклонились от пути, и командир не решился идти дальше по лесу, который гудел от стрельбы, а где были бандюки, понять нельзя было, не разведав дороги.

– Кто пойдет? – спросил Озол. И вызвался идти старик рабочий. Может, он и не был стариком, может, ему было лет тридцать пять, только нам он казался стариком. Может быть. Я уже не видела его больше живым и не знаю этого.

Рабочий сказал:

– Я пиду, командир.

И тогда вышел мальчик, которого мы даже не замечали, – так, вился вокруг нас пацан! – и сказал:

– И я с тобой, батько!

– Пидемо, – ответил отец.

И вдруг из темноты вынырнула Наташка со своей санитарной сумкой на плече и молча стала рядом с ними.

– Вот и гарно, – сказал старик.

Озол что-то хотел сказать, но Наташа предупредила его:

– Я пойду, Жан, – сказала она. И он промолчал.

Мы кое-как расположились на поляне. Я помню, что долго не могла согреться в своей мокрой одежке, а костер разжечь Озол не разрешал. Потом я заснула, как в омут свалившись, и, кажется, спала всего несколько минут. Меня разбудил Володька. Было все еще темно, но на востоке, где должно было всходить солнце, расплывалось светло-розовое бессильное пятно.

– Пойдем искать их. Тревожно что-то. Озол беспокоится. И стрельба прекратилась, – сказал Володька.

Мы пошли – Володя впереди, я – сзади. В редеющей тьме я видела его затылок под околышем железнодорожной фуражки и красный бант на штыке винтовки, отвисший от сырости.

Мы шли лесной тропой, вьющейся, казалось, бесконечно между стволов и уже ясно различимой в бледном свете утра.

Опушка открылась перед нами. Она обрывалась оврагом. Что-то торопило нас, что-то подгоняло нас к самому обрыву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю