Текст книги "Всем смертям назло"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Товарищ К
В сводках Информбюро его называли «товарищ К.». Мы звали его просто Колей. В этом не было ничего удивительного: ему только что исполнилось девятнадцать. Он был невысок ростом, что переживал болезненно. В мечтах он, вероятно, видел себя светловолосым гигантом с великолепной мускулатурой и властным взглядом стальных глаз. В действительности это был щупленький юноша. О «стальном взгляде» не могло быть и речи, глазки у него были узкие, монгольского типа. Когда он забывал хмурить свои коротенькие брови, лицо его приобретало выражение какой-то мальчишеской беззащитности. Но и когда он хмурился, – это тоже не помогал.
Настоящей его фамилии я не помню, а, вероятнее всего, я и тогда ее не знала. Почти все мы были в отряде, который пышно назывался партизанским «Объединением», под вымышленными именами.
Все в мире условно. В партизанской войне тоже был свой тыл и свой передний край. Мы, работники лесного штаба, были тылом. Передовой – партизанские «бригады», а самым, что ни на есть передним краем, вопреки уставу, считался отряд товарища К., Колин отряд.
Он имел строгий производственный профиль: подрывал поезда. Эшелоны с техникой. С провиантом. С живой силой. И еше с разной, иногда неожиданной начинкой.
По магистрали, по путям, быстрыми темпами перешитым по немецким габаритам, беспрерывно двигались железнодорожные составы.
Они везли в оккупированную зону солдат и орудия, охранные части и оборудование для крематориев, гешефтсфюреров и немецких овчарок, проституток и «тонфильмы» для немецких солдат – всю разнообразную утварь «нового порядка».
Обратно же шли поезда с мукой и салом, с битой военной техникой и окровавленной одеждой убитых солдат и офицеров, скаредно собираемой на полях сражения; с раритетами ограбленных музеев и натасканным по квартирам барахлом; с ценностями и золотыми зубами уничтоженных в лагерях, и их волосами, тщательно отсортированными и упакованными, как всякий товар, имеющий обращение на рынке.
Поезда обслуживали выписанные из Германии железнодорожники, носившие на рукаве белую повязку с надписью «Deutsche Reichsbahn» – «Германская государственная дорога» и пистолеты на пузе.
Они получали солдатский рацион, потому что рисковали как солдаты. И писали домой письма о том, что не ведомо где невидимая смерть подстерегает их.
Подходы к железной дороге тщательно охранялись воинскими частями и специальной охраной из полиции и «доверенных лиц».
Три раза в сутки сменялись секреты у линии, проводники собак сдерживали на коротких поводках звероподобных овчарок.
Вдоль железнодорожного полотна протягивалась проволока, связанная с ракетницами, механически выбрасывающими ракеты при малейшем прикосновении, или с сигнальными колокольцами.
На подступах к линии выкашивалась трава и сравнивались неровности почвы, а подальше висячие мины развешивались на кустарниках.
Перед паровозом прицеплялась платформа с песком, и контрольная дрезина выпускалась на линию впереди состава...
Но все это, проводимое с скрупулезной аккуратностью, не могло обеспечить «германскую государственную дорогу» от ужасного разрушительного действия того непонятного немцам – и оттого еще более страшного для них – явления, которое они называли «войною тьмы» и которое считали «дикарским», «азиатским», «чисто русским». Оно подымало в воздух мосты и валило под откос поезда, и казалось немцам тем неотвратимее и опаснее, чем более непонятным оно было.
Отряд товарища К. делал свое дело с основательностью, с какой в обычных условиях работает мастеровой человек, уважающий свой труд. И люди в отряде были рабочие, твердые, уверенные в себе. Почти все они до нашествия служили на железной дороге: там были машинисты, сцепщики, проводница международных вагонов и путевой обходчик Саввушка, уже седоусый, пришедший в отряд вместе с внуками.
Горячность и отвага девятнадцатилетнего командира хорошо сочеталась со спокойной смелостью его людей.
Все носили трофейное обмундирование: своя одежда истрепалась в клочья. Спарывали нашивки и лычки и напяливали на себя немецкие мундиры. И только Саввушка сумел сберечь свой рабочий костюм: черную кожаную куртку и аккуратные суконные штаны. И он надевал этот костюм, выходя с отрядом на «железку», как бы подчеркивая, что и это для него работа, прежде всего работа.
Понятно, что мы, «тыловики», были рады, когда товарищ К. прибывал в наш лесной штаб. С ним врывалось в нашу землянку горячее дыхание непокорившейся «железки».
И хотя мы сами были опалены жаром стычек с полицаями и карателями, но операции подрывников – чаще бескровные с нашей стороны, иногда даже без единого выстрела – имели для нас особый интерес и притягательность.
Но вот здесь-то и была закавыка: Коля ничего не умел рассказать толком. Да он и не хотел ничего «про это» рассказывать. «Ну, пошли. Ну, подорвали. Ну, фрицы попрыгали из горящих вагонов. Ну, по ним палить – и ходу!»
Все в таком духе. Товарищ К. не видел ничего сколько-нибудь не то что геройского, но и просто интересного в своей работе. Это была работа. Боевая? Да! Рисковая? Да! Но – работа.
А между тем Коля вовсе не был молчаливым товарищем. Напротив. Когда укладывались мы на свои топчаны, срубленные искусным нашим плотником, он же оружейный мастер, Силычем, гасили «летучую мышь» и тишина воцарялась в «штабной избе», – юношеский голос товарища К. журчал и журчал, и следовали история одна другой необыкновеннее.
Но они оставляли нас равнодушными, и мы без церемоний засыпали. Коля не обижался. Он сам получал удовольствие от своих рассказов, он упивался ими. Они, казалось ему, оправдывают его «обыкновенную», «прозаическую» возню с взрывчаткой, «упрощенными взрывателями» и всей этой «низменной» техникой.
В своих рассказах он выдавал за действительность свои мечты. Все его истории были выдуманы от начала до конца. Они не отличались даже каким-либо правдоподобием. И Коля об этом нисколько не заботился.
Невозможно, ну, просто немыслимо было поверить, что Коля, переодетый эсэсовцем, проник на бал в городской управе, блистал там остроумием – это при знании только двух немецких фраз «хенде хох» и «ком нах»! – и танцевал с женой гаулейтера. Что тот же Коля, будучи разоблаченным, вырвался из рук целого штандарта и был спасен влюбившейся в него юной племянницей бургомистра...
Но мы не судили строго Колю за беспардонное вранье: оно даже нравилось нам.
Наш энша Васильич, человек прямолинейный и рассудительный, пытался втолковать Коле, что в его подрывной деятельности и кроется настоящий героизм, а эти его выдумки – просто недостойное занятие для боевого командира. Вовсе не надо ему украшать себя выдуманными подвигами.
Товарищ К. кивал головой, соглашаясь, но лицо у него становилось скучное-скучное. И если случалось кому-то отдать должное его делам, сказать хорошие слова об отряде подрывников, вид у Коли делался даже вроде бы виноватый: мол, стоит ли об этом говорить?
А ночью он опять рассказывал, как был приговорен фашистами к повешению. Уже повели его на казнь, но он сорвался с веревки и прыгнул прямо на крышу ближайшего дома, дом оказался старой кузницей, крыша провалилась, пламя горна объяло весь дом, а Коля, пользуясь всеобщим замешательством, скрылся...
Повторялся иногда и другой вариант: это была не кузница, а пекарня. Коля объявил пекарям, кто он, и они спасли его, вынеся в дежке для теста.
Был один человек, только один, который верил Колиным рассказам. Пожилой партизан привел с собой в отряд дочку Маню четырнадцати лет. Товарищ К. не замечал ее. Маня была совершенно «штатская» девочка, она не носила трофейного автомата, как другие партизанки, не пришивала к шапке красную ленточку, да и шапки у нее не было: Маня повязывалась стареньким платком. Если случалось Коле развернуться со своими историями где-нибудь на завалинке или сеновале, – можно было поручиться, что поблизости тотчас возникнет нескладная фигурка в больших сапогах, и из-под низко повязанного платка сверкнут немыслимо напряженные, немыслимо восхищенные черные глаза.
Как-то кто-то сказал Мане: «Ты что уши развесила, выдумывает он все это...»
– Завидуете? – с ледяным презрением проронила Маня и прошла мимо обидчика, как мимо пустого места.
* * *
Наши войска двинулись вперед, и мы вышли из лесов. Я уехала на фронт и потеряла из виду товарища К.
И вдруг случайно встретила его в штабе дивизии – уже лейтенантом, командиром взвода.
Конечно, он возмужал, окреп и уже мало мальчишеского осталось в его облике.
На груди у него блестела золотая звездочка Героя.
– За железку? – спросила я.
– За железку! – подтвердил он, и на лице его появилось знакомое мне выражение стеснительности, недоумения и даже как бы виноватости.
И мне показалось, что вот-вот он начнет длинный рассказ о том, как, переодетый гитлеровским генералом, он проник в имперскую канцелярию.
Женя
Я сразу увидела, что она врет. В чем-то она была неискренна. Я ломала себе голову: в чем? Собственно, не было никаких оснований подозревать ее. Биография ее, довольно короткая – ей шел двадцатый год, была ясна, как стеклышко, к тому же проверена и перепроверена.
Но она лгала. Точнее, что-то скрывала.
И с этим отправлять ее было просто невозможно.
Перечитываю ее заявление. Оно адресовано в Цека комсомола. Оно похоже на сотни других. «...Я, уроженка Украины, села... района... Не могу терпеть того, что фашисты згнущаються над моей Родиной. Прошу отправить меня в тыл врага, в любое место. Я прыгаю с парашютом (имею 12 прыжков, сдала нормы ГТО II ступени). Я ничего не боюсь. Очень прошу не отказать мне. Заверяю вас, что ни при каких условиях не посрамлю звания комсомолки...»
Это украинское слово «згнущаються» в русском тексте и наивное «Я ничего не боюсь» придавали заявлению оттенок непосредственности.
Студентка. Совсем одна: родители умерли давно, воспитывалась в детдоме. И знание немецкого. Не слишком глубокое, а как раз в таком объеме, чтобы вести обыденный разговор.
И, если бы все шло, как надо, мы бы забросили ее к партизанам и, может быть, месяца через три или четыре, освоившись и сходив несколько раз в разведку, в глубокую разведку, она могла бы связать нас с тем дорогим человеком, который сидел, зарывшись, как крот, и ждал-ждал... Может быть, именно ее.
Но это были одни мои мечты, потому что она лгала.
У нее было обыкновенное лицо, не украшенное ни сиянием глаз, ни ослепительной улыбкой. Решительная, лаконичная манера разговора. Украинский, очень легкий акцент. Движения порывистые, нервные. Звали ее Женя.
Я построила хитроумную систему вопросов, осторожно пробуя, как в игре: «горячо, тепло, холодно». Я дала ей заполнить длинную анкету. И мне показалось, что Женя замыкается, уходит в себя, как только затронешь тему чисто личную.
«Любовная история, в чем-то не укладывающаяся в рамки обычного, – решила я. – Но почему такая тайна? Кто «он»?
Я думала над этим упорно. Женя показалась мне чрезвычайно подходящей для той роли, которую я ей готовила. Я просто не хотела отказаться от нее. Но и готовить ее с «этим» было невозможно.
И однажды вечером я вызвала машину и поехала в пригород по тому адресу, который указала в анкете Женя.
Мной руководила еще и такая мысль: почему Женя, раньше жившая в студенческом общежитии, уже много месяцев снимает комнатушку у какой-то, как она выразилась, «замшелой бабки»? Отчего она ушла из удобной комнаты, из благоустроенного студенческого дома в деревянный флигелек на далекой окраине?
Как раз эти вопросы и вызывали у нее какое-то, едва уловимое внутреннее сопротивление. Что это? Почему?
Так я думала, сидя в машине с потушенными фарами, напряженным, медленным ходом пробирающейся по затемненным улицам.
Мостовая пригорода вся заставлена сугробами. Машина забуксовала, и я пошла пешком. Мягкое сияние не то от снега, не то от анемичной луны, томящейся в перинах облаков, обливает деревянные домишки с подушками снега на крышах. Деревья, расцветшие белым хлопковым цветением, укрывают дом не дом, сарай не сарай. Но в оконце свет, и скрипит ступенька под чьей-то ногой. Звеня пустыми ведрами, старуха с коромыслом на плече шагает – бодро, ровно молодка, – к колонке по воду.
Спрашиваю смеясь:
– Чего же молодую по воду не пошлете?
– Женьку-то? – отвечает старуха без удивления. – Не время ей сейчас.
Я шагнула в незапертую дверь. В сенях было темно. Я постучала.
Мне ответил голос Жени, только он показался мне каким-то приглушенным, неожиданно мягким:
– Кто там? Войдите.
В комнате было тепло. Жаром несло от железной печки. На столе, покрытом чистой белой скатертью, горела настольная лампа, закрытая книгой, чтобы свет не бил в глаза.
На кровати, поставив маленькие крепкие ноги в одних чулках на деревянную скамеечку, сидела Женя.
Она кормила грудью ребенка.
...Что здесь началось! Что это был за взрыв возмущения, гнева, обиды!
Она бросила мне в лицо горькие обвинения: я приехала, чтобы ворваться в ее жизнь! Чтобы помешать ей служить Родине!.. «Да, конечно, теперь вы меня не отправите. Все только говорят, что священно имя матери. Но если я мать, мне отказывают в праве служить Родине...»
Все это со слезами, с жаром, в страстном порыве!..
Мне кое-как удалось успокоить ее. И тогда я все узнала.
Собственно, что «все»? Никакой тут не было «страшной тайны». «Но, пожалуй, умненько сделала Женя, что эту «тайну» создала», – подумала я, представив себе лицо нашего генерала. И я уже почти жалела, что поехала сюда.
Отец ее ребенка, тоже студент-медик, ушел на фронт в первый день войны. Сначала были письма, потом только тревожащее молчание. Они не успели оформить брак и меньше всего думали об этом. И вот – девочка, дочка...
– Неужели никто не знал?..
– Никто. Я с самого начала решила, что буду проситься на фронт. Потом, когда немцы забрали Украину, решила иначе – в тыл врага. Я знала, что если скажу про ребенка, – все рухнет...
– На кого же вы его думали оставить?
Она упрямо качнула головой:
– Тысячи детей растут в яслях и детских домах. Не думайте, что я не люблю свою дочку. Но есть нечто более сильное...
Я сказала, что должна доложить начальству «новое обстоятельство», – эти слова не очень подходили к шестимесячному ребенку, других я не нашла,– но буду настаивать на прежнем решении.
Я сдержала свое обещание. Генерал, выслушав меня, высоко поднял брови:
– Ты что, матушка, в уме? Грудного ребенка бросить? Дома пусть сидит, сына нянчит. Стране мужчины вон как нужны!
– У нее дочка.
– Гм... Ну, все равно.
Я повернулась кругом и вышла. На следующий день я пришла снова. Я положила на стол справку, в которой заманчиво излагались все возможные варианты использования Жени как партизанской разведчицы.
Генерал пробежал глазами справку и спросил:
– А ребенка на помойку?
– В ясли.
– Война идет. В яслях тоже не сахар. Я подумаю.
Женя ждала решения, стиснув зубы. Иначе я не могу назвать состояние неистового нетерпения, в котором она находилась в те дни.
...Я провожала ее на аэродроме. Женя была очень бледна и очень спокойна.
– До свидания! – сказала она.
Это свидание состоялось. Я встретила Женю в лесном партизанском штабе, куда попала много позже. Она была счастлива, как бывает счастлив человек, достигший цели. Командир отряда сказал мне, что Женя лучшая его связистка. Я привезла Жене новость: ее дочка учится ходить.
Женя погибла на боевой операции. Мы похоронили ее с воинскими почестями за околицей партизанской деревни.
Ее могила не затерялась в хаосе войны. Сейчас над ней поставлен скромный обелиск, и место это – раздольное, над рекой – зовется «Партизанский холм». По праздникам здесь собирается местный пионерский отряд. И мальчики и девочки, которых принимают в пионеры, приносят над могилой клятву верности делу Ленина.
А Женина дочка уже на третьем курсе. Медичка. Живет она вместе с отцом. Он вернулся с войны инвалидом, без ноги. Работает врачом. Он так и не женился. И память о Жене царит в доме нетленная и, за давностью сроков, почти беспечальная.
Абель со своей губной гармоникой
Эту историю рассказал мне солдат Онисим Головенков. Я передаю ее такой, как услышала.
– До армии был я в партизанах. А как попал в партизаны, – так это прямо чудно...
Дело было под рождество. А у нас в Щеглах уже есть шесть месяцев как стояли немцы. Те, что пришли первыми, те враз ушились. Пограбили, конечно. Иных наших мужиков так прямо из штанов повытряхнули. И ходу дале! Пришли эсэсы. Эти не грабили, а ну – лютовать! Веришь, никто ночи не спал. На дворе морозище, а мы по сараям сидим, трясемся: кто знает, что им в голову стукнет? Стащат в овраг и прикончат. Это им пара пустяков. Мне в ту пору тринадцать стукнуло, вытянулся я порядком, а сам – дурак дураком. Видел я, как повесили моего дядьку, бригадира колхозного, как плетками тетку измордовали, как баб наших в Германию угоняли. Все видел, все слышал. И бабий вой, и крик ребят – сирот.
Стало мне вроде уже не тринадцать, а все восемнадцать. Ну и мальцам, моим дружкам, тоже не светило в детях ходить.
Собирались мы за баней на яру и все думали, как немцам хвост прижать. Один говорит: «Поджечь избу, где они спят». Да как подойдешь? У них часовые расставлены. Другой говорит: «Как будет ихний хауптман выходить до ветру, вдарить его гранатой». А он до ветру и не ходит: у них прямо в избе нужник, и солдат горшок выносит, – как говорится, эхтариш – культуриш. Словом, все не подходит.
А тут в аккурат из деревни ушли эсэсы и пришли тоты, как бы сказать, вроде ремонтников, что дороги налаживают. Эти на виселицу не тащили, а если вздумается кому, то палят прямо в морду тебе из автомата, и будь здоров!
Был у них самый проклятущий изо всех, такой Абель. Звали его как-то иначе, но прозвище ему было Абель. Он имел аккордеон, красивый, серебряный, с перламутром. А играл почти всегда одну и ту же песню и подпевал себе ржавым таким голосочком. Песня та называлась «Абель мит зайнер мундгармоника», что значит: «Абель со своей губной гармоникой».
Абель был маленького росточка, белобрысый, в очках. Среди тотов многие над ним надсмехались. Только этот смех им боком выходил: Абель умел каждому пакость устроить. На одного наябедничает, под губу подведет; насчет другого напишет домой, что, дескать, пал ваш муж ам фельд – на поле брани, значит...
Это рассказывал дед Семен. Он у тотов в мастерских печку складывал и в немецком языке очень прекрасно разбирался, поскольку еще в ту войну был газами отравлен... Да. А уж наших Абель не миловал. Чуть что – бац! – даст короткую очередь, и пошел себе дальше!
Наступает рождество. Тут бы салазки, елка, ряжение – куда там! На грудного младенца и то шикают: «Цыц! А то Абель услышит!» Абель со своей губной гармоникой...
Ну, праздник немцы, понятно, встречали лихо. Бражничали, песни играли. В школе решили устроить бал. В нашей школе. Заставили всех ребят, кого поймали, хвойные ветки ломать, плести гирлянды. И еще научили бумажные цветы делать. Бумаги цветной дали: режьте, клейте! Шнеллер абер – скорее! Потому – мы хотим веселиться!
Я прослышал про эту затею и залез в клеть – клещами, думаю, меня отсюда не вытащите. Стану я цветочки вам делать, как раз, подавитесь ими!
Был у меня закадычный друг, Алешка. Такой заводила, как учудит чего, хочешь – стой, хочешь – падай! А при немцах сник. Все больше молчит, грустный такой. Да и не с чего было радоваться: отец у него в партизанах, в деревне все про это знали. Ну, а немцам Алешкина мать так объясняла: мол, погнали отца окопы рыть, да он не вернулся.
Попался Алешка на глаза Абелю. Хотел пройти мимо. Абель его затронул: чего, мол, не здороваешься? Да как огреет плеткой.
Ну вот, сижу в клети, слышу Алешкин голос. Выхожу во двор. Вечер уже, тихо так, морозно. Самый сочельник. На дворе никого нет. В окнах темно.
Поманил меня Алешка пальцем. Вышли мы на улицу. И здесь темно. Спать не спят, а свет тушат. И только в школе окна светятся.
– Пойдем, – говорит Алешка, сам веселый такой, на себя не похож.
– Куда? – Смотрю на него, как баран на новые ворота, потому что он прямо на школу мне показывает. И я вспомнил, что вчера видел, как Алешка из школы выходил. И даже удивился: на кой ему туда?
– Айда! Гирлянды плесть!
– Ты что? В немецкие подлипалы?
– Балда ты, Онька, – говорит он, – такой случай раз в жизни выпадает.
Я его слушал, рот раскрывши.
Пошли мы. Приходим в школу. Сторожиха Капка в сенцах пол домывает.
– Чего пришли? – набрасывается на нас, – без вас тут нагнали довольно...
Тут в дверь выглядывает Абель: он у них, что ни случись, – первый!
Узнал Алешку и осклабился; радуется, что парень за ум взялся:
– Малшик, давай, давай!
Заходим в класс. Сидят больше малыши, пыхтят, бумагу режут и цветочки делают. А немцы налаживают гирлянды под потолком. С бочек ободья железные поснимали и сделали вроде такие ветки железные и на ветке – бумажные цветки. А на лампе – большой шелковый зонтик. Капкин.
Из класса парты повынесли, посреди елка стоит, тоты около нее хлопочут, обряжают. Столы расставлены, и уже на них стелют скатерти и тарелки ставят.
Стали мы цветочки эти самые выкручивать из бумаги. Алешка меня локтем толкает: смотри, чего я сделаю. И делай так же.
И сразу бумагу режет, ножницами выкраивает чего-то – получается цветок.
– Шён, – говорит Абель, – шён, абер шнеллер!..
Сверкнул Алешка глазами, но ничего не сказал.
Скоро уже ихнему балу начинаться. Все готово. Нашего брата вытряхивают: всё, валите отсюда.
У нас в классе большая русская печь. Давно-давно сложил ее Алешкин дед.
Когда мы маленькие были, на печи этой прятались. Как урок не выучим, так на печь! Пока учитель не пронюхал – уж дал нам гонку!
Немцы кричат Капе:
– Дроф! дроф! Кальт! – холодно им.
Капа подкинула дровишек. Потом стремянку поставила – лампу снять и долить керосину. У нас электростанцию снарядом разнесло, так что электрического свету не было.
Алешка подбегает:
– Тетя Капа! Я вам сейчас лампу сниму и заправлю!
Капка и рада:
– Валяй, чего ж!
Алешка снял лампу с крюка, вынес в сенцы, налил смеси керосина с бензином.
Ребята стали разбегаться. Немцы тоже разбрелись кто куда. Капка в чуланчике красоту на себя наводит.
А Алешка мне знак подает: за мной! И лезет на печку. Я за ним. Влезли и затаились. Алешка мне глазами показывает, а я уж сам вижу: все кирпичи вокруг дымохода повыбраны и на честном слове держатся.
Я ничего не спрашивал: понял, чего Алешка Капку обхаживал и чего ходил в школу! Только обидно мне стало: почему он меня не позвал кирпичи отдирать.
Начинают фрицы собираться на бал. Прибрались, прилизались. Ну, нам теперь назад ходу нет, лежим. Жарко, спасу нет! С нас пот ручьем! Лежим. И лежать нам долго – это ясно. Пока напьются.
А тут веселье идет своим ходом. Пьют, едят. Три музыканта на скрипках наяривают, и все подпевают. Берутся под руки, сидят, раскачиваются и подпевают: «Нох маль, нох маль, нох, майне либе»... «Еще раз, еще раз, моя любовь».
А у нас с Алешкой наверху, как в аду, жара несусветная! И дымом несет.
Поначалу боялись мы расчихаться. А потом такой галдеж поднялся, что хоть гром греми – не услышат!
Вдруг в шуме-гаме разбираем мы: Абеля зовут... «Абель, Абель, ком»
Встает из-за стола Абель: мундир расстегнут, морда красная. Но на ногах стоит крепко, он даром что щупленький, сила в нем есть.
Берет аккордеон, ногу на табуретку ставит и начинает:
– Абель мит зайнер мундгармоника...
А там припев тоже есть: «Абель, ах, Абель.» И все, значит, подхватывают: «Абель, ах, Абель!»
– Пора! – говорит мне Алешка и пуляет кирпичом. Абель рванул аккордеон и упал...
Это я только и успел схватить глазом, потому что второй кирпич Алешка залепил в лампу. Секунда – полная темь, а потом смесь бензина с керосином как вспыхнет! А зонтик факелом горит и кропит искрами...
Крики, визг, шум. В дверях, в темноте, давка. А мы знай метать кирпичи вниз! Вдруг кто-то как закричит:
– Партизанен!
Что тут поднялось!
И мы с Алешкой в суматохе ушли без беды. Прибежали к нам во двор, отдышались.
Теперь бы нам по домам разойтись, боязно чего-то.
– Давай уж тут посидим! – говорит Алешка. У самого зуб на зуб не попадает...
На улице, слышно, мотоциклы фырчат, заводятся, команды отдаются, какие – не понять.
Алешка говорит:
– Как мы на печь лезли, ни одна душа не видела, а что мы в школе были, так там и без нас полно пацанов околачивалось, так что ты не дрейфь!
– А я и не дрейфлю! – говорю я.
– Знаешь, я, пожалуй, к тебе пойду, – говорит мне Алешка.
– Пойдем, – говорю.
Заходим мы в избу. У нас никто не спит. Отец на меня прямо с кулаками:
– Ты что? В петлю захотел?
Оказывается, прибегала Капка, рассказывала: Абелю голову пробило, сейчас уж, верно, кончился, еле дышит. И других подшибло.
Чего делать? Отец сидит за столом, голову обхватил руками и, видать, не знает, на что решиться.
– Бежим, – шепчет мне Алешка. И мы выскочили из избы.
Ничего лучшего не нашли мы, как кинуться к деду Семену, в мастерские к тотам.
Собрал нам дед котомку и вывел нас за околицу:
– Идите, – говорит, – на Воробьи, а там – лесом до Протоки.
Так мы с Алешкой попали к партизанам.
И воевали в лесах, пока наши не пришли.
Не знаю, может, не история с Абелем, так и ходили бы мы в детях, пока война б не кончилась.
Но я про то не жалею.








