355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Серый - цвет надежды » Текст книги (страница 2)
Серый - цвет надежды
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:03

Текст книги "Серый - цвет надежды"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Руки у нее полные, с короткими пальцами. На одном до сих пор след от кольца – глубокая вмятина. Говорит, обручалка так вросла, что в тюрьме не могли снять – распилили. Колец, хотя бы и обручальных, зэкам, конечно, не положено. Да и к чему оно ей теперь – обручальное кольцо?

Собираются есть, складываем вместе, что у кого. Я запаслась перед этапом: пока сидишь под следствием, можно покупать продуктов на десять рублей в месяц. Как раз для того запаслась, чтобы приехать в лагерь не с пустыми руками. Но до лагеря ничего не довезла, кроме нескольких головок чеснока. Все раздала на этапе: такие жалкие, такие заморенные были все эти женщины! Половине из них и передачи-то в тюрьму никто не носил. А ведь некоторые даже не из тюрьмы, а из лагеря в лагерь, то есть сидят уже несколько лет. Серые, отечные, с синими губами. Или, наоборот ярко-красными от дешевой помады на том же сером лице. И рука сама тянулась – давать, и внутри меня кто-то истошно выл от жалости... Как выяснилось позже, это была ошибка – все они были все же заключенные лагерей общего режима, а я ехала на строгий. Там и продуктов можно покупать только на пять рублей в месяц, и посылок почти не бывает (раз в год по истечении половины срока – пять килограммов), а администрация может лишить по своему усмотрению и того и другого. И как правило – лишает... Так что наши, когда я до них добралась, оказались еще больше голодными и заморенными. Но более похожими на людей в моем понимании: другой взгляд и осанка другая. И этапную мою глупость, в которой я чистосердечно покаялась, мне сразу простили, посмеявшись – оказывается, почти все делают то же самое на первом этапе. Нормальная человеческая реакция, если видишь все это в первый раз свежим взглядом. Привезенные же мною головки чеснока ели со страшной экономией два месяца, и все это время меня корежило от стыда, хотя все о моем легкомыслии и думать забыли.

То, что я – политическая, вызывает законный интерес во всех клетках. И приходится мне рассказывать все сначала: и про права человека, и про стихи, и стихи читать – для всех, на весь вагон. Благо конвойный и сам явно заинтересован и разговору не мешает. Теперь мои европейские и американские аудитории удивляются, как это я все помню наизусть и как легко отвечаю на вопросы. А это потому, леди и джентльмены, что мои первые большие аудитории-залы не меньше, чем на сто человек – были вот эти столыпинские вагоны, где большинство меня даже и не видело – только слышало голос. И стихи надо было читать как можно проще, и на вопросы отвечать – понятно, не умничая, выбирая простые слова, как делаю я сейчас по-английски. Потому что мой теперешний английский словарный запас равен их среднестатистическому русскому, хотя и сидят по лагерям люди, способные цитировать Омара Хайяма, но большинство все-таки полуграмотно. И все-таки читаю:

Моя тоска – домашняя зверюшка:

Она тиха и знает слово "брысь".

Ей мало надо – почесать за ушком,

Скормить конфетку и шепнуть: "Держись!"

Она меня за горло не хватает

И никогда не лезет при чужих.

Минутной стрелки песенка простая

Ее утешит и заворожит.

Она ко мне залезет на колени,

По-детски ткнется носом и уснет.

А на мою тетрадь отбросит тени

Бессмысленный железный переплет.

И только ночью, словно мышь в соломе,

Она завозится – и в полусне

Тихонько заскулит о теплом доме,

Который ты еще построишь мне.

Читаю. Грош мне цена со всеми моими стихами, если вот эти меня не поймут: достаточно уже нас было – "страшно далеких от народа"! Читаю, уже не выбирая: и про недостижимое бархатное платье, и про примерную родину-мать, казнящую лучших своих детей, и про кошку, умеющую летать...

Баба Тоня опять плачет. Отсморкавшись, достает откуда-то из узла сморщенное яблоко.

– Покушай, доченька, ты молодая. Мне уж все равно в лагере помирать, а ты живи. Ты пиши!

Беру мой первый гонорар – еще теплый от ее руки. Напишу, баба Тоня! Если только выживу – обязательно напишу.

Сантименты, впрочем, справедливо наказуемы – как и все тенденции красить что бы то ни было одной краской. Тюремная администрация норовит окрасить всех зэков в серый цвет – хороша бы я была, если бы пыталась подцветить всех в розовый! Пока мы с бабой Тоней сантиментальничали, у меня из рюкзака утянули зубную щетку – самое глупое, что я могла сделать, удивиться, это обнаружив. Поезд все гремел всеми суставами, а разбитная веселая Варюха учила меня жить в лагере:

– Ты, главное, не зевай. Первое дело, как приедешь и в карантине отсидишь, иди получай что тебе положено и сразу в каптерку закрой, а то сопрут. И когда простыни и прочее будешь сушить – от веревки не отходи: трусы не обязательно сопрут, разве только заграничные, а простыни обязательно.

– А почему именно простыни?

– Ну смотри сама! Тебе их положено три на все время. Дадут хорошо если две. Койки положено стелить "по белому" – простыня сверху. И пока ты на работе – ходят рейдами, проверяют, чтобы она была чистая и немятая. Так эта простыня и называется – "рейдовая", на ней и не спит никто, это только для начальства. На все про все тебе остается одна простыня – и под низ, и наверх, и в стирку, а следующие дадут года через два. Как тут не пойдешь не сопрешь?

– Так если всем у всех тянуть, все равно на каждого останется по две?

– Не, это только на первое время. Есть долгосрочницы, они несколько раз получали. У них по пять – по шесть. Уходит она – оставляет кому-нибудь. Ты потом устроишься, ты грамотная. Будешь помиловки всем писать, тебе всего натащат.

– Это как – помиловки?

– Ну, прошения о помиловании, на Валентину Терешкову или на правительство. Мол, раскаиваюсь, осознаю свое преступление, прошу сбавить срок. Все так пишут.

– И помогает?

– Ни хрена не помогает, особенно если на Валентину Терешкову. Она вообще стерва, это же она зэковскую форму ввела и нагрудные знаки.

– Как так?

Тут уже начинает галдеть все купе, да и соседи подают эмоциональные реплики. Потом я еще и еще буду убеждаться во всеобщей зэковской ненависти к председателю Комитета советских женщин Валентине Терешковой. Ну хоть бы раз за четыре с лишним года отсидки услышала я о ней что-то хорошее! Мне, конечно, поначалу совершенно непонятно – почему. Из объяснения, которое мне наперебой дают десять – двенадцать человек (все – из разных тюрем и лагерей – сговор исключен), вырисовывается примерно такая история.

Раньше все зэки были в своей одежде, и при Сталине, и при Хрущеве. Хрущев даже отменил было нагрудные знаки. Женщины, к тому же наголо не бритые, в хрущевское время совсем были похожи на людей. В зонах даже мануфактура продавалась – шили себе что хотели. Пока Валентина Терешкова не посетила Харьковскую зону. Начальство, конечно, на полусогнутых, зэчек выстроили. И тут наша Валя развернулась:

– Как так, – говорит, – некоторые из них одеты лучше меня!

Нашла, кому позавидовать. И пошла возня – у всех зэчек все свое отобрали и ввели единую форму одежды, а уж какую одежду государство способно изобрести для заключенных – это ясно. Ввели нагрудные знаки, появиться без них – нарушение. Приказали повязываться косынками, без косынки нарушение. И в строю, и на работе, везде вообще, только на ночь снимаешь. Волосы, конечно, портятся, а что поделаешь? Сапоги эти дурацкие! На Украине еще разрешают женщинам хоть летом в тапочках ходить, а в РСФСР – нет. Теплого ничего не положено, кроме носков и телогрейки. Так и стоишь зимой на проверке в коротенькой хлопчатой юбочке "установленного образца", мерзнешь, как собака. Мужикам – тем легче, у них хоть брюки с кальсонами. Зато теперь эстетические чувства Валентины Терешковой удовлетворены. Она может приезжать в Харьковскую зону (из нее, кстати, с перепугу сделали "показательную" и вконец замордовали там женщин всякими дисциплинарными ухищрениями). Она может приезжать в любую другую зону СССР с уверенностью, что никто не будет одет лучше нее. Все будут одеты одинаково плохо. Да здравствует коммунистическая законность! Примерно эту же историю я слышала потом от разных зэков в разные местах не менее тридцати раз.

Заключенные выражают ей свою благодарность частушками, из которых только одна не содержит впрямую нецензурных слов. Ее я процитировала выше, остальные придержу при себе, оберегая нравственность читателя.

– Почему же на нее все-таки помиловки пишут?

– А дуры, вот и пишут, – отвечает мне знающая жизнь Варюха. – Все на что-то надеются: то на амнистию, то на помилование. Бывает, что и милуют под какой-нибудь праздник – так одну на сто тысяч. Я этих помиловок сроду не писала, а других дур хватает.

Ну да, примерно о том же писал Солженицын. Цитирую по возможности близко к тексту. Вагон загорается интересом: а еще чего он писал? Весь "Архипелаг ГУЛАГ", конечно, не перескажешь, но кое-что излагаю по памяти. Конвойный (смена уже опять поменялась) говорит:

– Помолчи, сейчас начальник ходить будет.

И он же, когда начальник прошел:

– Ну давай, что там дальше?

Даю. Кому же это еще и давать, как не вам, ребята в форме – зэковской ли, солдатской... Ведь не все же вы пожизненные воры и бандиты! У всех у вас жизнь покалечена, но душа-то осталась. Каково ей теперь, этой душе, с малолетства запущенной в машину лжи и насилия? Хорошо бы ей все-таки выстоять, а есть ли шансы? Я все-таки надеюсь, что есть.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Пересыльная тюрьма в Потьме – препаршивое место, хотя, наверное, хороших пересылок не бывает. Меня, спохватившись, снова отделяют, и опять я одна в камере. Камера большая и гулкая. Коек нет – сплошные деревянные нары в два яруса. Наверху зарешеченные оконце. Стекло выбито. Отопительный сезон кончился в начале апреля, а сейчас середина. Кое-где еще лежит снег. Ох, и мерзнуть же мне в этой камере! Но я еще не представляю себе – как мерзнуть. В камере кран, что само по себе уже роскошь. Но у этой роскоши протекает труба, и на цементном полу непросыхающая лужа. Поперек я ее могу перепрыгнуть, а вдоль – нет. Это, конечно, гарантирует камере стопроцентную влажность: носовой платок, который я тут же стираю, так и не высыхает до моего следующего этапа. Вся моя одежда за пару часов пропитывается влагой. Доблестно стучу зубами, рифмуя "канализацию" с "цивилизацией". Но слышу и какой-то другой стук: это по отопительной трубе. Меня, стало быть, вызывают на связь. В поезде меня научили, как это делается: приставляешь дном пустую кружку к трубе, а сверху – ухо, и все слышишь. А чтоб говорить – орешь в эту же пустую кружку, приставленную к трубе.

– Шестнадцатая, шестнадцатая, упади на трубочку!

Ну да, это меня.

– Говори!

– Ты напиши домой письма, отсюда можно переправить. Держи при себе, нас на один поезд завтра будут грузить, ты нам сразу перекинь. Все будет как надо. И знаешь что, отдельно стихи запиши, девочки просят. Не бойся, нас по стихам не шмонают. У меня вон тетрадка со стихами уже два года, и ее даже не читал никто. Пиши давай. Конверты у тебя есть?

– Есть, спасибо.

– Не поняла?

– Спасибо!

– А-а... Ты, когда на трубочке, говори медленно, а то не понять. Ну все, пока.

Писать или не писать? Стихи – Бог с ними, пускай идут как идут. Но вот письма... Насколько можно положиться на этих моих случайных попутчиц? Среди них всякие бывают: одна действительно как-то ухитрится переправить, из чистой зэковской солидарности, другая в надежде на поблажки понесет в оперчасть... Разговор был "по трубочке", в глаза не заглянешь. Ну, допустим, передадут – какой адрес писать? Домашний, ясное дело, нельзя – КГБ просматривает всю почту. Надо, стало быть, на не очень заметных знакомых, чтоб они передали Игорю. Адреса у меня есть, зазубрила в свое время. А написать бы надо: процесс у меня был даже по советским понятиям неслыханный, с нарушением всех мыслимых юридических норм. И права на защиту меня лишили, и последнего слова. Никого, кроме гебистского "наполнителя", в зал не впустили, так что они не стеснялись. Была не была – рискну! Даже про холод забываю. Пишу, припоминая все: имена следователей, судьи, заседателей, кассационной комиссии... Ах, жаль, нет копии приговора – там есть места изумительной красоты!

Готово мое письмо, заклеен конверт, надписан адрес. В письме описание следствия и процесса и просьба передать это все Игорю. А дальше уж его доля риска: как он это все обнародует? Если, конечно, он вообще до сих пор на свободе...

Это письмо ушло и попало по адресу. Игорь был на свободе и узнал о существовании письма от общих с адресатом знакомых, но самого письма так никогда и не получил. Не отдал его адресат и мне после моего освобождения. То ли держит его до сих пор у себя, то ли отнес в КГБ этот человек с высшим образованием, никогда не судимый и не сидевший. Если сравнивать его моральный уровень с теми "блатняшками", которые все-таки переправили письмо едва знакомой и малопонятной "политички" – вывод печален. Но и достаточно типичен. Я не пишу имя этого человека – не потому, что он бывал у нас гостем и ел с нами хлеб, и не потому, что у него двое детей, которые носят его фамилию. Просто книга – не место для сведения счетов. Да и стоит ли выделять его одного? Мало ли у нас таких?

Теперь стихи. Переписать для девчонок десятка полтора мелким почерком – не номер, трудно другое: на каждой пересылке я восстанавливаю оглавление, а уходя на этап – сжигаю. И снова по памяти восстанавливаю на следующей пересылке. Мне удалось припомнить сто двадцать стихотворений, написанных до ареста, и под следствием я написала сорок четыре. И одно в Лефортовской тюрьме начала, сейчас надо бы кончить. Но каждый раз при восстановлении обоих списков одно какое-нибудь упорно не хочет вспоминаться – каждый раз другое. Это мучительнее, чем незалеченный зуб – иногда полдня промаешься, пока все вспомнишь. А сейчас вот – полночи. Хотя что бы мне иначе делать этой ночью? Постели не дали, одежда сырая, а лужа на полу по краям берется ледком. Не поспишь! Каждые минут двадцать я начинаю скакать через эту лужу: для моциона и для обогрева. По очертаниям она похожа на Средиземное море, и даже рельеф вокруг нее, созданный бетонными неровностями, более или менее соответствует. А вот климат подкачал...

Нудно капает вода из трубы. Нары, железная дверь и стены. Как вы думаете, какие стены в камере потьминской пересыльной тюрьмы? Белые? Серые? Казенного зеленого цвета? Ошибаетесь – серебряные! От пола до потолка алюминиевой краской... Это производит вначале совершенно дикое впечатление: сидишь в серебряной клетке. Почему в серебряной? Почему тогда не в золотой? Белят или мажут гнусно-гороховой краской не думая: такова палитра всех советских учреждений – от школы до тюрьмы. А ведь тут какой-то непостижимый полет мысли! Я ломала себе голову так и эдак, но никакого объяснения этому тюремному дизайну не на шла. Объяснение совершенно случайно я получила через полтора года: алюминиевая краска считается предохраняющей от клопов! Потьминским клопам, впрочем, на эти ухищрения наплевать – они там здоровые, активные и упитанные. Мне легче представить себе, что из этой тюрьмы можно извести всех зэков и всю охрану, чем клопов. Но когда я получила это, хотя совершенно идиотское, объяснение – мне стало как-то легче. Воистину, мы живем в мире загадок. На стенах обычные тюремные надписи: "Танюша, жду тебя на 14 зоне", "Уезжаем на двойку. Катя Люба, 14.03.83". А вот непонятное: "Маша – змея", "Пион".

Почему "пион"? И почему "змея" – не очень обычное для зэков ругательство? Было бы что попроще и погрубее – я бы не обратила внимания. А так запомнила, и в награду следующим летом пришла разгадка. Оказывается, есть около сотни стандартных зэковских аббревиатур, непонятных постороннему читателю. И Машу эту никто не собирался ругать, и никакая она не змея, а Звездочка Моя Единственная Ясная. А надпись ПИОН означает вопль души: Проснись, Ильич, Они Наглеют! Той самой наивной зэковской души, которую учили в школе, что Ильич был "самый человечный человек" и, соответственно, никогда не наглел.

Не всегда аббревиатуры складываются в слова. И если вы, читатель (не дай Бог, конечно), когда-нибудь прочтете на тюремной стене рядом со своим именем ЛТБЖ – это будет означать просто-напросто: Люблю Тебя Больше Жизни. Это не труднее запомнить, чем КГБ.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Ну, наконец, последний этапный шмон! Цивильные мои одежки отобрали, оставив, правда, колготки и шерстяной платок. Прапорщица, что шмонает, оказалась не вредная. Зовут ее Люба. Про платок она объясняет, что вообще-то не положено, потому что клетчатый. Так что она его пропустит, а я потом раздергаю его на нитки, а из ниток можно связать носки. Носки и цветные не отнимут. Дает мне два ситцевых платьица – вот и вся моя зэковская одежка. Телогрейка и сапоги у меня "установленного образца", так что их она пропускает. Потом, поколебавшись, сует в мои вещи трикотажные спортивные брюки, которые пять минут назад сама же конфисковала.

– Бери, только не показывай никому.

Она маленькая и полненькая, форменная юбка заминается на животе херувимскими складочками. Улыбается мне всеми своими стальными коронками:

– Ну пошли, ваши там уже ждут не дождутся. Обедать без вас не садятся.

Странный переход между "ты" и "вы". Оказывается, с политичками все выдрессированы на "вы" – они строгие и тыкать себе официально не позволяют. Но все ведь люди, и есть у зоны с "дежурнячками" и мелкие частные разговоры. Вот тогда можно и на "ты", если это не конфликт. Но это потом оказывается, а пока я делаю себе эту отметку в памяти и топаю за Любой к деревянному забору с воротами. Вот она, политическая зона! Кого-то я там встречу?

Люба тихо чертыхается над ключами и огромным замком, и наконец все ворота скрипят, сотрясаются и отворяются. Колючая проволока. Дорожка к деревянному домику. Вид у домика более чем неофициальный: этакая дачная развалюха. Зато по ту сторону колючей проволоки – вполне официальная будка с автоматчиком. Вокруг домика несколько берез, и кое-где уже пробилась трава. Вот и все. Здесь мне и быть еще шесть лет и пять месяцев – по эту сторону ворот, на этом пятачке. По дорожке ко мне уже идет худенькая женщина с седыми волосами. Что-то есть в ее лице покоряющее сразу и навсегда. Как ее могли судить, глядя ей в глаза? Что они чувствовали?

– Здравствуйте. Давайте ваши вещи.

Почти без улыбки смотрим друг на друга, но "почти" это тает, тает... Вот растаяло совсем: сложная вещь – первый зэковский взгляд!

Она несет к дому мой тощий узелок, хоть и вдвое старше меня. Так здесь принято встречать гостей, а я сегодня гостья. Люба с нами в дом не идет, поворачивает обратно. Это надо почувствовать: все, никакой охраны! Охрана за колючей проволокой, а здесь только мы – в нашем доме. С большим напряжением сознания закрываю за собой свою дверь: разучилась...

Темноволосая, страшно истощенная девушка с горящими глазами – Таня Осипова. Она только-только вернулась после четырехмесячной голодовки.

Маленькая улыбчивая Рая Руденко. Такое лицо можно встретить в любом украинском селе – так и хочется повязать ей платок с перевитыми на голове концами!

Тоненькая до прозрачности Наташа Лазарева, с клоком волос, спадающим на лоб.

А та, что меня ввела в дом, женщина с удивительным лицом – Татьяна Великанова. Вот они – те, о которых я столько раз слышала по радио! Мое имя им ничего не говорит: и сидят они не первый год, и по радио меня не так-то часто упоминали. Мой срок говорит им одно: раз столько дали – значит, судили на Украине. Подтверждаю. Рассказываю о своем деле. Это уже какая-то информация. А Бог с ней, с информацией – все станет ясно само собой, в свое время. Сидеть нам вместе годы, и за эти годы мы все будет знать друг о друге – даже больше, чем следовало бы. А пока рассказываю, что там на "свободе", хотя самые важные из моих новостей семимесячной давности. Мне рассказывают историю зоны: это ведь теперь и моя история. Знакомят с исторической личностью, кошкой Нюркой. Она тоже член семьи, живет тут чуть не дольше всех и кормится из нашего пайка. Вообще-то заключенным кошек не положено, как и других животных. Но другие животные – а именно, крысы – об этом ничего знать не хотят, и объявили Малую зону своей резиденцией. Они доходили до такой степени наглости, что замучили не только наших женщин, но и охрану: попробуй обыщи тумбочку, если там сидит крыса. Хорошо, если выскочит и шмыгнет между ног под твой же испуганный визг, а ну как тяпнет из темноты за палец? И потому, когда наши раздобыли котеночка из уголовной больницы, администрация сочла за благо этого не заметить. Котеночек вырос в кошку Нюрку, даму солидную и к крысам строгую, не говоря уже о мышах. Подполье зоны моментально присмирело, а Нюркиных котят за милую душу разбирали наши же "дежурнячки", надзирательницы: у котят была хорошая наследственность плюс Нюркино воспитание, и все они были крысоловы. Жму Нюркину вежливую лапу. Глаза у нее желтые и, как положено, загадочные.

Мы пытаемся определить ее породу, хотя беспороднее кошку трудно себе представить. "Мордовская сторожевая", – предлагает Наташа, и так оно и остается. И опять разговоры, смех, счастливая путаница. Я действительно счастлива: это мой дом. Это мои друзья. Все они заморены, одеты в какую-то рвань, но как держатся! Все между собой на "вы", хотя и давно знакомы. Эта дистанция необходима, когда живешь в такой тесноте. Подчеркнутая вежливость обязывает не раздражаться по мелочам, не лезть друг другу в душу, не делать тех ежеминутных зэковских ошибок, которые обращают в ад уголовные лагеря.

– Не так страшна тюрьма, страшны люди, – говорила мне на этапе пожилая тетя Вера.

Здесь, в нашей зоне, люди не страшны – именно потому, что люди. Пусть мы все сбиты в один барак, пусть нищенски одеты, пусть приходят с обысками и погромами – мы люди. Нас не заставят стать на четвереньки. У нас не принято выполнять издевательские или бессмысленные требования администрации, потому что мы не отрекаемся от своей свободы. Да, мы живем за проволокой, у нас отобрали все, что хотели, отгородили от друзей и родных, но пока мы не соучаствуем в этом всем сами – мы свободны. А потому каждое лагерное предписание подвергается нашей проверке на разумность. Вставать в шесть утра? Почему бы нет. Работать? Да, если не больны и не бастуем – почему бы не шить рукавицы для рабочих – дело чистое и честное. Выполнять норму? Это уж зависит от того, до какого состояния вы нас доведете: будут силы пожалуйста, нет – не обессудьте... Носить зэковскую одежду? Все равно у нас другой нет, а прикрываться чем-то надо. Но вот расчищать для вас запретную зону мы не пойдем: ни прямое, ни косвенное строительство тюрем и лагерей для нас не приемлемо. На тюрьму не работаем – это уже ваше сторожевое дело. Запрет дарить или отдавать что-нибудь друг другу? Это не ваше дело, надсмотрщики и кагебисты – и дарить будем, и на время давать, а надо – так последнюю рубашку снимем и отдадим, вас не спросясь. Вставать по стойке "смирно", когда входит начальство? Во-первых, вы нам не начальство, а ваша тюремная иерархия нас не интересует – мы не ваши сотрудники. А во-вторых, это мужчинам по правилам хорошего поведения следует вставать перед женщинами, а не наоборот. У вас другие нормы поведения? Да, мы уже заметили, трудно было бы не заметить. Но мы уж останемся при своих: с вашего разрешения или без такового. Конечно, за это будут расправы, мы знаем. Но так мы не потеряем своего человеческого достоинства и не превратимся в дрессированных животных.

Когда собака прыгает через палку, палку поднимают все выше и выше постепенно... Когда собака лижет руку, ее заставляют лизать еще и сапоги вот такие как вы и заставляют... Но мы не собаки, и вы нам не указ. Извольте знать.

Извольте обращаться с нами вежливо и на "вы", иначе мы не ответим, и вы будете до хрипоты вещать что вам угодно в пустоту – мы вас даже не будем замечать. Не приставайте к нам с вашими политчасами, докладами и прочей пропагандой – мы просто выйдем из дому и не будем вас слушать. И скажет безнадежно молодой офицер Шишокин:

– Лучше иметь дело с двумя сотнями урок, чем с вашей Малой зоной.

А собственно, почему? Мы всегда вежливы – и с вами, и между собой. Драк и воровства у нас нет, в побеги не уходим. Рукавицы – и те шьем добросовестно, ноль процентов брака... Короче, живем как люди – охране никакой работы.

– А потому, – объяснит нам откровенный Шишокин, – что, когда входишь в уголовную зону, власть чувствуешь.

Это верно, золотые слова. Вот что им дороже всего – власть! Пусть дерутся, матерятся, насилуют друг друга, исподтишка ломают станки, опускаются до последней степени. Зато он, Шишокин, всем им начальник, и когда он входит – все навытяжку. А мы от него независимы, хоть он может лишить нас на месяц ларька или добиться, чтоб любую из нас отправили в карцер, по-здешнему – ШИЗО. И это прямо-таки развивает у него комплекс неполноценности, да и не у него одного. Но мы-то тут чем можем ему помочь! Мы не психиатры, да и комплекс этот, по всему видно, был у него и раньше. Что другое может заставить человека добровольно пойти в тюремщики, кроме желания самоутверждаться за счет бесправных людей? Нет, дорогие, тут вы не посамоутверждаетесь! Не зря никто из вас не выдерживает нашего взгляда.

Эти принципы зоны я принимала как законное наследство: они пришлись как раз по мне. Я все их соблюдала и раньше, в том страшном одиночестве в тюрьме КГБ – частью инстинктивно, частью по здравом размышлении. Не для того я сижу, чтобы кому-то удалось выбить из меня свободу вести себя по-человечески. Высокие слова? Грош им цена, если они не подтверждаются поступками. А если б мы дорожили больше всего на свете своей шкурой – то и вообще не оказались бы в политзаключенных: покорно лизали бы по месту прописки положенный сапог и называли бы это "быть на свободе"... Теперь-то я уже не одна, а среди своих. Какое счастье!

Однако зона ставит передо мной проблему, с которой я раньше не сталкивалась – нагрудный знак. На этапе, конечно, видела – но на других. Что это такое? На первый взгляд, невинная штучка – прямоугольник из черной ткани, а на нем – фамилия, инициалы и номер отряда. Какого отряда? Я вроде бы ни в каких отрядах и организациях не состою – вот разве только член международного ПЕН-клуба, с моего ведома и согласия. Организации и отряды дело добровольное для свободных людей. Ну, тут моего согласия никто не спрашивает: лагерная администрация растасовывает всех заключенных по отрядам, а у отрядов – номера... Нагрудный знак этот положено нашивать на одежду и всегда носить на себе. Якобы для того, чтоб легче распознать, кто есть кто. Что за чушь! В зоне – четыре человека, я пятая. Бывали и будут времена, когда в нашей зоне больше десяти – но немногим больше... Каждая собака в Барашево (так называется наш лагерный поселок) знает нас в лицо и со спины. Отряда мы никакого не составляем, нам это ни к чему. Так зачем же? А – по закону положено... Что же, нашью я на себя это нагрудный знак или не нашью?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Этот вопрос задают мне соузницы на второй же день, выйдя со мной предварительно из дому. В доме вмонтирована подслушивающая аппаратура, и все серьезные разговоры, не предназначенные для ушей администрации, мы ведем снаружи. А в доме, если срочно нужно, пишем на бумажке. Бумажку потом сжигаем. Но сейчас погода хорошая, а разговор долгий – так что сидим на земле, на расстеленных телогрейках. Мне не навязывают решения, меня просто предупреждают заранее: завтра понедельник, придет начальница того самого несуществующего отряда, старший лейтенант Подуст, и приступит ко мне с нагрудным знаком. Так что лучше мне заранее все обдумать и решить, чтобы потом ни о чем не жалеть. Я-то знаю, что Малая зона нагрудных знаков не носит: это одно из тех самых издевательских и бессмысленных требований. Но мы ведь не отряд, и лично меня традиции зоны ни к чему не обязывают – это дело моей совести. Никто из моих новых друзей не потребует, чтоб я вела себя так, как они – мы свободные люди. Что говорит моя совесть? Понятно, что она говорит, я уже знаю ответ, но от меня никто не ждет ответа сию секунду. Сейчас говорит Татьяна Михайловна: мне, как и всем на строгом режиме, положено три свидания с родными в год. Одно – длинное, от суток до трех, на усмотрение администрации. Два других – обязательно с интервалом в полгода – короткие, два часа. Эти свидания – через стол (нельзя даже поцеловаться), а между нами сидит кто-то из охраны, и если мы говорим "неположенное" – свидание прерывается. Длинное свидание я могу получить прямо сейчас. Какое это будет блаженство – хотя бы сутки в крохотной "комнате свиданий" – вдвоем с Игорем, и без посторонних! И как мне нужно это свидание, ведь в голове у меня целый новый сборник стихов – передать бы его на свободу... И как нужно зоне это свидание, очередную информацию давно пора передать. Ведь за это время что только не произошло: и четырехмесячная голодовка Тани Осиповой, и в ШИЗО почти все перебывали, и забастовка была... Об этом Татьяна Михайловна, впрочем, молчит, для таких разговоров со мной еще не время. Она объясняет мне следующее: любого из свиданий администрация может меня лишить – "за нарушение режима". Пока я еще ни в каких "нарушениях" не замечена, и приедь Игорь сегодня – по закону нам свидание должны дать. Но приедет он не раньше чем через неделю – пока получит мое письмо с адресом зоны, пока доберется... А с нагрудным знаком решится завтра, и если я его не надену, то свидания вполне могут лишить, ведь налицо "нарушение"... Раньше от Малой зоны нагрудных знаков не требовали, всем было ясно, что ни к чему. Ходили на свидания безо всяких знаков. Потом стали постепенно закручивать гайки. Осенью назначили эту самую Подуст, а у нее эти знаки прямо пунктик: чем бессмысленнее требование, тем еще слаще. И вот уже полгода она воюет с зоной – лишает свиданий, ларька, грозится отправить в ШИЗО... Так что это мое свидание под ощутимой угрозой. А следующих, скорее всего, так и не будет – уж за год найдут, за что лишить. Вот мне и выбирать: нагрудный знак и свидание с Игорем – может быть, единственное за семь лет, или отказ от нагрудного знака со всеми возможными последствиями, да и дальние перспективы не сахар: ШИЗО есть ШИЗО. Что это такое, я прочувствую позже, а пока знаю, что это – холод, голод, грязь и никаких занятий: ничего в ШИЗО не положено. Дальние перспективы, впрочем, мало меня волнуют, а вот свидание... Родной мой, любимый, простишь ли ты меня, что я ставлю нашу с тобой встречу под угрозу? Но ты же знаешь, что мне иначе нельзя, что не должна я даже один раз прыгнуть через эту тюремную палочку... Как бы ты повел себя на моем месте? Мы ведь дали друг другу слово когда-то: в случае ареста не позволим шантажировать себя друг другом! Говорю:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю