Текст книги "Серый - цвет надежды"
Автор книги: Ирина Ратушинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Восьмой день голодовки. Мы с утра чувствуем себя неплохо. Ну, слабость, конечно, но уж не такая, чтоб совсем без сил. Приносят обед, ставят под нос. Ого-го, чего наготовили! Обычно одного запаха баланды довольно, чтоб отбить аппетит, а тут... Ладно, как приносят, так и уносят.
– Великанова! Врач вызывает. Хочет вас обследовать.
Так. Началось. Какой-то грохот, звон битого стекла... Это, как потом оказалось, наша сдержанная Татьяна Михайловна высадила локтем стеклянную дверь, за что я ее потом буду дразнить "хулиганкой". Крик. Да еще какой! Видно, в стрессовых ситуациях мы способны на такое, чего сами от себя не ожидали бы. В этом мне предстоит лично убедиться через несколько минут. Раечку трясет. У меня тоже сердце рвется (насколько ужаснее были эти минуты того момента, когда взялись за меня!). Но стараюсь запомнить, что она успела крикнуть, что – нет. За дверью все стихает. Значит, одолели.
– Ратушинская!
Ну, дорогие, сейчас мы с вами позабавимся. Меня несет над полом никогда еще не испытанная ярость: Татьяну Михайловну?! Вы посмели пальцем тронуть Татьяну Михайловну... Ну, вы у меня попляшете!
Шестеро мужиков в военной форме. Врач Вера Александровна Волкова. И, конечно, Подуст. Как я ни взбешена, но меня поражает и навсегда впечатывается в сетчатку ее вид. Она возбуждена необычайно: глаза горят, лицо в красных пятнах. Ноздри дрожат и раздуваются – вся она в порыве дикого, садистского восторга. Никогда я такого не видела, только в книжках про фашистов читала, но и то считала художественной метафорой.
Вера Александровна:
– Ратушинская, по инструкции мы должны на седьмой день кормить голодающих. Мы и так уже на день задержали... Может, будете есть сами?
– Я не даю своего согласия на кормление. Я голодаю в защиту Лазаревой. Вы же врач – как вы подписали ей ШИЗО?
– Ратушинская, мы должны заботиться о вашей жизни.
– А о Лазаревой, значит, вы уже позаботились? Заявляю, что могу проголодать тринадцать суток безо всякого вмешательства. Обследуйте меня и убедитесь. Пол я при вас мыла – вы не протестовали?
– Ратушинская, будем кормить!
Это уже Подуст возжелала вставить слово. И тут на мои плечи наваливаются сзади. Локти и кисти рук вперед! Чтоб не сразу успели надеть наручники!
– Больничка, больничка! Запомните все!
И я кричу все: имена, за что голодовка, кто в ШИЗО, сколько суток и кого насильственно кормят. Орава виснет на мне, но я, видимо, в том состоянии, когда выносят сейфы из горящего здания и плечом останавливают автомобиль. Я таскаю их на себе по всей комнате и кричу, кричу – повторяю все уже по второму разу.
– Телефон четыре-четыре-три-три-девять-пять! Киев! Игорю! Четыре-четыре-четыре-три-три-девять-пять! Запишите сразу!
И еще. И еще! Я не чувствую ни боли (руки уже скручены), ни веса их тел. Только чувствую, что рука, сильнее прочих прихватившая меня за плечо, дрожит.
Нет, непривычная работенка выпала сегодня наряду внутрилагерной охраны! Не тренированы они на это дело, да и отпора такого не ждали, да и потрясены предыдущей сценой. Они даже не сразу соображают, что я не кусаюсь, не лягаюсь – просто выворачиваюсь из их рук. И стыдно им (у них-то нет садистского ража), и торопятся – поскорей, поскорей прекратить мой крик! Догадались, наконец, что не наваливаться на меня надо, а просто оторвать от точки опоры – и, как перышко, вскинули вверх. Скорее, с размаху – на деревянный топчан! Где уж тут соразмерить силы шестерых мужиков с моим голодовочным весом.
В моей голове с грохотом лопнул красный шар, и что было дальше – я знаю только по рассказу Татьяны Михайловны.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Оказывается, меня без памяти приволокли в тот самый бокс без окон, в "двенадцатый корпус". Так называется корпус психиатрического отделения. О, нет, не потому, что заподозрили Татьяну Михайловну и меня в ненормальности. А просто надо было изолировать понадежнее, а таких боксов в других отделениях нет. Там еле умещались две больничные койки и ведро, накрытое клеенкой – наш "туалет". На одну из этих коек меня и бросили. Сколько-то времени спустя туда же запихнули Татьяну Михайловну – все еще со скованными руками.
– Ирочка! Ирочка! Вы меня слышите?
Это было первое, что вынесло меня из черной пустоты. Слышу, слышу! Но как открыть глаза? Словно во сне, когда хочешь бежать, а ноги не слушают. Или кричишь, а голоса нет. Наконец сработали нужные мышцы (совсем не те, что я напрягала) – и вот я вижу, еле-еле из темноты – лицо Татьяны Михайловны. Вернее, два ее лица, наплывающие друг на друга. Почему темно? Что-то случилось с моим зрением? Нет, просто лампочка слабенькая, да еще в каменной нише за решеткой, а другого освещения нет. Татьяна Михайловна расталкивает меня плечами и локтями – кисти рук стянуты наручниками за спиной. Отвечаю:
– Все, все в порядке.
– Слава Богу! Что они с вами сделали?
Откуда я знаю, что они сделали. Ну, грохнули головой (видимо, затылком) о топчан. А что потом? Даже заливали или не заливали этот проклятый раствор – не знаю. Вроде бы нет – не чувствую того, что должна бы по описаниям Тани Осиповой ("будто бы желудок набит камнями"). А может, перепугавшись, залили не все два литра, а чуть-чуть, для порядку? Или вообще плюнули ведь эта мера была с самого начала задумана как пыточная, а какой смысл пытать человека без сознания? Все равно ничего не почувствует... В общем, насилие было, а кормление – вряд ли. И голода, обязательного после этого, не ощущаю. Но утверждать не могу. Может, Вера Александровна, когда ей придет время подумать о душе, расскажет правду?
Убедившись, что я не только моргаю, но и соображаю, Татьяна Михайловна несколько успокаивается. Господи, как у нее-то самой после экзекуции хватает сил со мной возиться. Стараюсь ей улыбнуться. Вроде получается. Тут приходят и снимают с Татьяны Михайловны наручники. Снимают ли и с меня? Или расковали мне руки раньше, убедившись, что перестарались? Нет, я слишком многого хочу от своей памяти. Татьяна Михайловна, понимая, что врачи смотреть меня отнюдь не прибегут, делает простейшую проверку – прикрывает мне глаза ладонью, а потом поворачивает мою голову к лампочке. Зрачки не сужаются, как им положено, на свет. Ну-ка, еще раз! Нет, не сужаются. Ну, ясно – сотрясение мозга. Что при этом надо? Лежать, как можно меньше двигаться и отнюдь не читать. Двигаться тут все равно негде, а насчет чтения я взвою только послезавтра (и моя безжалостная соузница мне этого никак не позволит), а сейчас мне не до того. Тошнит. Я еще даже не знаю, как поведет себя мое тело, когда я заставлю его встать. Потом окажется, что все-таки послушается, хотя его будет заносить в разные стороны. На некоторое время я утрачу чувство равновесия, но это постепенно восстановится. Останутся лишь изматывающие головные боли, которые досаждают мне до сих пор – разумеется, в самые неподходящие моменты. Как и все стихийные бедствия, они тоже подчиняются "закону подлости".
Как ни странно, это мое сотрясение в итоге обернулось для зоны (и для меня в том числе) сущим благом: мучители наши здорово перепугались. А ну как стукнули бы чуть посильнее? Или виском? Или я была бы чуть послабее? Значит – убийство во время насильственного кормления? Скандал! Да не потому что жалко моей жизни, но ведь огласка – убили политзаключенную. Если не свидетели, то слушатели имеются в большом количестве... Такое, пожалуй, не скроешь. И где гарантия, что на другой раз все так же хорошо сойдет? Вон, пялятся в глазок каждую минуту, жива я или нет. Короче, больше они с нашей зоной никогда на такое не решались и следующих голодающих пальцем не трогали. Так я и не испытала на себе этого омерзительного насилия, и что чувствует человек, в которого закачивают сочиненную тюремщиками жидкость, не знаю. И слава Богу! Предпочитаю пожизненные головные боли.
А где же наша Раечка? Она должна была бы идти третьей. Может, в соседнем боксике? Голоса ее Татьяна Михайловна не слышала. Мы за нее здорово беспокоимся: Бог знает, что в голодающих заливают, может, какой-нибудь костный бульон или мясной отвар? А у Раечки аллергия на все мясное – да такая, что глотка бульона достаточно, чтобы свалить ее с ног. Как потом выяснилось, когда она осталась одна, к ней ввалились все эти шестеро мужиков и под угрозой насилия заставили выпить приготовленную для "кормления" жидкость. Рая при этом заявила, что голодовку не снимает, но у нее нет сил сопротивляться, как сопротивлялись мы. И выпила – мол, все равно зальют. Тут-то и началось. Ликующая Подуст пришла к ней через час и заявила, что составлен акт, будто Руденко добровольно, осознав необоснованность протеста, вышла из голодовки. И приказала:
– Теперь пишите об этом сами заявление, все равно акт уже составлен и вам никто не поверит.
Ах, так?! И Рая написала заявление, что голодовку не снимала и снимать не намерена и что будет голодать, пока Лазарева в ШИЗО. Она сожалеет, что поддалась на шантаж врача и угрозы шестерых мужчин. И в дальнейшем никакой "добровольности" с ее стороны не будет – пусть насилуют, как насиловали нас.
Можно себе представить, как возмутились начальники. Ведь их логика: раз ты хоть в чем-то поддался – все! Ты уже наш! Секундная слабость – слабость навеки! Даже если это слабость измученной женщины перед ражими, сытыми мужиками. И уж если ты после этого возвращаешься на прежнюю позицию – ты этим прямо-таки нарушаешь их законные права на твою душу! И нет тебе пощады... Раечку заперли одну и больше суток не давали ей воды – это на девятый-то день голодовки. Она сквозь дверь просила санитарок, чтобы принесли пить. Но они отвечали, что это строго-настрого запрещено. Потом к ней опять приступили:
– Снимаете голодовку?
– Нет!
И на этот раз залили через зонд – единственное исключение изо всех наших голодовок после моего сотрясения. Больше, впрочем, и с ней не рисковали – она была уже доведена до точки. Так пришлось Раечке расплатиться за то, что она потом называла своей слабостью и переживала как серьезную уступку. Мы, конечно, ей только сочувствовали. Я знаю эту породу "пламенных борцов", которые готовы клеймить позором каждого, кто когда-то хоть чуть-чуть сдал. Но недорого стоит такая бескомпромиссность, которая перекидывается с общих наших угнетателей на своих же! Чаще всего это люди, сами не вынесшие и десятой доли тех испытаний, что достались другим. Человек же, прошедший весь этот путь без страха и упрека – так насмотрелся на людские страдания, что не склонен осуждать по мелочам. Ну, нет у человека сил – так ты его поддержи, если у тебя самого есть. Глядишь – и окрепнет. Совсем выдохся – честно выйдет из борьбы и будет тебе же помогать по мере возможностей. Каждый несет ту ношу, которую может поднять, и каждый, кто не на стороне палачей – тебе брат. Это, как правило, не нужно объяснять бывшим зэкам – но, ох, как порой необходимо понимать тем, кто сам баланды еще не хлебал.
Раечке, конечно, пришлось хуже, чем нам обеим: и шантаж, и одиночество, и насилие, и пытка жаждой. Все оставшиеся от голодовки дни ее держали отдельно от нас. Вдвоем нам было веселее. Больше нас не тревожили, только три раза в день приходили с едой. По их правилам, еда должна стоять у голодающего в камере два часа, и лишь потом ее забирают. В нашем крошечном боксике она оказывалась буквально у нас под носом: трижды два – шесть часов в сутки. Мы прикрывали миски пластиковыми пакетами, чтоб не мучиться от запаха (хорошо, что догадались прихватить с собой, когда нас забирали из зоны). Вентиляции в боксике толком не было. На меня приступами наплывала тошнота, и я думала, что запахи тому виной. Потом оказалось, что это обычный симптом сотрясения мозга. Скоро, однако, это прошло, и мы делили время между сном, разговорами и чтением Экклезиаста. "Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его".
Считали дни. Не только дни голодовки, но и дни до отъезда Татьяны Михайловны. Лагерный срок кончался у нее к началу ноября, но мы знали, что заберут ее раньше. Это у них принято – в виде последнего лагерного подарка тащить человека по этапу месяца два. И помучить напоследок перед ссылкой, и чтоб не вывез из зоны свежую информацию. Договаривались, как будем передавать новости из зоны: все время надо разрабатывать новые СПОСОБЫ на случай завала старых. Нам даже пришла в голову пара нетривиальных идей. Игорь, конечно, приедет к ней в ссылку – расспросить обо всех нас. И ему эти идеи – руководство к действию. Рассказываю про Игоря. Что-то он у меня получается неправдоподобно хороший. Но, когда они увидятся, они поймут друг друга с полуслова – два самых близких мне человека на свете! Мы стесняемся сантиментов, особенно в молодости. И потом уже зачастую не успеваем сказать нашим близким самых хороших слов, которые мы знаем. И я Татьяне Михайловне – наверное, не успела. Она, впрочем, и так понимала – она вообще все понимала! Бывают ли люди без недостатков? А вот и бывают! Посидели бы вы с Татьяной Михайловной в лагере – поняли бы, а так – не будем спорить. Могут же быть у людей разные точки зрения на эту аксиому. Но я остаюсь при своем: когда от человека столько света, тени в нем растворяются напрочь.
Впрочем, утешьтесь, скептики – Татьяна Михайловна имеет крупный недостаток – отсутствие музыкальных способностей! Она над этим подшучивает, а все же искренне огорчается. Вполне сочувствую, потому что у меня такая же беда. Обе стесняемся петь всю сознательную жизнь – и счастье окружающих, что стесняемся! Однако сейчас, в этом боксике, Татьяна Михайловна нянчит меня, как ребенка, и по головке гладит, и песенку поет.
Решетка ржавая, спасибо,
Спасибо, лезвие штыка!
Такую мудрость дать могли бы
Мне только долгие века.
Спасибо, свет коптилки слабой,
Спасибо, жесткая постель!
Такую ласку дать могла бы
Мне только детства колыбель...
Так я ее и запомню: исхудалая рука на моей голове, и эта песня. Никто мне никогда лучшего ничего не спел.
Двенадцатый день голодовки. Завтра должна вернуться Наташа, а Таня уже приехала вчера – если им только не добавили срок. Ну что ж, добавят продолжим голодовку. Хотите заморить – так уж всех вместе, а не одну! Открывается дверь, и входят знакомый нам капитан Шалин и незнакомый лейтенант. На попытку насильственного кормления непохоже: Шалин вообще-то работает в мужской политзоне, и у нас стал появляться, когда мы дали отставку Подуст. Он с нами осторожен и вежлив, его администрация высылает на дипломатические с нами переговоры. Оба здороваются чин-чином, а потом:
– Ну, снимайте теперь уже голодовку! Лазарева в зоне!
Что?! Вернули на день раньше? Шалин объясняет, что вернули не из-за нашей голодовки, а просто сегодня – этапный день. Этапы из больнички и в нее – три раза в неделю. Сегодня есть, а завтра нет.
Ладно, ладно, очень хорошо объяснил.
– А где Руденко?
– В зоне, в зоне, все вас уже ждут!
Ну, пошли. Нам даже помогают донести сумки с нашим зэковским скарбом. В доме, действительно, уже все. Ой, как Таня отощала! Она там в ШИЗО тоже держала голодовку – в защиту Наташи. Кормить ее не пытались, и даже на шестые сутки выдали неположенную в ШИЗО постель – во какой гуманизм! Ну, таки пора снимать голодовку, хотя дело это непростое. Как вы уже догадываетесь, роскошное питание, которое нам приносили до сих пор пропало в этот же день. Черный хлеб и баланда. Накидываться на еду сразу опасно, да и нельзя есть все подряд. Специалист по выходу из голодовки Раечка, они с мужем на свободе занимались лечебным голоданием. Она объясняет, что первые несколько дней вообще ничего есть нельзя – только пить фруктовые соки. Потом можно начинать тертые яблоки и морковку, потом молочное... В общем, ясно – программа эта для нас нереальна. Да еще и огорода, как назло, нет – именно сейчас, когда бы он нас так выручил! Что поделать, будем импровизировать. Раечка сооружает жидкий суп: выловила из баланды картошку, нарвала лебеды... К вечеру можно будет по кусочку хлеба, только надо высушить его в печке и жевать долго-долго. Режем принесенную дежурнячками буханку. А это что? Комок слипшейся соли размером с хорошую клубничину! Из другого куска вытаскиваем обрывок веревки. Ну, спасибо хоть печеных тараканов в нем нет! Вспоминаем, как пару месяцев назад нашли в хлебе сапожный гвоздик. Назавтра баланда пересолена – отправляем обратно. Не очень-то отличается наше сытое время от голодовки... Ларька мы, конечно, и на сентябрь лишены. Ладно, не пропадем! Мы так счастливы, что все мы вместе! Пани Ядвига читает молитву, и мы опускаем ложки в миски с Раечкиным супом.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Но самого главного события в эти голодовочные дни мы, оказывается, еще не знаем! Только теперь, когда все в сборе, Таня и Наташа начинают рассказывать. И чем дальше – тем менее мы способны сдержать восторженный стон, а потом и хохот. Ведь бедная Подуст так торопилась закатать ненавистных Лазареву и Осипову в ШИЗО, что еле дождалась конца нашего свидания! Иначе, конечно, нельзя: а вдруг я ляпну Игорю о происшествии? Тогда – та самая огласка, которой они так до смерти боятся... Но свидание-то наше кончилось в восемь вечера, а последняя "кукушка" уходила из Барашево на Потьму часом раньше. Значит, пришлось Игорю, Альке и нашим обеим матерям (они, оказалось, тоже приезжали, да их ко мне не пустили) тут же заночевать, а утром направиться на первую "кукушку" – ту самую, что должна была везти наших подруг. В Барашево нравы простые: вольные и зэки едут одним поездом, только в разных вагонах. Да и чего стесняться, все вольные здесь тюремщики. Что они, зэков не видели? А на свидания сюда приезжают редко не заказывать же отдельный поезд для случайных посетителей! Мы с наслаждением представляем себе, что было дальше: вот ведут Таню с Наташей два автоматчика. Выводят из зоны – и к платформе, где Игорь с семьей и кучка сотрудников лагеря, едущие в свободный день отовариваться на Потьму, а то и в Москву. На что был расчет? Что не узнают друг друга? Как бы не так! Конечно, они никогда не встречались, но, раз нет нагрудных знаков, – ясно, что женская политическая зона. Игорь уже открыл было рот, но Таня его опередила:
– Здравствуйте, Игорь!
Она-то знала его в лицо, как и я ее Ивана – сколько мы вместе просиживали над фотографиями наших мужей! Игорь кинулся к ним:
– Куда вас везут? Как фамилии?
И Таня отчетливой скороговоркой чеканит ему: кого везут в ШИЗО, и за что, и кто голодает и бастует. На сколько суток каждую – и то не забыла! Что делать автоматчикам? Стрелять? Так нет же попытки к побегу! Тут, наконец, лагерная публика на платформе (в основном бабы), даром что не при исполнении обязанностей, догадалась кинуться на Игоря, оттесняя его от наших. А он, стряхивая их с себя – осторожно, чтоб этих красавиц не повредить – все рвался к Тане. Вдруг еще что-то успеет крикнуть? Но информацию Таня уже оттарабанила и теперь позволяет себе напоследок:
– Мы вашу Ирочку очень любим! И Наташа:
– Очень-очень!
За эти два единственных слова Наташа поплатилась так же, как и Таня за все возмутительное разглашение лагерных дел – обеих лишили очередного свидания.
Тут их оттеснили друг от друга окончательно, и поехали они в соседних вагонах: счастливые нежданной удачей Таня и Наташа и моя семья – матери, сдерживающие слезы, Алька, по молодости и незакаленности сдержать их неспособная, и Игорь.
Сейчас уже, вспоминая эту сцену вместе с ним, спрашиваю:
– Каково тебе-то было?
Но он не любит про свои эмоции.
– Все дорогу облизывал Альку. Детеныш был в полном шоке. Я-то заранее знал, что могу увидеть, а она ведь – в первый раз...
Конечно, доехав до Москвы, он в то же утро пустил эту информацию по всем каналам – и пока наши сидели в ШИЗО, а мы голодали – все уже стало известно. Нет, это надо чувствовать: вместо того, чтобы неделями маяться с крохотной запиской или ИНЫМ СПОСОБОМ и ловчиться, как передать, – такое везение! Ай да Таня! Как сориентировалась! Ведь растерялась бы на секунду и все пошло бы прахом. Мы выражаем ей свои восторги в нашей обычной манере:
– Со своим мужем свиданий не имеет – так с чужим урвала!
– Ирочка, не устроить ли вам сцену ревности?
– Сейчас, сейчас вцеплюсь в волосы!
– А Подуст, сердечная, как должна переживать!
– А КГБ?
Отсмеялись, и пошли разговоры о семьях, достали фотографии – сто раз уже всеми виденные. Но теперь рассматриваем каждое лицо с новым вниманием: когда-то Бог приведет встретиться? Все эти незнакомые люди – почти родные нам, мы ведь знаем, как их любят те, с кем нам вместе идти через лагерный срок.
А Игорь, когда мы встретились с Таней уже в Америке, все удивлялся, какая Таня маленькая. Тогда, под двумя автоматами, она показалась ему из-за своей королевской осанки – очень высокой. Впрочем, как все королевы.
Это, конечно, не единственное, что просочилось на свободу в тот трудный август. И опять же благодаря безудержному карательному восторгу нашей "белокурой бестии". Еще одиннадцатого августа, до всех главных событий, она не нашла ничего лучшего, как провести с пани Ядвигой воспитательную беседу прямо в присутствии допущенных на свидание ее родственников. Каково было сыну и сестре нашей твердокаменной Ядвиги слушать такой диалог:
– Беляускене, вы ведь уже пожилая, на вас здорового места нет (следует перечисление всех ее болезней). Хоть о родных бы подумали. Не наденете нагрудный знак – поедете в ШИЗО, а оттуда и здоровых выносят!
– Я лучше умру, а не пойду против совести.
– Все равно заставят!
Так и уехал Жильвинас обратно в Литву, очень хорошо себе представляя, что собираются сделать с его матерью, если она не пойдет против совести. И, конечно, Игорь с Жильвинасом встретились и все сопоставили. Война нашей зоне была объявлена, но кроме двух сторон – нас и КГБ – была еще и третья в этой войне: все те люди, что боролись за нас со свободы. Из России, Украины, Литвы, Англии, Швеции, США... Ох, как хочется перечислить все страны и всех – поименно! Но нельзя – имена одних в секрете от КГБ, имена других я так никогда и не узнаю (тысячи их писем, отправленных к нам в лагеря, сожжены цензурой, и ни одно не дошло!), имена третьих сами по себе заняли бы два-три тома. Названия стран? Откройте географический атлас почти на любой странице – и будьте уверены: там тоже были те, кто стоял у советских посольств, собирал подписи в нашу защиту, молился за нас. И как раз эта третья сторона решила исход войны: перед нами, обессиленными, неохотно открывались ворота лагеря, выпуская одну за другой. Пока Малая зона не перестала существовать. Но это не значит еще, что все обрели свободу. До сих пор сидят по ссылкам Татьяна Великанова и Елена Санникова. И я, уже с другой стороны советской границы, срываю голос: поможем им! Добьемся для них свободы! Верьте, люди третьей стороны: все зависит от вас, и вы можете гораздо больше, чем сами думаете!
А пока мы медленно выходили из голодовки: таскали на себе килограммовые послеголодовочные отеки, теряли сознание от резких движений, но все же мало-помалу приходили в себя. Первого сентября за Татьяной Михайловной явились.
– На этап!
Ну, тут уж мы навалились на нашего "врача-палача" Волкову. Кстати, потом она вышла замуж, поменяла фамилию и стала... Зверева. Честное слово, это не беллетристический ход – у меня и фантазии не хватило бы. Наша Вера Александровна вполне историческая личность, и прятать ее имя от КГБ нет надобности. Они и так хорошо знакомы. Не позволили мы увести Татьяну Михайловну, вызвали медчасть:
– Двух суток не прошло после голодовки! От работы вы ее освободили, а от этапа – нет? Да вы знаете, что такое этап?! В общем, так: признаете Великанову годной к этапированию, а с ней по дороге что-то случится – мы все свидетели. Не открутитесь потом!
Подействовало – то ли это увещевание, то ли заявление в прокуратуру. Но уже ясно, что быть нам вместе считанные дни. И радуемся, и грустим. И собираем ее в дорогу. Пани Ядвига шьет из обрезков кроя комнатные туфли прочные, красиво простеганные, неторопливой зэковской работы. На них она еще и вышивает сложную символику: тут и мы все, и прошлое, и будущее, и звезды, и колючая проволока. Я записываю все стихи, которые могут пройти цензуру из "детского цикла". В виде подарка внуку Татьяны Михайловны – вдруг да пропустят? Татьяна Михайловна переживает:
– Я уеду, за вас наверняка возьмутся с новой силой. Да, похоже на то. Главные свои сюрпризы они наверняка придерживают, чтоб Татьяна Михайловна не могла о них рассказать на свободе. Ну да ладно, связь все равно будем держать – не зря так подробно обговаривали наши СПОСОБЫ. Выше нос! Не пропадем!
Татьяна Михайловна раздает все свои вещи. Тане – словарь, мне Библию и томик Мандельштама, одежду – всем поровну. Ссыльные уже едут в своей одежде, и на вахте Татьяну Михайловну ждет посылка из дома – с вещами "гражданского образца". Мы уговариваем ее взять что-то теплое с собой – ни в какую!
– У меня все будет, а у вас пока – ничего. И когда пятого сентября за ней приходят – так и идет к воротам без телогрейки, в чем есть, с маленькой самодельной сумкой. В сумке – все наши подарки и запихнутый Раечкой в последнюю минуту кусок лагерного хлеба. Все уже переговорено, но как трудно прощаться! Присели перед дорогой – по старинному обычаю. Провожаем гурьбой до ворот. Трижды, по-русски, целуемся. Пани Ядвига крестит ее католическим крестом, а мы – православным. Худенькая, седая женщина исчезает в воротах, и с грохотом закрывается замок.
Все. Проводили. Освободившись, я позвоню к ней в ссылку, потом буду звонить уже из Лондона и читать в трубку посвященные ей стихи. Но увидеться мы так и не увидимся: после освобождения я буду слишком слаба для тяжелой дороги в Казахстан. И теперь грызу себе локти: как же все-таки не поехала? Какое там сердце? Какой бронхит? Как можно было считаться с такой ерундой? Ну не держалась бы на ногах – Игорь бы доволок! А теперь – когда удастся обняться? Господи, прости мне ту дурацкую слабость, сделай, чтоб удалось!
А пока я перебираю ее письма – те, что она писала мне в зону. Они у меня всегда были при себе.
"Ирочка, дорогая, у Беллы Ахмадулиной есть такие строчки в стихе Пабло Неруде:
Да было ль в самом деле это?
Но мы, когда отражены
В сияющих зрачках поэта,
Равны тому, чем быть должны.
А прочла и сразу вспомнила и ощутила, как мы читали Экклезиаста". И еще:
"...помню я Вас и всех всегда и постоянно, и мысленно разговариваю, спорю даже. Все-таки не успели мы с Вами доспорить на разные темы!" И еще:
"...постарайтесь не болеть и научиться терпению и терпимости. Я не хочу сказать, что их нет у Вас, просто нужно больше, всем больше, чтобы понимать других и непохожих".
Ну как же – конечно, Великанова оказывала на меня дурное влияние: она прямо противоречила моральному Кодексу строителя коммунизма... И я училась, училась, училась терпению. Времени впереди хватало – отпустившие мне срок на обучение были щедры.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Потом уже оказалось, что Татьяну Михайловну вовсе не повезли сразу в ссылку – ей дали два месяца лагерной тюрьмы, ПКТ, "за отказ от ношения нагрудного знака и злостное нарушение режима содержания". Сентябрь и октябрь она провела в нетопленой одиночке уголовного лагеря – разумеется, безо всякой посылочной одежды. А ведь тогда уже были заморозки... И там же она держала нашу заранее объявленную голодовку – в защиту своих сограждан.
Главам 36 государств, подписавших ХЕЛЬСИНКСКОЕ СОГЛАШЕНИЕ
Мы, политзаключенные женщины Советского Союза, свидетельствуем, что в нашем государстве нарушаются основные права человека.
Советские граждане лишены свободы слова, печати, собраний, права выбора места жительства, права свободного передвижения даже в пределах собственного государства, подвергаются дискриминации по национальным и религиозным признакам, а также преследованиям за убеждения.
Мы свидетельствуем, что в Советском Союзе жизнь не только политзаключенных, и не только заключенных вообще, но и всех граждан регламентируется не столько законом, сколько секретными инструкциями. Поэтому советские люди лишены возможности даже достоверно знать свои права и обязанности, и тем более их реализовать. Они находятся в обстановке бесправия перед советской тоталитарной машиной.
В подтверждение этого мы готовы привести конкретные факты перед любой международной комиссией.
Мы считаем, что только государство, уважающее право своих граждан, заслуживает доверия в международных отношениях.
Мы выражаем солидарность со всеми, кто имеет мужество бороться с ложью, произволом и насилием.
Не имея сейчас никакой другой возможности защитить своих сограждан, с 7 сентября 1983 года мы объявляем восьмидневную голодовку в защиту их попранных прав.
6 сентября 1983 г.
АБРУТЕНЕ, БАРАЦ, БЕЛЯУСКЕНЕ, ВЕЛИКАНОВА. ЛАЗАРЕВА, ОСИПОВА, РАТУШИНСКАЯ, РУДЕНКО
Что это значит – голодать в ПКТ, – мы поняли позже, когда самим пришлось. А эта вторая подряд голодовка обошлась для нас семерых сравнительно легко. Во-первых, администрация сделала нам неожиданный подарок: Владимирова в очередной раз отправилась в больницу. Никто не орал над ухом, не шпионил за нами – вот только недосчитались мы нескольких шариковых ручек, а они в уголовной больничке большой дефицит и предмет спекуляции. Тихо-тихо было в нашей зоне. Последним цветом пылали астры и поздние георгины. Рябиновые гроздья налились красным. Нюрка шастала по зоне на мягких лапках, и дежурнячки уже привычно подкармливали ее. А осенние мордовские закаты светили еще долго после того, как солнце уходило за забор. Изолировать и кормить нас насильно никто не пытался. Подуст тоже куда-то делась. Вечерами мы топили наш "камин" – добиться, чтобы вставили вывалившуюся печную дверцу, мы смогли только в августе 85-го. Впрочем, так нам даже нравилось – в наши иссохшие тела шел живой жар, а догоравшие угли постепенно меняли цвет. В голодовке вообще становишься гораздо чувствительнее к цвету и запаху, зрение делается более выпуклым, и лучше замечаешь медленные детали жизни. В темно-коричневой колодезной воде плавал рябой, наполовину желтый тополиный лист – и мне это казалось так красиво, что я медлила зачерпнуть воды вовсе не от слабости.
В первые дни голодовки пришел в зону кагебешник из Москвы со свитой из местной администрации. Видимо, уже прогремело для них с ясного неба сообщение о мятежной зоне. Общаться, впрочем, не пробовал – видел, что говорить с ним здесь никто не станет. Вообще-то каждая из нас вела себя по-своему: кто считал возможным с ними разговаривать, кто нет, но права приходить к нам в зону мы за ними не признавали. В конце концов, лагерь – в ведении министерства внутренних дел, и КГБ нечего к нам соваться. Мы не приговорены к обязательному с ними общению и в гости их к себе не звали! Понюхал москвич и уехал.