Текст книги "Серый - цвет надежды"
Автор книги: Ирина Ратушинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
В ШИЗО не положено никаких занятий, кроме работы: девчонок из уголовных камер ежедневно выгоняют на трехсменное шитье варежек. Изволь дать норму на той же пайке! Гаснет свет, и они ликуют – машинки-то электрические! Нет тока – нет работы. Оказывается, что ликуют преждевременно:
– Как, за восемь часов ничего не пошили?
– Начальница, тока не было!
– Так крутили бы колесо руками!
– Как так – руками? Сколько же так нашьем?
– Хоть шестьдесят процентов нормы – а нашили бы, если б захотели! А так – злостное уклонение от работы!
Нас на работу не выгоняют: рабочая камера на все ШИЗО одна. Не запускать же нас общаться с уголовницами – мы ведь "особо опасные".
Но нам и так дела хватает – исследуем температуру окружающей среды. По закону в ШИЗО должно быть не ниже шестнадцати градусов. Разумеется, местное начальство трактует это как "не выше". Требуем, чтоб нам измерили в камере температуру. Приносят знаменитый стрелочный термометр.
– Пожалуйста, измеряйте!
Знаменит он на все ШИЗО тем, что всегда показывает одно и тоже пятнадцать с половиной градусов. "В пределах нормы" – по местным понятиям. Недолго думая, Таня сует его в снег, наметенный на подоконник. Но храбрый "стрелочник" и в снегу показывает те же пятнадцать с половиной градусов! Вот что значит оптимизм! Не написать ли об этом эксперименте в прокуратуру?
– Дежурная! Дайте бумагу и ручку!
– В ШИЗО не положено!
– Нам в прокуратуру – заявление. По закону можно и из ШИЗО!
– Ох, эти политички! Только бы им жалобы писать! Свалились на наши головы... Нет у нас бумаги!
– Так возьмите у нас в вещах, в боковом карманчике! Там, кстати, и конверты.
Пропадает наша дежурнячка, и до ужина мы не можем до нее достучаться. Вечерний обход – ДПНК с новой сменой. Обыскивают нас и камеру.
– Мы просили бумагу для заявления, а нам не дали.
– Ох, Господи, опять заявления! Ну что вам не сидится?
– Так холодно же, а вы жульничаете со своим термометром!
– Ничего не холодно, температура нормальная.
Стоят в нашей камере в шинелях и ушанках, рожи красные, сытые, пар изо рта... Можно поверить, что им не холодно.
– Но мы имеем право написать в прокуратуру?
– Только в дневную смену, а теперь – ночная заступает. Завтра успеете!
Завтра будет другой ДПНК, пусть он и расхлебывает. А нам всю борьбу за собственную бумагу и конверт – начинать сначала.
– Ну чего озоруете, женщины? Вон отопление включили, счас тепло будет!
Действительно, трубы слегка теплеют. Они идут вдоль пола, и мы ложимся, прижимаясь к ним всем телом. Наш тайно принесенный термометр показывает, что в камере двенадцать градусов, но рядом с самой трубой все же теплее. Обхватываем трубу посиневшими пальцами и чувствуем, как в них пляшут мелкие иголочки. Ох, какое блаженство! Через час трубы – опять ледяные, но мы от них уже не отходим – знаем, что кочегары гонят горячую воду импульсами. Подкинут угля – отдохнут, поспят, в самодельные картишки перекинутся. И опять подкинут. Надо ловить момент.
Но и по ледяным трубам льется поток жизни – те самые разговоры через кружку. Трубы идут по всем камерам вкруговую, и, лежа возле них, мы невольно становимся если не свидетелями, то слушателями чужой личной жизни.
– Третья, третья! Вы махорку в рабочке нашли?
– Нет!
– Эх, дуры, для вас под кроем оставили!
Значит, третья камера, выйдя на работу, так и не нашла в рабочей камере махорки. А махорка в ШИЗО – дикий дефицит: курить здесь нельзя, табак и спички проносят сквозь обыск виртуозы. И делятся не со всеми, а по своей какой-то сложной системе расчетов. А те, из третьей, не отыскали оставленную для них заначку. Действительно, не от большого ума.
– Восьмая! Политические! Таня, я Тишка из шестой! Ты меня помнишь?
– Помню, помню.
– Ну как дела, Танюша? Это кто с тобой? Как звать?
– Ира. Тоже из нашей зоны.
– А за что посадили?
– Кого? Иру – в лагерь или нас в ШИЗО?
Таня любит точные формулировки. Так ее приучила "Хроника текущих событий" – подпольное издание советских новостей.
– И ее и вас обеих!
– Иру – за стихи.
– А-а, поэтка, значит.
– А нас сюда – за забастовку.
– Обе-две бастуете?
– Да не две, а вся зона.
– Ага, значит, скоро Наташа приедет! Как она там?
– Болеет.
– Девочки, ну держитесь! Все будет хорошо!
Это "все будет хорошо" – стандартное зэковское утешение. Сколько раз я его выслушала от незнакомых и полузнакомых за всю отсидку! И каждый раз поражалась бессмысленности: ну откуда они знают, хорошо у меня все будет или плохо? А вот поди ж ты – правы оказались самодеятельные тюремные пророки. И трудно мне было, и холодно, и – признаюсь – страшно. А все равно хорошо и жива осталась, и совесть не продала, и дождался меня на свободе любимый человек... Чего мне еще? Всем бы так, кому твердили это самое пророчество... Мне оно помогло, наверное. Это было – как короткая молитва за нас – тех, кто сроду не умел молиться.
Мы с Таней спорим про судьбу России: откуда начался наш исторический вывих, с Петра Первого или раньше, или позже? Спор бесконечен, как и все разговоры такого рода. Пора и спать, но не хочется. Читаю Тане наизусть стихи. Сначала чужие, потом свои. Потом затихаю, и все понимающая Таня делает вид, что спит. Она знает, что я прочту ей стихи этой ночи завтра утром.
Я сижу на полу, прислонясь к батарее.
– Южанка, мерзлячка!
От решетки на лампочке тянутся длинные тени, Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Молча слушаю ночь,
Подбородок уткнувши в колени.
Тихий гул по трубе.
Может, пустят горячую воду?
Но сомнительно: климат ШИЗО,
Кайнозойская эра...
Кто скорей отогреет
Державина твердая ода,
Марциала опальный привет
Или бронза Гомера?
Мышка Машка стащила сухарь
И грызет за парашей.
Двухдюймовый грабитель,
Невиннейший жулик на свете!
За окном суета, и врывается в камеру нашу
Только что со свободы
Декабрьский разбойничий ветер.
Гордость Хельсинкской группы не спит
По дыханию слышу.
В Пермском лагере тоже не спит
Нарушитель режима.
Где-то в Киеве крутит приемник другой одержимый,
И встает Орион,
И проходит от крыши до крыши.
И печальная повесть России
(А может, нам снится?)
Мышку Машку,
И нас,
И приемник, и свет негасимый
Умещает на чистой, еще непочатой странице,
Открывая на завтрашний день
Эту долгую зиму.
Эти стихи я пошлю с этапа, возвращаясь в зону, и они благополучно попадут раньше к "теневым" адресатам, а потом – к Игорю. Еще до того, как я успею приехать в ШИЗО второй раз. Каково будет моему "одержимому" получить эти корявые, наспех записанные в грохочущем поезде строки? В ту ночь я об этом даже не думаю: Игорь несет свою часть ноши, я – свою. Сейчас меня, как и Таню, более всего заботит точность формулировки...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
И все же больше всех мышей и мокриц, больше сознательного вымораживания заключенных в ШИЗО, голода и неизбывной грязи меня в тот раз потрясла бытовая жизнь уголовного лагеря. Этот быт переносился в соседние камеры, население их все время менялось, и двенадцати суток хватало, чтоб войти в курс всех лагерных событий. Потом я уже притерпелась, а раньше меня поражало, откуда в постоянной тюремной перекличке такое количество мужских имен? Откуда сцены ревности? Ведь лагерь – женский...
Нет, я знала про уголовную лесбийскую любовь, но не представляла, что – в таком масштабе. Оторванные от нормальной жизни женщины, в основном молодые, создавали себе эрзац-любовь и эрзац-семьи. Да-да, целые семьи – с дедушкой и бабушкой (их роли брали на себя пожилые), с папой-мамой и детками-малолетками. Малолетками были только приехавшие из детской зоны, а значит – достигшие восемнадцатилетнего возраста. Но и им предстояла лагерная женская наука.
– Маша! Маша! Вторая! Что там нового в зоне?
– Ой, Зина, ты? Вчера этапом малолеток привезли. Мы ходили смотреть. Такие киски! Одна – в нашей бригаде, мы ее себе взяли за дочку!
Мужскими именами назывались "коблы" – женщины, берущие себе в лесбийской любви мужскую роль. Женскую роль брали на себя "ковырялки". Разумеется, это было запрещено, разумеется, застигнутых на месте преступления наказывали, и публичное шельмование было еще самым мягким вариантом. Ничего не помогало. Страсти только разгорались пуще. Если сажали в ШИЗО одну – другая, по лагерной этике, должна была вытворить что угодно, но сесть в ШИЗО следом за ней. Иначе это был повод для ревности, и начинались бесконечные интриги.
– Федя, ты тут сидишь, а твоя Лизка с Женькой гуляет!
– С какой это Женькой? – спрашивал Федя металлическим меццо-сопрано.
– А из шестого отряда!
– Врешь?!
– Ну, спроси у Михрютки, ее только сегодня посадили.
– Михрютка! Михрютка! Первая! Правда, что ль?
– Черт ее знает, я им свечку не держала. В ларек, правда, в месте ходили.
– Ну, я ж ее!
И побьет Федька свою Лизку, выйдя из ШИЗО, или – еще того лучше вскроет себе вены, чтоб доказать любовь и чтоб "изменщица" опомнилась. Лагерные врачи, сатанея от этих постоянно вскрываемых вен, зашивают их без наркоза.
– Ори, ори, в другой раз вскрываться не будешь!
Может, конечно, и не будет. Но показывала же мне в больничке сорокалетняя Ксюха сплошь изрезанные руки – шрам на шраме! И все от несчастной любви. "Коблы", обязанные, как и все прочие, носить косынки, повязывают их особым манером, чтобы было похоже на мужскую кепку. Стараются говорить басом, ходят враскачку, делают татуировки. Сами себе не стирают: на то есть их "половинки". Доходят до полной невменяемости даже те, кто имел нормальные семьи на свободе. Я слышала, сидя в очередном ШИЗО, дикую сцену. Начальница отряда пришла уговаривать такую "половинку" выйти из ПКТ на свидание к мужу и двухлетнему сыну.
Никакие свидания в ПКТ не положены, но тут администрация то ли сжалилась, то ли решила разбить лагерную "пару сожителей". Сам по себе приезд мужа на свидание – в уголовных лагерях не частая вещь. Большинство мужчин не ждет своих попавших в беду жен – разводятся. Бывают, конечно, исключения, но редко. Это вам не политзэки, которые, бывало, ждали друг друга по двадцать лет. Тот приехавший муж был, видимо, одним из таких исключений. И вот – беспрецедентно! – им позволили свидание!
И она не пошла. Наотрез отказалась выйти из камеры к мужу и сыну. Тщетно уламывала ее изумленная начальница отряда – у нее была уже другая, лагерная любовь! Ее Сашка, слушавшая это все из соседней камеры, могла быть довольна...
Конечно, не все в уголовных лагерях идут на такую любовь. Даже не берусь утверждать, что большинство. Но самая частая тема в ШИЗО-ПКТ – об этом. Все это обрастает целым клубком интриг, вранья, ссор и примирений. Бывает, сидят в разных камерах – и день-деньской выясняют отношения, и все через ту самую трубу, к которой ты прижимаешься иззябшим телом. За пятнадцать суток десять раз помирятся и столько же поругаются. Иногда кажется, что основа – даже не эта их любовь, а физиологическая потребность иметь в лагере полный букет эмоций: и ненависть, и зависть, и желание по-женски нравиться, и азартную дрожь риска. Вырабатывает ее печенка сколько-то желчи в сутки – значит, надо с кем-то поругаться или подраться. Хочется ей поплакать – значит, надо помириться или спеть жалобную песню. Примитивно? Но послушали бы вы эти бесконечные, как два тюремных дня одна на другу похожие сцены! Можно было заранее предсказать, кто с кем к отбою будет объясняться в любви, а кто – поливать друг друга монотонным матом – чтоб объясниться в любви наутро... А все вместе оставляло ощущение рвущейся в крик жалости – несчастные, несчастные! До чего же вас довели?! Хорошо, вы не умеете владеть собой, не знали настоящей любви, вся лагерная мука переходит у вас в агрессивность, а культура для вас – отвлеченное понятие. Но вы ли одни в этом виноваты? И – виноваты ли вообще? Или все-таки виновны те, кто держит вас сейчас в свинской грязи, натравливает друг на друга, издевается просто от нечего делать – чтоб знали руку?! И труд превращается для вас в ненавистную каторгу, лучше которой – искусственные переломы и сахарный туберкулез! Они хотят вас перевоспитать? Сделать из вас полноценных людей? Как бы не так! Им просто нужны рабы – жалкие, бесправные и всегда во всем виноватые.
А когда вы, с отметкой о судимости в паспорте, выйдете "на свободу" с исковерканной душой – к вам явится участковый милиционер осуществлять над вами надзор. И будет он над вами царь и бог – ему запросто устроить вам статью по хулиганству, например, и упечь обратно в лагерь. Скажите спасибо, если он потребует от вас только денег. А то ведь может потребовать и такого, что вся лагерная любовь покажется вам верхом целомудрия!
И когда все-таки хоть некоторые из вас (и многие!) сохраняют в этой дикой реальности человечность и доброту – остается поражаться тихой стойкости женской, иногда даже не осознающей себя, но живой души.
Потом, летом 86-го, у меня будет возможность поговорить на вольные темы с начальницей отряда этого же лагеря (устроит мне КГБ такую "случайную" встречу). И когда я заговорю с ней о лагерных жестокостях, к которым и она причастна, она вскинет на меня непонимающие глаза:
– Вы их просто плохо знаете! Это же не люди, а животные! С ними по-хорошему нельзя.
И я, знавшая вас, мои соседки по ШИЗО, в ваших слезах и радостях, отчаянно-тоскливой вашей брани и диковатых песнях, и в нежданной вашей жалостливости – ей не поверю, что вы – не люди. Только посмотрю с сомнением на нее: а ты-то сама – человек ли, голубушка? Или только кадавр? Есть ведь в фольклорах всех народов этакие тела без души, прикидывающиеся людьми. И всегда, по легендам, они агрессивны и ни на что кроме зла не способны...
Но вовсе не похожа будет на кадавра эта молоденькая, русоволосая выпускница юридического факультета. И, глядя в ее прозрачные чистые глаза, я еще раз пойму, как мало мы, человеческие существа, знаем друг о друге.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Отбыла я свои первые двенадцать суток – а как целая вечность. Все у нас за это время было: и бесконечная война за измерение температуры в камере, и холодные бессонные ночи, и озябшие мыши лезли нам в рукава и под юбки – погреться, и разговоры с соседями... Ерунда, что отекаем – глаза по утрам пальцами разлепляешь, ерунда, что озноб и голод – я еще молодая, и нигде мне не тошно, если я могу узнать что-то новое! Со всем зэковским старанием припрятан у меня клочок бумаги с записями по нашим тайным измерениям температуры. Вычерчена аккуратная табличка, и можно сравнить: реальная температура двенадцать градусов, официальная – двадцать шесть. Как так? А очень просто. Когда добились мы спиртового термометра вместо стрелочного – он тоже показал двенадцать градусов. Но опытная дежурнячка взяла его в руки, как малое дитя:
– Где же двенадцать градусов, женщины? Ну-кось погодите – разгляжу!
Мало ей было подогреть спиртовой столбик руками – она еще и подышала на шкалу, чтоб лучше видеть.
– Вот видите, двадцать шесть!
Так и записала – двадцать шесть, мы еще удивились, что до тридцати шести не догнала. Теперь же у меня драгоценные объективные данные: температура ночью – девять – одиннадцать. Это вам уже не личное восприятие голодного человека, в наш век убедительнее цифры. Температура в бане? Пожалуйста, те же одиннадцать. Ну и так далее. Прокурора эти цифры, пожалуй, не впечатлят, но мы ведь не для него стараемся. Наш крошечный термометр (разбившийся в конце концов) вранья не слышал и не понимал, запугать его было невозможно; нет, недаром он сидел с нами в ШИЗО, где и сложил свою геройскую голову... простите – пузырек спирта! День за днем, четыре раза в сутки, выводил он на чистую воду наших палачей, и сам не соображал, что самим этим фактом он осуществляет "подрыв и ослабление советской власти". Не зря нам на эту табличку прислали из прокуратуры ответ: "антисоветская клевета". Они так называли все, что им не нравилось...
Теперь я прощаюсь с Таней – ей еще осталось трое суток. Ох, не хочется мне оставлять ее одну... Вдвоем все же теплее; знаете ли вы, что у человека пятьдесят процентов энергии расходуется на тепловое излучение?
И еду красным зэковским вагоном домой, в зону. Вокруг галдит этап самое важное преимущество "гастролей" в ШИЗО. Если бы мне на каком-то этапе не удалось передать для "теневых адресатов" стихи и информацию – я бы решила, что зэки не зэки и конвой не конвой. Или уж у меня что-то с головой не в порядке... Был потом случай, когда парнишка-конвоир, которого я приглядела, отказался:
– Не положено!
Он это "не положено" еле шепнул – стриженый такой мальчишка, с открытым юношеским лицом. И я искренне изумилась:
– Ну, погибла Россия!
Отошел, как ошпаренный, в другой угол вагона и через полчаса вернулся и молча протянул руку. Я так же молча сунула ему наспех подписанный конверт, и мы еле-еле, одними глазами, улыбнулись друг другу. Нет, этап – это Божий подарок!
– Ага, – соображает кагебешник, составляющий реферат по моей книге для представления высшему начальству. – Значит, надо их не общими вагонами возить, а машинами, спецэтапом.
Соображай-соображай, мамин умник: спецэтапом-то нас везут тоже люди! Роботов на такое еще не придумали!
– Значит, не простых солдат надо, а своих, проверенных – к вам в конвой! – упорствует взмокший сотрудник государственной безопасности.
Да не напасетесь вы на всех – своих и проверенных! Вон уже ваши, проверенные, за границу уматывают и там читают лекции о вашей работе, попросив предварительно политического убежища! Пусть, конечно, это пока единицы, но со свежим подозрением осматриваете вы свои ряды – кто знает, что у кого на уме?
А главное – с каждым новым поколением – нас, незапуганных – все больше, и здесь ваша погибель! Сколько лет вы уповали на один только страх... "Слишком оптимистично", – подумает мой подпольный советский читатель, видавший виды. Может быть. Не знаю. Мне всегда казалось, однако, что оптимизм – дешевый суррогат веры, и никакой склонности к нему я не ощущаю. Вера – другое дело. Так прости, мой читатель, что я верю в тебя больше, чем ты сам!
Зато ты, наверное, не удивляешься тому, что, выходя из вагона в Барашеве, я увидела Наташу – ее взяли на этап. И, как я не без оснований предполагала – в ШИЗО. На четырнадцать суток. На полную мощность раскрутилась уже "мясорубка-83": прижать непокорную зону, чтобы пикнуть не смели! И тут уж не было запрещенных приемов: полуживая? Тем лучше! Теперь эта мясорубка органически переходит к цифре 84: Наташе встречать в ШИЗО Новый год. Все это я узнаю уже в зоне, а заодно знакомлюсь с новым человеком – Олей Матусевич.
Приехала она к нам вовсе не "со свободы", а после трех лет одесского лагеря. Первый срок она получила за членство в украинской Хельсинкской группе – никого из членов этой группы украинский КГБ на свободе не оставлял. Но вот отсидела свою "трешку", и командуют ей:
– Матусевич! На выход!
Она уже попрощалась с соузницами, выслушала все напутствия и поручения, раздала одежонку и прочие зэковские ценности тем, что остаются. И выходит на вахту, а с вахты – на одесскую весеннюю улицу... На свободу? Как бы не так!
Она и двух шагов не успела пройти по этой самой свободе – уже ждала ее кагебешная машина и тренированные мордастые хлопцы. Забрали и увезли в тюрьму КГБ. Что должен чувствовать человек, три года считавший дни до даты освобождения, снова трясясь в зарешеченной машине? Оля говорит, что не успела поверить в освобождение, и потому ей было легче. Мы, однако, представляем себе это "легче". Дали Оле еще три года, на этот раз строгого режима, а у нее – пожилые родители, которые все болеют и так надеялись успеть обнять дочку! А теперь – успеют ли? ...Мама все-таки успела, папа – нет... Тем временем начинается голодовка в защиту Наташи ее здоровье действительно в угрожающем состоянии. На этот раз в голодовку идут не все: вернувшаяся из ШИЗО Таня, Оля и я. Остальным этого просто физически не потянуть, и они, продолжая забастовку за Эдитино свидание, добавляют к ней еще одно требование: освобождение Лазаревой из ШИЗО и немедленное лечение. Пишут заявления, что морально поддерживают голодающих, и начинают поддерживать уже и буквально. Для Оли – это первая голодовка, она держится молодцом, а мы с Таней с трудом таскаем ноги. Таня привезла из ШИЗО хрипы в легких и температуру за тридцать восемь. Я тоже хороша. Но я еще не знаю, что всего два дня мне дадут пробыть в зоне, а потом снова отправят в ШИЗО. На двенадцать суток – "за невыход на работу без уважительных причин". Слова "забастовка" они боятся как огня и в своих официальных документах его не пишут.
Ох, как трудно, оказывается, в голодовке влезать на высокую подножку зэковского вагона! Солдат-конвоир подсаживает меня и закидывает наверх мой мешок. Впрочем, эта "гастроль" меня даже успокаивает: немыслимо было подумать, как Наташа будет лежать одна, больная, на грязном камерном полу. Чем я смогу ей помочь? Пока не знаю – но хотя бы просто быть рядом. Кроме того, может быть, удастся протащить на себе что-то теплое и надеть на Наташу. В общем, посмотрим: вдвоем всегда легче воевать, а воевать придется – и за врача, и за температуру в камере. И издевательств меньше, если есть свидетель – недаром Наташу отлупили, когда она была одна – в зоне-то ее хоть не били. Приезжаю и получаю для начала: Наташа, оказывается, уже успела объявить голодовку до тех пор, пока ее не положат в больницу. Ох, сумасшедшая! В чем душа держится – а туда же! Господи, хорошо хоть с 26 декабря, а не с самого первого дня! Была бы с ней Таня – сумела бы отговорить, а теперь уже поздно – голодовка объявлена. А с другой стороны, логика Наташи тоже ясна: добиваться лечения надо теперь или никогда. Пока переписка с прокуратурой да медуправлением – полгода уже прошло. Еще через полгода, может, и лечить-то будет некого.
Да и что теперь обсуждать после свершившегося факта. Надо выжить. Пока меня не было, Наташу смотрел врач, диагностировал сердечную недостаточность и с тех пор пропал – как в воду... Так Наташа и лежит: днем на полу, ночью на нарах. Лечения нет как нет, а так уж ли отличается паек ШИЗО от полной голодовки? Нет, Наташу можно понять. Выйдет она из этого смертного пике только с победой. Нет – так что' ей терять?
В ночь с 27-го на 28-е у Наташи – два сердечных приступа один за другим. Она задыхается и хрипит. Стучу пустой кружкой в дверь, подымаю тарарам на весь ШИЗО.
– Врача! Немедленно врача!
– Утром, утром врач придет!
– А надо сейчас!
– Сейчас никого нет.
– А если она умрет до утра?
– Умрет – спишем.
И ничего, ничего я не могу – только держать у себя на коленях Наташину голову да молиться: Господи, чтоб не умерла! Стоит ли говорить, что утром врач не пришел, мало того – нам прямо отказали в лечении Наташи. "Здесь вам не курорт!" С тех пор к нам в камеру вообще не заходили, даже с обыском. Только смотрели сквозь дверную решетку – живы ли? И каждый раз, когда смотрели, магическое слово "врача!" сметало их прочь от нашей камеры.
В ту голодовку я еще раз убедилась, насколько мы мало знаем о своих возможностях. Вот я лежу на полу, и к моей обессиленной руке медленно, сложными кривыми, подползает мокрица. Не нашла другого места для прогулки! Надо бы ее отогнать, но я с тупой отчетливостью понимаю, что на такой расход энергии меня не хватит. Еле шевелю пальцем, но это не слишком пугает нахальное насекомое. И вдруг от отопительной трубы – стон, Наташа проснулась. У нее в холоде обострилось старое воспаление придатков, и теперь ее корчит от боли. И – не знаю, какой силой – я уже рядом с ней, и обнимаю, и что-то шепчу, и пытаюсь перекачать в нее свою жизненную энергию. Сейчас мне кажется, что ее так много! Надо было бы вынести Наташу из камеры на руках – вынесла бы, уверена. За счет чего? Не знаю. Странные вещи происходят, когда человеку не на что рассчитывать, кроме Божьей помощи.
Но не все время Наташа в таком состоянии, бывают и часы, когда боль утихает и сердце тикает хоть слабенько, а без перебоев. Тогда мы занимаемся разработкой юмористического проекта – парижский отель "Пятнадцать суток". Хотите познакомиться с аспектами советской жизни? Пожалуйста! Тут вам и экзотика, и расширение кругозора, и желающие похудеть станут изящными за неделю безо всяких врачей! Открываем отель, все чин-чином: камеры, нары, баланда и пайка хлеба. Надзирателей придется из Мордовии выписать, французы так не сумеют. Баландеров – тоже. Дороговато получится, но отель-то шикарный, без подделок. Вам сколько суток угодно? Десять? Ну это вы по неопытности – возьмите-ка сначала номерок на четыре! А там посмотрите. Тут и развлечения есть, и конкурсы: ухитритесь передать записку в соседнюю камеру – премия, сумеете юридически грамотно добиться отправки заявления прокурору – премия, протащите через обыск свитерок – еще премия! Развивайте инициативу...
Какие премии? Да не денежные, конечно, это было бы примитивно и не давало бы ощущения полноты жизни. А например – махровое полотенце: подмотать под казенный балахон. Или шерстяные носки. Или – высший приз! на сутки телогрейка...
И какими бы счастливыми выходили из такого отеля парижские клиенты! Какой мелочью казались бы им их нормальные житейские затруднения! Какой вкусной – обычная еда, каким свежим и ароматным парижский воздух! Возвратясь к семьям, они забыли бы о ссорах, и каждый встречный, с которым можно свободно поговорить – был бы им интересен и заслуживал их симпатии!
А будут рецидивы – пожалуйста, обратно! Отель "Пятнадцать суток" работает непрерывно, в любое время суток защелкиваются замки на камерах... И не волнуйтесь, отель все-таки в цивилизованной стране: кто запросится домой досрочно – так и быть, отпустят.
Уж какой лексикон приобрели бы бедные французы в этом отеле – другой вопрос. Наши дежурнячки при нас браниться не смеют, а с уголовницами переругиваются на равных:
– Ах, ты, такая, такая и такая!
– От такой слышу, туды тебя растуды!
Так длится подолгу, и все гулкие камеры ШИЗО и ПКТ внимают этому захватывающему диалогу. Да простит мне покойный Пастернак, но мне всегда вспоминалась при этом его строка: "Двух соловьев поединок". Заканчивался этот поединок обыкновенно так: дежурнячка, исчерпав весь свой запас бранных слов и не желая проигрывать, вдруг вспоминала о своем высоком служебном чине. И потому последним ее аргументом было:
– Заткнись, а то рапорт на тебя напишу!
Потом, походив по коридору и осознав, что она еще не все сказала, ответственная персона подходила к той же камере... и диалог начинался снова. Мы представляем эту беседу на смеси русского и французского языков – но сил хохотать у нас определенно не хватает.
А Новый год мы все-таки праздновали. Не сдали обратно после умывания коробку зубного порошка. И на черной металлической обшивке печи изобразили елочку в натуральную величину. Я – верхушку и среднюю часть, а Наташа, лежа (встать она уже не могла) – елочную ножку. Вернее, не одну ножку, а две: в зэковских ботинках "что ты – что ты". Разведенный водой зубной порошок прекрасно мазался, и картинка получилась развеселая. А мы, лежа на полу Наташа на шестые сутки голодовки, я на одиннадцатые – радовались ей, как дети.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
А к вечеру 31 декабря внезапно разогрелись отопительные трубы: вероятно, кочегары, пользуясь безнадзорностью, решили побаловать зэков. Охрана затихла – сами праздновали, и им было не до нас. Мы лежали, прижимаясь к этим трубам – и живое тепло впервые за все эти дни прогревало нам кровь. Камеру, конечно, обогреть было невозможно – все выдувал в щели морозный ветер. Но хотя бы опять начали слушаться онемевшие пальцы, и один бок был согрет... Мы повеселели, а тут еще в соседних камерах начались песни.
– Седьмая! Политические! С Новым годом, девочки! Эту песню мы поем для вас!
И запели почему-то – Окуджаву. Собственно, и удивляться тут нечему, репертуар женских лагерей широк и многогранен. От старых народных песен вперемежку с дешевой эстрадой – до самых похабных "блатных". Почему бы не войти в этот репертуар и непризнанным официально бардам, на чьей музыке, однако, выросло наше поколение?
– Надежда, я вернусь тогда,
Когда трубач отбой сыграет,
Когда трубу к губам приблизит
И острый локоть отведет.
Надежда, я останусь цел:
Не для меня земля сырая,
А для меня – твои тревоги
И добрый мир твоих забот...
Мы им песен петь не могли ввиду моей музыкальной бездарности. Что ж, я читала им стихи. В кружку, через трубу. А пока хватало голоса вначале просто кричала у двери, тоже было слышно во всех камерах. Я уже выдыхалась, а они просили еще и еще – и снова у меня брались силы неизвестно откуда. Про Рождество, про волчью охоту, про мальчишку, который просит тюрьму дать ему кличку... Про веселых сказочных драконов – они никак не обжоры, просто у них чешутся зубы... И не надо было мне никакого другого признания, да и нет признания выше – дать измученным людям под Новый год хоть десять минут радости!
2 ноября у Наташи кончился срок ШИЗО, и ее вынесли из камеры, идти она уже не могла. Приступили ко мне:
– Снимайте голодовку!
– Я требовала не только выпустить Лазареву из ШИЗО, но и уложить ее в больницу.
– Ее туда повезли!
– Я вам не верю.
– Почему это?
– Потому хотя бы, что ее полуживую продержали в ШИЗО до последнего дня. Я раз сто вызывала для нее врача, и врача этого мы не видели. Кроме того, все вы все время врете, и я не могу верить вам на слово.
– Чего же вы хотите?
– Увидеть Лазареву в больницу своими глазами.
– Но вам еще два дня ШИЗО!
– Так буду голодать.
Двух этих последних суток я напрочь не помню. Кажется, я их сплошь проспала. На меня навалилась страшная усталость всего последнего месяца – а тут я была одна в камере, и никто меня не будил. Помню, что выволакивала с утра парашу вдвоем с дневальной – перепуганной уголовницей, которой запретили со мной говорить. Ее прикрепили для этой цели к нашей камере, когда Наташа уже не вставала. После такой разминки я валилась на пол поближе к отопительной трубе – вдруг пустят теплую воду? И уходила из камеры туда – не знаю куда. Там было светло и хорошая музыка, она наплывала волнами и затягивала все глубже и глубже. Потом оказывался какой-то черный туннель, и в конце его меня ждали. Но каждый раз, долетая до конца, я понимала, что надо вернуться назад. Ох, как не хотелось! Но туда мне было еще не пора. И потом, как же Игорь? И я возвращалась.
4 января, когда меня вели обратно в зону, я увидела Наташу – она махала мне из больничного окна. В зоне я узнала, что Оля голодовку сняла на четвертый день – ее заверила Подуст, будто у нас в камере ШИЗО температура восемнадцать градусов. Что ж, Оля в зоне была новым человеком, и чего стоят слова Подуст – ей еще предстояло убедиться лично. Но 29 декабря пошла в голодовку пани Ядвига. Теперь мы втроем – с ней и Таней – пошли праздновать победу: Наташа в больнице!