Текст книги "Серый - цвет надежды"
Автор книги: Ирина Ратушинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– Прикажут кормить вас ананасами – буду кормить. А если положено 25 граммов соли на человека – то и всыплют вам всю эту соль, сам прослежу.
А пришлось-таки ему обойтись хоть без ананасов, но зато и без соли. Скандал дошел до Управления ИТУ, те приехали, посмотрели на нас (а мы к тому времени были уже хороши!) и сообразили, что лучше уступить и историю замять.
Но вот с маслом проиграли – просто сил не хватило тогда у зоны голодать неизвестно сколько. Ведь это надо всем вместе, если половина зоны ест – а половина нет, начинается:
– Что же это вы? Вот ведь ваши же едят, на пайку не жалуются.
И уже ничего не докажешь. Посовещались мы между собой, взвесили свои силенки – нет, поняли, не потянем. И проглотили "нововведение", остались без масла. Хорошо хоть время той весной было уже более сытое, а то неизвестно, во что нам бы эта слабость обошлась. А уж как обидно было это трезвое понимание: сейчас не можем, а потом уже поздно. Но лучше все же понимать, чем браться за что-то, не взвесив свои силы. Этому нас к тому времени уже научила лагерная жизнь.
Но пока у нас только лето 83-го, Раечка получила кашу на всех (сегодня она съедобная), заварила чай на всю команду, и вот мы уже за столом, планируем сегодняшний день. Теоретически нам с семи утра до четырех дня положено сидеть за машинками и шить рабочие рукавицы. Норма – 70 пар в день на человека. Их нам привозят раскроенные, на телеге. Возит эту телегу кобыла Звездочка, вид у нее ласковый и усталый. Вечно она, бедолага, в порезах от колючей проволоки: "колючка" в Барашево повсюду, и то тут, то там Звездочка за нее задевает, маневрируя с телегой. Нам надо эти пачки кроя разгрузить, оттащить в цех (комнатка в том же доме, где живем), сшить это все хозяйство, вывернуть на лицевую сторону, упаковать по двадцать пар и погрузить на телегу, когда она придет в следующий раз. Этот труд мог бы стать для нас истинным наказанием, когда бы не три обстоятельства. Во-первых, уследить за нами – когда шьем, когда нет – физически невозможно. Никто из администрации – ни дежурнячки, ни офицеры – постоянно в зоне не сидят. Они приходят нас пересчитать, или обыскать зону, или принести обед, или просто так – проверить, что мы поделываем и все ли живы. Войти в зону неожиданно им невозможно: от ворот до дома – дорожка, и ворота просматриваются из наших окон. Мы всегда заранее видим, кто идет, и приблизительно можем вычислить – зачем. Тем более, что ворота открываются с характерным грохотом. Машинок – меньше, чем нас, значит, шьем в две-три смены. Тем более не проверишь, вторая смена – до часу ночи. Не легче ли ограничиться проверкой результата? Поэтому мы сами выбираем себе время для шитья.
Во-вторых, мастер по производству Василий Петрович – порядочный человек. Его забота – чтобы две политзоны, мужская и наша, дали план, а он прекрасно знает, что с политическими лучше по-хорошему. Да по-плохому он, наверное, и не умеет. Нет в нем злости – ни внешней, ни затаенной. Поэтому он предпочитает не давить на нас, а комбинировать: ну не может Наташа Лазарева сшить норму, и не надо. Шей, сколько можешь. А зато он на мужской зоне подкинет возможность заработать какому-нибудь инвалиду, который норму шить не обязан, но хочет заработать себе на ларек. В итоге план все равно будет выполнен, все – от администрации ( у них от плана премия зависит) до зэков – будут Василию Петровичу благодарны, а зэки зато, в случае необходимости, пойдут Василию Петровичу навстречу. Например, придет он, хромая, в нашу зону, поморгает светлыми ресницами и скажет:
– Девочки, у меня мужиков пятнадцать человек в Саранск увезли, а конец квартала. План – на год стандартный, его никто не урежет. Вы уж сшейте три тысячи до конца месяца, а я вам потом отдых организую.
И сошьем, и организует. В производстве то и дело все равно простои: то электричества нет, то материал для рукавиц не завезли, то машинки портятся. Все они устаревшие, списанные, и держатся в работе только молитвами Василия Петровича. Что он с нами либеральничает, администрация знает. И ворчит, но бессильна: в этом круговороте перебоев только он умеет наладить работу и выдать план. И поэтому, когда он неделю не завозит нам крой и мы сладостно бездельничаем – никто пикнуть не смеет: только Василий Петрович может нас уговорить вытянуть план в авральной ситуации, приходится его терпеть таким, каков он есть – добряком, хитрецом и великим комбинатором, единственным изо всей барашевской своры, умеющим работать. В-третьих, к работе мы относимся честно: когда бастуем – бастуем, и тут даже Василий Петрович нас не уговорит (он, впрочем, к нашим забастовкам фаталистичен: политические, что ж тут поделаешь), когда работаем – работаем. Варежки шьем качественные, халтурить считаем недостойным, машинки умышленно не ломаем и ничего плохого в такой работе не видим – рукавицы эти носить рабочим на стройке, а никак не нашим угнетателям. Ну на что офицеру КГБ или партийному боссу рабочие рукавицы? Шьем сколько можем, но Василий Петрович всегда нами доволен и всегда докажет, что сшили весь крой, что он привез (он-то знает наши возможности и лишнего не завезет). А кроме того, поди придерись к Наташе Лазаревой или к кому другому. Сколько каждая сшила за день – не уследишь, сколько каждая сшила за месяц – мы даем отчет Василию Петровичу (для зарплатной ведомости), но у нас свои сложные соображения – на кого сколько записать. И уж если мы видим, что намечена жертва – кто нам мешает записать на нее побольше, а на себя поменьше? Нет, в работу нашу администрация предпочитает не вмешиваться – только себя посмешищем сделаешь и план сорвешь. Тут уж они от нас зависят, а не мы от них. А потому шитье для нас не мука – когда хотим и сколько можем. Конечно, бывает, что и 12 часов в день просидишь за машинкой (когда Василий Петрович попросит выручить), но это – добровольно и в боевом азарте. Но если сегодня плохо себя чувствуешь или не в духе – можно к машинке вообще не подходить. Потом наверстаешь, а нет – тебе помогут, ведь все свои.
Нет-нет, за завтраком мы обсуждаем не производственные проблемы, а свои, зоновские. Что сеять, а что не сеять, например. Овощи-фрукты нам выращивать не положено, но мы это делаем под видом лютиков-цветочков. К примеру, пишу я мужу: "Пришли нам, дорогой, семена астры, матиолы, ониона и кьюкамбера".
И где уж цензорше сообразить, что таинственные онион и кьюкамбер просто лук и огурец по-английски, но записанные кириллицей. Потом просто отобрали у нас все семена (кроме тех, что мы успели припрятать) и запретили посылку семян по почте. Но тогда еще было золотое время: семена присылали в заказных письмах, наклеенными для сохранности на пластырь. А вот капризы мордовской погоды... Цитата из моего письма домой (мы исхитрились вывезти за границу всю нашу переписку):
"Спасибо за семена, все очень кстати. К счастью, посеять не успели. И хорошо, что не успели – тут у нас началась полоса стихийных бедствий: заморозки, потом дождь, потом град – потом все сначала". Дата – 26 июня 83-го года. В общем, так: Раечка с утра слушала мордовское радио и обещали мороз. Значит, вечером мы поставим немыслимые деревянные распорки (и табуретки тоже пойдут в ход), на них накинем одеяла и полиэтиленовые покрывала – и тем убережем от холода наши насаждения. А сеять новое пока не будем. И, значит, Татьяна Михайловна садится сострачивать друг с другом полиэтиленовые пакеты (тащим все, что у нас есть), чтобы получилось искомое покрывало. Мы с Таней – на поливку: таскаем ведрами воду из импровизированного колодца. Какая-то водопроводная труба, идущая под нашим участком, протекает. Мы выкопали ямку, обложили ее бревнами – получился колодец с ледяной водой. Администрация на него косилась поначалу, но смирилась – тут как раз больничный водопровод прорвало, и неделю наша зона была бы без капли воды, если б не этот колодец. Так чем организовывать нам доставку воды в аварийной ситуации, не лучше ли пустить на самотек? И был у нас самотек – в полном смысле этого слова, и черпали мы из него и поливали.
Наташа возится с ямой для пищевых отходов, ладит к ней крышку. А как же: у нас в Малой зоне ничего зря не пропадает. Принесли несъедобный суп, а золушка зазевалась и не отправила его назад на кухню. Куда его? А в специальную яму! И туда же – воду из-под мытья посуды. Канализации у нас нет, и всю израсходованную воду мы выносим ведрами: от стирки в одну яму (там мыльная вода), от прочего – в пищевую. Туда же – срезанная трава, очистки от наших огородных овощей. На тот год это все перегниет, и мы будем удобрять свои грядки. Ведь почва здесь – песок, а в нашей зоне земля облагораживается десятилетиями. И бедная наша Подуст сдуру нам пожалуется, что ее муж шпыняет: вон, мол, у политичек какие огурцы, а у тебя на огороде – заморыши. И не с этого ли шпыняния затаит неудачливая Подуст ярость на наш крохотный огород?
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
День идет своим чередом: Раечка хлопочет где-то в доме, Таня читает журнал "Вопросы литературы", а я ехидничаю: есть ли на свете журнал "Ответы литературы"? А если нет ответов – что толку в вопросах? Наташа сосредоточенно пыхтит над перегоревшим утюгом: разобрала и плоскогубцами скручивает сгоревшие концы.
Мы с Татьяной Михайловной направляемся пилить дрова. Нам дали уволочь в зону бревна от разобранного забора, и это будет наше отопление на осень. Да и сейчас могут быть холодные дни. Печки в нашей зоне старые-престарые, с вывалившимися кирпичами – а все же лучше, чем ничего. Только час назад Таня превратила печку в столовой в камин, хлопнув на ней муху самодельной мухобойкой. От этого хлопка вылетели два дышащие на ладан кирпича и печная дверца, чудом на них державшаяся. Теперь печка зияет черным провалом, а мы смеемся: муха-то улетела!
Распилка дров – дело нудное и долгое, бревна толстые и, наверное, держали забор со дня основания мордовского Дубровлага. Но мы приловчились (хотя обе – городские жительницы), и работа у нас идет отлично. К тому же под разговор. О чем? Да обо всем, как всегда. Татьяне Михайловне к осени в ссылку, общаться нам осталось недолго, и мы обе это понимаем.
Неумелая пила,
Пышные опилки,
Предосенние дела.
Доживем до ссылки!
Скоро, скоро на этап
В теплый свитер скоро,
А свобода – по пятам,
С матерщиной пополам,
Сыском да надзором!
Восемьдесят третий год
Солью, не хлебами
Вхруст по косточкам пройдет,
Переломится вот-вот!
Недорасхлебами.
За ворота, за предел
С каждой нотой выше!
Тихий ангел отлетел.
Нам судьба накрутит дел
Дайте только выжить!
Ну, до встречи – где-нибудь.
Зэковское счастье,
Улыбнись! Счастливый путь!
...Нету сил прощаться.
Это единственное, что я написала Татьяне Михайловне, пока она была с нами. Да и потом посвятила ей не столько стихов, сколько бы следовало. А ведь она была для меня в зоне всем: и самым близким человеком, и самым мудрым советчиком, и примером, с какой бесконечной терпимостью к чужим слабостям и недостаткам следует жить в зоне. И – живой энциклопедией правозащитного движения и его традиций. Сколько раз после ее отъезда я с благодарностью вспоминала тот благородный обычай достоинства и заботы о других, который она оставила после себя в зоне.
Но Раечка зовет обедать. Она накрошила тминных листьев и укропу в принесенную с кухни баланду, как-то над ней поколдовала – и баланду уже можно есть без отвращения. Сделала салат: мелко порезанная молодая крапива с диким луком и каплей масла. Семена этой крапивы она специально выписывала с Украины: в зоне она раньше не росла. Да и сейчас ее мало: несколько кустиков, и мы экономно срезаем ножницами молодые листки – далеко не каждый день. Дикий лук разводим, маскируя под травку (он очень похож) и тоже стрижем ножницами. Под конец Раечка с лукавым видом выносит алюминиевую миску, а в ней – ого! – горстка земляничин. Есть у нас и земляничные грядки, замаскированные с двух сторон высокими цветами. А это – первый урожай. Татьяна Михайловна вдумчиво и внимательно делит эту горсточку на пять равных частей – каждой по целых четыре земляничины! У нас этот процесс называется по-тюремному: дерибан. А Татьяна Михайловна – соответственно дерибанщик. После ее отъезда дерибанщиком буду я (у меня тоже глазомер хороший), а когда меня вконец затаскают по ШИЗО и ПКТ и я буду там проводить больше времени, чем в зоне – меня сменит Лагле Парек.
Однако процесс дележки дерибаном не ограничивается, теперь еще решить – какая кучка кому?
– Наташа! Вон летит птичка!
По правилам нашей игры, Наташа отворачивается к окну – смотреть на птичку. И Татьяна Михайловна показывает ей в спину:
– Это кому?
– Рае.
– А это?
– Ире.
– А это?
– Ну, Осиповой я еще подумаю давать или не давать!
Мы хохочем, дележка идет своим чередом, и четыре эти земляничины создают у всех впечатление роскошного праздника. Никто к нам сегодня в зону не пришел, кроме дежурнячек: Подуст в отпуске, остальному офицерью тем более не до нас. Заметно холодает, и мы стараемся найти в этом свой плюс: будет заморозок – так хоть комары сдохнут! Мордовские комары – звери свирепые, не говоря уже о мошке. Таня клянется, что они прокусывают сквозь подметку и завидует кошке Нюрке – ее-то не кусают, и заморозки Нюрке нипочем. Что значит шерсть!
– И свидания у Нюрки не регламентированы, – вступает Наташа Лазарева в обсуждение преимуществ кошачьей жизни.
– Вон Антошка опять под окнами ходит!
Антошка – типичный кошачий уголовник, живет он, судя по всему, на территории больнички в бродячем состоянии. Спит он, похоже, на куче шлака возле кочегарки, потому что натуральный его белый цвет навеки погребен под угольной пылью. Мы его иногда подкармливаем: как-никак, он официальный Нюркин ухажер и других котов к нашей зоне не допускает. Когда этот лохматый грязнуля на поленнице любезничает с нашей чистенькой, ухоженной Нюркой – мы покатываемся со смеху, до того это странная парочка. Вот и сейчас Нюрка с достоинством выплывает из дому в сторону поленницы.
А я сажусь работать. Раскладываю на столе письма из дому и свое недоконченное письмо, но занимаюсь отнюдь не этим. На узенькой (четыре сантиметра) полоске папиросной бумаги муравьиными буквами я записываю свои последние стихи. Это один из способов передачи информации на свободу; полоски эти мы сворачиваем в компактный пакет размером меньше мизинца и при удобном случае передаем крошечную, наглухо загерметизированную от влаги по нашей специальной технологии, вещичку. Я упоминаю этот способ, потому что КГБ его давно уже знает – один такой контейнер был перехвачен, и потом офицер Новиков с торжеством показывал мне эти полосочки, намекая на возможность нового срока. Но тогда, летом 83-го, этот способ еще работал. Я настолько увлеклась ювелирной своей работой, что не слышу стука сапог в коридоре и не успеваю припрятать свое писание. Когда дежурная Киселева уже в дверях, спохватываюсь и использую последнюю возможность – прикрываю полоски хаосом своих писем. Киселева нависает надо мной (и черт ее принес в неурочное время!).
– Что? Письмо пишете?
И – хвать недописанное письмо, а под ним – совсем на виду – лежат мои беззащитные полосочки. Понимаю, что тут мой последний шанс сконцентрировать ее внимание на письме.
– Отдайте! Вы не цензор, чтоб читать мои письма!
Клюнула, моя птичка. Отдергивает руку с листком.
– А вдруг это и не письмо вовсе! Я должна проверить.
– Ну вот видите, первая строчка: здравствуйте, родные. Что, неясно, что письмо?
– Неясно, – упорствует Киселева, а под толстыми складками ее лба идет работа: она, действительно, не цензор, но как проверить – письмо это или нет, не читая? Задала я ей задачу.
Тут входит Татьяна Михайловна и, мгновенно оценив обстановку, включается:
– Нечего, нечего чужие письма читать! Как вам не стыдно! У вас что, своих семейных дел нет, что вы в чужие лезете?
– Да неинтересно мне про ее дела, – сдает Киселева. – А мое дело проверить – письмо или не письмо.
– На это тут офицеров хватает – проверять. Видите – обращение как в письме, и будет с вас. Что вы чужую работу делаете?
Скандалить Киселева явно не настроена, да и в столовую она вошла просто так, а письмо мое цапнула из любопытства, в котором неловко сознаться: что такое пишут эти политички своим мужьям? Отдает письмо и уточкой выходит из дома.
Ох, и разнос же мне учиняет Татьяна Михайловна после этого! Мало ли что хорошо сошло – но какая неосторожность! Ведь я чуть не попалась, чуть не завалила способ! Пошли бы обыски один за другим, усилили бы слежку – кому и что тогда передашь? Что, я не могла попросить, чтоб кто-то покараулил? Оправдываться мне нечем, и я покорно принимаю на себя все громы и молнии; конечно, "разбор полетов" идет на дворе, не при подслушке. В конце концов Татьяна Михайловна смягчается: все же я не растерялась, и Киселеву от опасного объекта отвлекла.
Разнос этот, как показали последующие события, пошел мне на пользу. Наверное, в этот день я избавилась от остатков вольняшечьего легкомысленного "авось". И больше ни разу по моей вине наши секретные труды не были досягаемы до охраны – я уже не попадалась. Но на сложной нашей цепочке передачи информации было кому попадаться и без меня, были у нас и неудачи, а все же – не тем, так другим способом на свободе все становилось известно! И бесились наши кагебешники, но нам же признавались: бессильны.
Впрочем, сегодня писать уже больше нельзя – вдруг медленный мозг Киселевой через час выработает все-таки подозрение? И тогда она вернется уже не одна. Нет уж, пронесло – слава Тебе, Господи! – выждем, пока все уляжется. Идем "шить варежку". Наташа сидит на специальном "козле" для выворотки: скамья, а у нее на конце – гладенький штырек. На этом штырьке и выворачиваются готовые варежки на лицевую сторону. Выворачивать Наташа любит, а шить – терпеть не может. Поэтому мы обычно помогаем ей с шитьем, а она нам – с вывороткой. Нюрка тут же, смотрит янтарными глазами, как мелькают Наташины руки.
Таня примостила перед своей машинкой список французских слов с переводом и зубрит в такт работе. Шитье никакого умственного напряжения не требует (пока не забарахлит машинка). После первой сшитой тысячи пар руки навсегда запоминают весь сложный танец движений и с ритма уже не сбиваются. Новенькие же, как правило, начинают с того, что прошивают себе палец на самом болезненном месте – сквозь ноготь.
Мой палец уже зажил, и я с места в карьер беру темп. Машинки грохочут, как пулеметы, и мы обычно затыкаем уши, когда усаживаемся за них надолго. Я иностранных слов не зубрю, а пишу стихи. Отшлифовываю пять-шесть строчек в уме, потом записываю их на клочке бумаги (он тут же, под кипой кроя) – и так, пока не довожу до конца. Потом заучиваю наизусть и листок сжигаю, предварительно показав нашим. Наши радуются, а в цеху, заваленном стопками материала, рабочий листок в безопасности: перерыть все эти груды – дело немыслимое. Главное – записывать за раз немного, тогда дежурнячка, идущая по запретке в полушаге от окна цеха, ничего не заподозрит; они привыкли, что мы ведем расчет – сколько сшито за час, да сколько часов надо, чтобы сшить всю привезенную телегу.
Ах, что такое запретка? Как же, как же! Это специальная дорожка вокруг нашей зоны – для дежурного обхода. По идее, они эти обходы должны совершать каждый час. И участок просматривается, и в окна можно заглянуть, не входя в зону. Дорожка эта обнесена с двух сторон колючей проволокой, и для нас "запретная зона". То есть, тут кончается наша зона – начинается их.
Шьем мы, впрочем, недолго. В цех вбегает мокрая Раечка:
– Град!
Ой, батюшки! А мы-то за грохотом, с заткнутыми ушами, не слыхали даже грома! Бежим спасать нашу растительность, но где там. Градины огромные, сыплются, как орехи из мешка, ветер рвет у нас из рук одеяла. Часть, конечно, прикрыли, но пока возились с земляникой да флоксами, град выбил дочиста драгоценные наши кустики крапивы. И только через два года мы исхитрились снова ее достать и развести.
Вымокшие до нитки, возвращаемся в дом, и Рая, поколебавшись, решается устроить внеочередное чаепитие. Чайная заварка для зэков лимитирована: грамм в день на человека. И еще спасибо, что удалось отвоевать, чтобы выдавали ее нам на руки: норовили одно время установить такой порядок, что они сами будут на кухне заваривать и приносить нам в чайнике. Ага, как же! Сколько бы чаинок нам тогда перепало? По идее, можно чай еще покупать в ларьке – но не больше, чем по пятьдесят граммов в месяц. Но ларька нас то и дело лишают ("чтобы нам больше сюда не хотелось"). Кофе – абсолютно запрещенный для зэков напиток. Поэтому мы каждую горсточку чая завариваем трижды. Первый раз – с утра, потом размокшую заварку вывариваем в кастрюльке (это называется у нас "вторяк", и пьем мы его в обед). Третий раз заварка эта чисто символическая, но мы добавляем к ней иногда земляничные листья, а иногда стебли дикой малины (она растет прямо за колючей проволокой, и можно рукой дотянуться). Получается "цветочный чай".
Вот и оцените Раечкину душевную борьбу: она в эту неделю золушка и должна растянуть нашу заварку так, чтоб на неделю хватило. Но ведь у нас (да и у нее самой) зуб на зуб не попадает после нашей спасательной экспедиции! А, была не была – пируем! Сипит на столе электрический чайник, и отражаются в нем вытянуто наши лица. Скоро и чайника у нас не будет, и лица вытянутся безо всякого кривого отражения. Но смех все равно будет звучать так же, как теперь, и в самые черные дни озадаченные кагебешники будут слушать по подслушке – смех Малой зоны!
Мурлычет чайник, мурлычет Нюрка (она любит быть со всеми). Совсем темно за окнами, только ограждение освещено да шарят прожекторы. На Мордовию медленно, полосами, наползает июньский заморозок. Перед сном дописываю к письму пару строк: "Мой родной, мой любимый! Я чувствую тебя, как будто ты близко-близко. И какое мне дело, что будет завтра, если сейчас мне так хорошо, и ты со мной – аж голова кружится! Целую тебя. Храни тебя Господь. Твоя И.".
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Приходит Подуст из отпуска, и начинается. Почему мы называем ее Лидия Николаевна, а не "гражданка начальница"? Объясняем, что нам она не начальница. Не нравится имя-отчество – будем звать по фамилии. Почему без косынок? Напоминаем, что косынки никому из нас не выдавали, да и вообще половина форменной одежды нам не выдана.
– Захотели бы – достали бы! – безапелляционно заявляет Подуст.
Где это достали бы, спрашивается? Мы что – в магазин можем пойти? Или простыни на косынки резать? И почему, собственно, мы должны "хотеть и доставать"? Положено – пусть сначала выдадут, а потом спрашивают. Но ясно уже, что придиркам не будет конца.
Почему мы не сидим за машинками положенные часы? Вот новости! Норму-то выполняем – чего еще? А это уже не производственный интерес – это желание Подуст превратить-таки нам работу в каторгу. Бедный Василий Петрович, выслушав наши по этому поводу комментарии, только молча берется за голову: он-то понимает, что перегнут с нами палку, так и до забастовки недалеко. И куда тогда полетит его план?
Ну, угрозы для нашей милейшей "начальницы" стали прямо-таки "несущей частотой".
– Давно пора устроить вам настоящий строгий режим! А то пьете из эмалированных кружек, кастрюлю имеете, электроплитку... И белье пора позабирать – больше двух пар не положено.
И опять, и опять надалбливает: не наденете нагрудные знаки готовьтесь в ШИЗО! Знаки мы, конечно, не наденем, но дело даже не в них, мы-то знаем. Вон Наташа Лазарева надела поначалу эту бирку – и что же? Поехала в ШИЗО под другим предлогом. Приезжает начальник оперотдела Управления Горкушов. И начинает с того, что тоже стращает ШИЗО: как там холодно, да как там плохо, да как там здоровые калеками становятся. Бьет по самому уязвимому месту женской души:
– Как же вы рожать будете после ШИЗО?
Теперь, более четырех лет спустя, отсидев в этом самом ШИЗО в общей сложности сто двадцать суток, я знаю – Горкушов говорил со знанием дела. Бьются теперь надо мной врачи, а помогут ли – Бог весть. Но они-то, еще тогда обещавшие искалечить, теперь с ясными глазами будут утверждать (и утверждают!), что никто нас не мучил, что ущерба для здоровья "исполнение наказания" не наносит и что в ШИЗО – нормальные условия, только скучно. А потому, сидя по застенкам, не могли мы даже тем их извинять, что "не ведают, что творят". Кто-кто, а уж они-то ведали!
Начинаются разговоры про наш огород – не положен! Но потому наша администрация его всегда и терпела, что не могла обеспечить нам предусмотренную законом норму: 200 граммов овощей и 400 граммов картофеля в сутки. Просто негде им было взять – и теперь негде. Но отнять – это еще не обязательно дать. Очень просто могут и огород разорить, и норму не выдать. Взвоем тогда с голоду! Ясно, что все это неспроста: идет психатака. Зачем? А затем, что сломить заключенного можно только, заставив его бояться. Чтоб места себе не находил, чтоб не знал, что над ним вытворят завтра, сегодня, через полчаса... Тогда, обезумев, может быть, и начнет искать компромиссов с КГБ? Может, начнет. А может, и нет.
Приехали новенькие: Ядвига Беляускене и Татьяна Владимирова. Ядвига из Литвы, ровесница моей матери. Это у нее второй срок, первый она получила еще школьницей, когда советские войска "освободили" Литву. Тогда по всей Прибалтике шли повальные аресты. Сажали не только тех, кто оказывал сопротивление (пусть даже моральное), но и тех, кто в принципе мог бы его оказать. И угораздило же Ядвигу занять на школьных спортивных соревнованиях второе место с конца по стрельбе! Это, воля ваша, подозрительно: зачем она стрелять учится? Спорт? Знаем мы такой спорт! И Ядвига получила ни много ни мало – двадцать пять лет. Я часто думала: а что ж было с тем пареньком или той девчонкой, кто занял первое место? По логике того времени – приговор должен был быть еще круче? Но по кодексу того же времени – большего срока не было: за "четвертаком" шел сразу расстрел...
Ядвига наша, однако, все двадцать пять не отсидела – только восемь. Прошла и через побои в тюрьме, и через Сибирь, и туберкулез заработала. Потом на свободе лечили антибиотиками – испортили ей печень. К нам она приехала уже с вырезанным желчным пузырем. Батюшки! А чем же мы ее кормить будем? Ведь нужна диета, а где ее возьмешь? От "комбижира", которым нам заправляют баланду, и здоровая-то заболеет! Вот Раечке нужна диета – так она только огородными овощами и живет... Да много ли Ядвиге сидеть? Оказывается, порядочно: 4+3. За что? А, оказывается, мало ей было тех восьми лет, и что Сталин ее своей смертью освободил – вовсе не наставило ее на путь строителя коммунизма. Она в Бога уверовала! И, ревностная католичка, помогала мятежным литовским священникам воспитывать в вере детей и молодежь! У них и театр был самодеятельный, и совместные чтения... А тут до власти дорвался старый чекист Андропов, и полетели разнарядки на новые аресты. Докатилось и до Прибалтики – вот наша пани Ядвига и здесь.
Высокая, худая, очень прямо держащаяся. По-русски говорит, хотя и с трудом поначалу подбирает слова. Она не первая в зоне из Литвы, до нее сидела Нийоле Садунайте, но уже ушла на свободу. У Ядвиги хорошая улыбка и, как потом оказалось, все умеющие руки. Главная ее боль – те школьники шестнадцати-семнадцати лет, которых запугали кагебешники и принудили давать на нее показания. Говорит, некоторые плакали на суде, просили у нее прощения. Как они теперь – с таким надломом в душе? Выстоят ли эти дети (она их называет детьми!) в советской мясорубке или навек потеряют все, что дала им юношеская вера? И молитвы ее за них – пусть Господь им простит малолетнюю оплошность, пусть поможет подняться! Еще переживает за сына: он студент, как на нем отразится ее арест?
Сразу включается в жизнь зоны: и в огородных делах она понимает, и сочиняет на всю ораву нарукавники (чтоб не протирали локти за машинкой), и шить умеет, и не боится никакой работы. Вопрос веры для нее важный, но разница религиозных воззрений ее не смущает: религий много, а Бог один, все к Нему придем. А кто и не верует – уверуют потом, Господь вразумит. Характер у нее твердый, но при этом она так о нас всех заботится, так хлопочет, что иногда даже неловко – ведь в матери годится!
Хорошо писать о хороших людях, но ведь не мы себе выбирали соузниц, и кого еще посадить к нам в зону – решал КГБ. И не обо всех я смогу писать так подробно, как о тех, кого навсегда полюбила: недостатки-то были у всех нас, но бывало и похуже, чем недостатки. А перечислять это все с немилосердной точностью – да про живых людей, да про женщин, даже и случайно попавших в "политические", но измученных тюрьмой и лагерем, простите, читатель, честно сознаюсь – не смогу. Заранее предупреждаю: кое-что обойду молчанием, и внутренние наши сложности изложу далеко не все. Скажу одно: они были, хоть большинство из нас старалось всегда поддерживать в зоне мирный и веселый дух. Ох, какому крутому испытанию подверглось это наше гордое: "Мы люди!", когда нас было все на том же пятачке уже не пять, а одиннадцать! Ведь космонавтов, когда на полгода запускают – и то подбирают на психологическую совместимость, а тут самый малый срок был у нашей Наташи – четыре года! Да к космонавтам никто из космоса не вламывается, чтобы их снова и снова мордовать! И связь с Землей у них свободная, и контакты с родными – пожалуйста, никто не прервет за "подозрительное по содержанию" слово! И сыты они, и одеты, а и то – герои! Полгода оторваны от Земли!
Читала я, сидя в зоне, дневники космонавта Лебедева (их публиковали в "Науке и жизни"). Так и у них были свои внутренние трения – просто от усталости и тесноты, а не потому, что плохие люди. А как подумаю я сколько мы все вместе вынесли – и хорошего и плохого, – и чувствую: все они мне родные – кроме тех, кто встал на сторону КГБ. А родных не выбирают, их просто жалеют и любят, со всеми их грехами. И стояла наша Малая зона, и разбивалась о нее вся волна, которую гнали советские органы с одной целью: сломить! И выстояли мы до конца: ни одна "помиловка" не была написана из нашего лагеря. Не удалось им нас поставить ни на колени, ни на четвереньки – мы не желали оскотиниваться! Мы были не звери. Но и не ангелы. Просто люди.
А потому не буду я писать о том, что не определяло жизни зоны, с полным правом зачисляя это в мелочи. Принципы же нашей жизни, о которых я уже писала, мы сохранили до последнего дня.
Это не значит, что я изображу вам бесконфликтную, лакированную жизнь. Были и такие конфликты, которые затрагивали эти наши принципы – на радость КГБ, и о них я расскажу все как есть.