355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Серый - цвет надежды » Текст книги (страница 14)
Серый - цвет надежды
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:03

Текст книги "Серый - цвет надежды"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

– Есть, Вася, честная жизнь. Только она еще труднее, чем твоя.

– Это ты про таких, как вы тут? Ох, бабоньки, уважаю я вас, прямо шляпу снимаю. А только толку от ваших мечтаний не вижу. Вы что ж, думаете, целый народ по справедливости может жить?

– Когда-нибудь сможет.

– Так то – может, через тыщу лет, и то вряд ли. А мы живем сейчас. У тебя, небось, даже и меховой шубки в жизни не было?

– Не было. Даже зимнего пальто не было.

– Эх, Ириша, не встретились мы с тобой на свободе! Я б тебе всего достал – да ты, наверное, не взяла бы?

– Нет, Вася, краденого бы не взяла.

– Господи, бывают же такие бабы! Почему мне ни одна такая не попалась? Ведь так и липнут, шкуры, когда при деньгах – и того им подай, и этого. У тебя мужик-то кто?

– Был инженер-теплофизик, потом его с работы погнали, когда КГБ до нас добрался. Теперь слесарь.

– Ждет тебя?

– Ждет.

– И правильно. Я б ему морду набил, если б он не ждал. Ты, Ириша, хочешь – напиши ему, у меня корешки на свободе. Не сомневайся, воры не продают, у нас с этим строго. Век свободы не видать – передам!

– Подумаю, Вася. Иди, не задерживайся тут, сейчас нам обед принесут, дежурнячки пойдут по зоне.

– Ириша, можно я тебе руку поцелую? Я в кино видел – там женщинам руки целовали. Ой, какие пальчики тоненькие! Ну пока.

– Счастливо!

Две недели у нас шла переписка с туберкулезниками с уголовной зоны. Она расширилась – в нее вступил Васин наставник по воровским делам по кличке Витебский. Особо знаменитым ворам, авторитетам в своей среде, дают "дворянские" клички – по названию их города. Это считается самым престижным. Витебский этот тоже заинтересовался странным, нигде кроме лагеря невозможным соприкосновением двух миров – нашего и воровского. В итоге наши письма стали носить энциклопедический характер – обеим сторонам было интересно знать как можно больше про другой мир. Мы читали их письма все вместе, и Вася в нашей зоне иначе не назывался, как "Ирин вор". Перевоспитывать их мы, конечно, не пробовали – пытались понять. Витебский писал, что он вор по призванию и воровал бы в любой стране и в любом обществе, даже в Америке (Америка ему казалась пределом благоденствия и законности). Нас он очень зауважал, когда узнал, что мы не выполняем никаких издевательских требований КГБ и администрации. И тут же написал, что у них в уголовных лагерях есть такое понятие "отрицалово" – от слова "отрицать". Это – зэки, которые работать не отказываются, но ментов ни во что не ставят, не заискивают перед ними и унижать себя не позволяют – предпочитают карцеры. Для понятности он приводил пример.

"Если начальник нарочно уронит ключи и скажет "подними" – я не подниму, пусть хоть в ШИЗО сажает. А которые перед начальством шестерят называются козлы".

Васю больше тянуло в лирику и самоанализ. Он писал, что ему не по себе при жестоких уголовных "правилках", не по сердцу участвовать в избиениях, когда все бьют насмерть одного. Но и он бил, потому таков их "закон": предателю нет пощады. В конце концов, весь мир основан на жестокости. Одновременно просил еще и еще стихов, а Витебский насмешливо комментировал:

"Вы Шнобеля моего совсем с ума свели, ночами не спит, все бормочет чего-то".

Кончилась эта переписка неожиданно, когда однажды днем к нам нагрянула орава дежурнячек, Подуст, Шалин и несколько офицеров.

– Женщины, перебираемся в новый корпус! Все, что берете с собой, подлежит обыску!

Тут-то мы поняли, зачем нас раскидали по разным местам – чтобы легче проконтролировать переход. Они давно уже страдали, не понимая, как из лагеря идет информация на свободу. Теперь есть возможность проверить все наши вещи, а если припрячем какие-то записи тут – обыщут пустую зону и найдут, хоть бы пришлось все перекопать и раскатать дом по бревнышку. Они, кроме того, подозревали, что мы ловко прячем радиопередатчик.

Это был не обыск, а настоящий погром. В огонь летели старые телогрейки, отбирали валенки, доставшиеся по наследству от "бабушек", изымали "лишнее" белье. Все письма и записи было ведено сложить отдельно.

– Оперчасть проверит и вернет.

Мы со всей педантичностью требовали, чтобы составлялся список: что у нас забирают на склад личных вещей. Не позволили обыскивать вещи отсутствующих иначе как при нас, и тоже составляли список, что куда идет. И, конечно, растянули обыск до вечера, когда склад был уже закрыт. Пришлось нашей администрации все вещи, изъятые "на склад", все наши записи и книги (они тоже подлежали проверке) разместить в маленькой комнатке в том же корпусе, куда нас перевели, и дверь опечатать. Поскольку перетаскивать все вещи пришлось нам самим (хоть и под их надзором), кое-что удалось спасти зэковская ловкость рук! В зоне оставалась тетрадь моих стихов, обернутая в два пластиковых пакета и закопанная в таком месте, где бы им не пришло в голову рыть. В августе 85-го года, вернувшись на прежнее место, ее благополучно откопали и дружно радовались, что цела.

Кастрюли, плитку и чайник у нас, естественно, отобрали – да и вообще отобрали все, что только можно. Когда в новом корпусе за нами заперли ворота, мы огляделись кругом. Каменный дом, вокруг – глухой забор. Узкая полоса земли вокруг. На ней ничего не растет, кроме бурьяна. Босиком по ней не пройдешь – вся усеяна битым стеклом. Под спальню отведена одна комната, в ней – железные койки в два яруса; она вдвое меньше, чем наша прежняя спальня. Шаткие эти сооружения скрипят и раскачиваются от малейшего движения. Ясно, что вдвоем спать на таких – одна мука. Есть водопровод и даже канализация, но от металлических кранов бьет током. От струи воды тоже. Оказывается, в Барашево все заземляют на водопроводные трубы. Если где-то электрическая сварка – к крану лучше не подходить. Часть стекол в доме разбита. А мы ограблены. Инструменты – и те поотнимали, нечем приводить все это хозяйство в порядок. Даже молотка нет. Не сказать, чтоб мы были в радужном настроении. Ужин вернули назад.

– Нам положен кипяток и горячая пища. Титан отняли, чайник и плитку тоже – обеспечивайте теперь как знаете!

Усталые, улеглись на скрипучие железяки – утро вечера мудренее!

А в запретке всю ночь дежурила охрана – ждали, что мы полезем в прежнюю зону доставать припрятанное. У нас хватило ума предоставить им бесплодно бдеть до утра, тем более, что дежурнячки нас тайком предупредили.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

К утру на меня напала такая тоска, что уже в пять часов я ходила вдоль забора по безрадостному новому участку. Строительный мусор, глухие заборы, ямы и рытвины. Остатки какой-то каменной кладки... И тут – жить?! Я понимала, что и тут выживем, и цветы разведем, и прочее добро (мы исхитрились под одеждой пронести часть семян). Но тогда я все еще была чувствительна к материальным утратам, и жалко мне было нашего колодца, нашего тополя, рябины и берез, и всего огромными усилиями налаженного быта старой зоны. Ощущение было, как после погрома. И насколько же мне легче стало, когда я услышала за спиной веселый голос Лагле:

– Уже гуляете? Смотрите, какой тут интересный рельеф: за этой кладкой вся земля приподнята метра на полтора. Надо тут сделать ступеньки, а тут дорожку. Камней и щебня нам хватит – вон их сколько!

И через минуту мы уже планировали – где пройдет дорожка, где мы очистим землю и что-нибудь посадим. В этой яме у нас будет погреб, а эту разваленную кирпичную трубу переделаем в камин! К нам присоединилась Таня. Она углядела, что металлические нары можно разобрать на обычные лагерные койки. Так мы сейчас и сделаем. В одной комнате они, конечно, не поместятся, но соседняя пустует. Будем жить на две спальни, а в два яруса спать не станем! Нужен молоток, чтоб отбить заклиненные в пазах железные трубки, но мы нашли два ржавых водопроводных обрезка – вполне сойдут для наших надобностей. Наташа орудует вместе с нами. Ее, конечно, выписали из больницы сразу после нашего переезда; для того только и забирали, чтобы при обыске в зоне было поменьше народу. Работа эта тяжелая, и наших пани мы туда не подпускаем, пусть пока благоустраивают кухню. Налетает Подуст.

– Женщины, что вы делаете? Кто вам разрешил разнимать кровати? Я запрещаю! Немедленно составьте все как было! Я приказываю! Ратушинская, у вас длительное свидание через неделю! Вы что – хотите его лишиться?

Ну и так далее. Мы не видим ее и не слышим, и тогда она апеллирует к пани Лиде.

– Доронина! Несите немедленно койку назад!

Требовать от пятидесятидевятилетней женщины, чтоб она тащила койку, которую мы втроем с трудом поднимаем – сущее идиотство, но вполне в духе Подуст. Тут уж пани Лида теряет свою обычную кротость, и Подуст с позором ретируется. Больше пани Лида с Подуст уже не общается. Целый день к нам бегают режимники, Шалин, еще какие-то офицеры, все протестуют, приказывают, угрожают – а мы тем временем размещаем койки: в одну спальню – пять, в другую – шесть. Больше в эти комнатки просто не влезет, но больше нам и не надо. Так оно и осталось – администрация сдалась, поняв, что ничего с нами не поделаешь. Да и закон был на нашей стороне – по нему, "самому гуманному в мире", на заключенного все же было положено два квадратных метра жилья, а в спальне, предназначенной для нас одиннадцати, было всего восемнадцать метров!

Той же ночью мы осторожно вынимаем оконное стекло (благо – на трех гвоздях) в комнате, где сложены отнятые у нас вещи. Зачем нам опечатанная дверь, когда есть окно? Лагле остается снаружи – наблюдать, не появится ли кто, – а мы с Таней пролезаем внутрь. Изредка зажигая спички и благословляя лунную ночь, мы вытаскиваем и передаем Лагле наиболее ценные вещи: географический атлас (карт заключенным не положено, и мы его все время прятали), все изъятые письма и записи. Библии, самые нужные одежки... Не забываем и узлы отсутствующих. Все забирать нельзя – заметят. Но мы утаскиваем примерно половину. Припрятать это все в зоне ничего не стоит, вставить стекло обратно – тоже. Помня уроки Шерлока Холмса, мы беремся за стекло в варежках, чтоб не оставить отпечатков пальцев. И потом все втроем хохочем – неплохие из нас бы вышли взломщики! Весь следующий день Таня ходит по участку и руками выбирает из земли битое стекло. Мы с Лагле сортируем камни и расколотые кирпичи – что пригодится для наших садовых дел, что надо выкинуть за забор. Наташа сооружает из куска провода и двух металлических пластинок примитивный кипятильник: концы провода – в розетку, а пластинки – в воду. Только касаться посудины нельзя, пока ток идет. Обе наши пани орудуют на кухне – скребут, моют и наводят уют.

Тут, конечно, приносят постановление о лишении меня свидания – под неожиданным идиотским предлогом. И со мной, уже понимающей, что так или иначе лишат, а предлог неважен, происходит странная вещь. Так я хочу этого свидания, так мне нужно ткнуться Игорю в плечо, так давно я ни весточки от него не имею (переписку нашу уже с декабря напрочь перекрыли, а тайные мои послания тогда еще односторонни), что я пишу объяснительную записку начальнику лагеря, пытаясь этот дурацкий предлог опровергнуть не менее дурацким передергиванием фактов. Потом, придя в себя (не без помощи Тани и Лагле, которые такого шага, естественно, не одобряют), соображаю, что я, строго говоря, в записке этой солгала. И стыд за эту ложь – первую за мою лагерную жизнь – выжигает из меня всякую возможность лжи последующей. Надеюсь уже, что навсегда. Но как вспомню – до сих пор корежит. Ведь знала же, что врать противнику нельзя, что для нас существуют моральные запреты и вообще совесть! Где были – если не совесть – то по меньшей мере мои мозги? Не помню. Безумие какое-то. Вот нужно мне было свидание – и все!

К счастью, выгоды от этой мое глупости все равно не было: администрация не обратила на "объясниловку" никакого внимания. Ну, сообщили Игорю другой предлог – и тем дело и кончилось. Второй этот предлог был не менее идиотским, чем первый: телогрейка у меня лежала на кровати. За это вполне можно лишить свидания, положенного раз в год. А что телогрейки наши за полчаса до этого только принесли в зону, что в доме не было ни единой вешалки и даже гвоздя, что единственное место, куда их можно положить, это как раз кровати (что мы все и сделали) – это уже детали, отношения к делу не имеющие. Я на это тогда и не отреагировала никак, мне было достаточно своих эмоций. Наши отнеслись к происшествию сочувственно. Никто мне никогда этой истории не поминал – поняли, что с меня и так хватило. В порядке протеста против лишения свиданий как установившейся практики – я объявила десятидневную голодовку. Мне радостно заявили, что есть новое постановление правительства (секретное, разумеется) об административных наказаниях за голодовки.

Сводилось это к тому, что голодающего бросали в ШИЗО на максимальный срок – пятнадцать суток. Потом, разумеется, могли добавлять эти сутки, сколько им угодно. Чтоб не возиться с добавками, мне сразу после ШИЗО, в том же постановлении, выписали два месяца ПКТ.

Проводили меня наши до ворот, а на вахте, пока дежурнячка обыскивала мой мешок, вокруг меня закружилась Подуст с неожиданными сантиментами:

– Ратушинская, я завтра уезжаю. Давайте хоть попрощаемся. Больше мы не увидимся, так почему бы нам не расстаться друзьями?

И – честное слово – додумалась протянуть мне руку! Повисела эта рука в воздухе, под ехидные ухмылки дежурнячек и конвойного офицера и стала барабанить маникюром по столу. Не услышала от меня Подуст ни "душевных переливов", ни дерзости, которую могла ожидать с еще большим основанием. Я молча прошла мимо нее – и закинула свой мешок в машину. Поехали!

Через два дня ко мне присоединилась Таня. Она объявила голодовку на все время, пока меня, голодающую, держат в ШИЗО – и получила тот же срок, пятнадцать суток и потом два месяца. Таня изловчилась пронести сквозь обыск оранжевый цветок, который наши передали для меня.

Уж где они его раздобыли в таком разорении – до сих пор не понимаю. Но он оказался по-зэковски живучим и стоял у нас долго в алюминиевой кружке. Иногда мы с ним разговаривали, как говорят с детьми.

Наше счастье было, что на дворе стоял июнь, и мы мерзли не больше, чем обычно мерзнут в голодовке. Ослабели, конечно, но сидеть было весело. Что зона избавилась наконец от Подуст – нас радовало: вторую такую по всей Мордовии вряд ли сыщут. Оказывается, она и к Тане приставала с "задушевными разговорами", отправляя ее в карцер. С тем же, конечно, результатом. Почему ей это понадобилось – мне трудно понять. Вывихи садистской психики? Интересно, отправляя нас на расстрел – полезла бы она с поцелуями? Не знаю. Но самую чудесную историю из этой серии рассказала нам Лагле, когда мы вернулись.

На следующий день после Таниного отъезда Подуст заявилась в зону, нашла Лагле и после тех же причитаний, что надо расстаться друзьями, спросила ее:

– Ну что я вам лично сделала плохого? За что вы назвали меня крысой?

Лагле ничего не ответила, только искренне удивилась – никогда она Подуст никак не называла, да и вообще заниматься перебранками Лагле было более чем несвойственно. Поэтому она решила, что Подуст просто напоследок спятила. И только дежурнячки вскоре прояснили ситуацию. Весной, в день рождения Лагле, среди прочих поздравлений и подарков, была мною сочиненная пародийная сказка про Золушку. Лагле была у нас золушкой в ту неделю, и вот я написала, что злая ведьма Совдепия перенесла Золушку далеко-далеко от родной Эстонии, оплела вокруг колючей проволокой – ну и так далее.

Сказке положен хороший конец – и вот к нашей Золушке прорвался прекрасный принц – ее муж Лембит, и увез обратно в Эстонию. На радостях этапная "кукушка" превратилась в карету, конвойные – в лакеев, а Подуст тужилась-тужилась, пытаясь обернуться вороным конем, но ничего у нее не вышло – превратилась она в крысу.

Мы тогда этой сказке посмеялись и забыли. С тех пор было столько других шуток и выдумок! Но надо же так случиться, что Лагле переписала ее к себе в тетрадь, а тетрадь эту отобрали при обыске, когда нас переводили из зоны в зону. Все другие записи там были по-эстонски, а эта – по-русски и, значит, понятна нашим офицерам. Стоит ли говорить, что прежде чем попасть в КГБ, тетрадь эта обошла все Барашево, и охрана наша над этой сказкой дружно хохотала. Кое-кто переписал ее для себя, а при общей их нелюбви к Подуст шутка про крысу стала популярной. Вот Подуст, думая, что Лагле эту сказку сама написала, и понеслась к ней выяснять отношения. Хвати у нее ума не усугублять заведомо проигранную ситуацию – мы бы и не узнали, что наша сказка снискала себе широкую аудиторию. Но чем человек мелочнее и глупее тем больше он склонен к выяснениям отношений, это прямо становится какой-то манией и, видимо, происходит от постоянного ощущения уязвленности.

Так и исчезла Подуст с нашего горизонта, а вместо нее у нас появились сразу два начальника отряда – Арапов и Тримаскин. Оба они были совершенно безвредны, пока не имели прямого приказа. Арапов – молодой лейтенант – в Барашеве назывался попросту Витькой, и даже дежурнячки были с ним на "ты". Единственный из наших тюремщиков, он умел делать хоть что-то руками, а именно – чинить телевизоры. Даже нашу старую развалину он ухитрялся заставить работать, хоть и ненадолго, но зато периодически. Парень он был откровенный и прямой, врать не любил и когда при очередном обыске отнял у пани Ядвиги все письма ее родных, на наш вопрос:

– Совесть у вас есть или нет?

честно сформулировал:

– Совесть поглощается приказом!

Капитан Тримаскин был из тех капитанов, что никогда не станут майорами – даже для охранника он был слишком туп. У нас он дорабатывал до пенсии и в первый раз насмешил нас, когда появился в зоне с крашеными сединами. И где он только достал эту рыжую смесь! Врал он легко и естественно, как птичка поет, и ничуть не смущался, когда его на этом ловили. Он, кажется, и не знал, что это – стыдно. Поначалу он пробовал вести с нами дискуссии на разные темы, в порядке воспитательной работы. Но припирать его к стенке и уличать в неграмотности было так легко, что мы от этого скоро отказались неспортивно. Сам по себе он был настолько смешон и беззлобен, что подшучивать над ним и тем более его обижать у нас было запрещено. Тримаскин был объявлен "сыном полка" и взят под защиту. Даже в заявлениях в прокуратуру мы старались его не упоминать, жалко было.

Начальником участка (мужской и женской политзон) стал у нас Шалин. Сам по себе человек добродушный, он, тем не менее, делал офицерскую карьеру – а стало быть, должен был идти на все. И шел, сначала сильно смущаясь, а потом на наших глазах постепенно привыкая. Но иногда с ним можно было поговорить как с человеком, и тогда вел он себя по-человечески. Например, про Наташу все понял и честно старался любым чертом отвести от нее карцеры – не хотел брать греха на душу. Даже когда у Наташи сдавали нервы (от болезни и издерганности) и она сама нарывалась. В общем, он был не худшим вариантом тюремщика, и личных конфликтов с ним обычно не было. Интригами и мелочными бытовыми притеснениями эта троица откровенно брезговала, оставляя такие упражнения в удел КГБ. Разве что, когда приходилось нас обыскивать, они снова и снова добросовестно переполовинивали наше имущество – надо же было что-то изъять для отчета! Но по приказу, конечно, врали.

Но в эти два с половиной месяца мы с Таней были в другом ведомстве на "двойке". Сразу выяснилось, что, кроме обычных зэковских возможностей общения, между нашей камерой и соседней была роскошная сквозная дырка под нарами. Узкая, с мой палец. Но соседки сразу наладили с нами переписку, еще пока мы были в ШИЗО. Листы бумаги (им бумага была разрешена, они содержались в ПКТ) сворачивались тонкими трубками. Трубки эти вставлялись одна в другую, а в них запихивался шариковый стержень и записка. Так мы общались через полуметровую стенку, а в день окончания нашей голодовки они пропихнули в дырку несколько бумажных трубок, полных сахару. При том, что сахар в ПКТ выдавался не всем, а только выполнившим накануне норму (дело почти невозможное), да и то по десять граммов, а практически – вдвое меньше этот сахар они всей камерой собирали для нас не меньше недели. Мы, перейдя на режим ПКТ, а стало быть, обретя право на свою одежду, бумагу и махорку перегоняли им тем же способом курево. Сами мы не курили, но, зная вечный зэковский дефицит табаку, взяли несколько пачек с собой для таких случаев.

Но главное было не это, а бесценный для обеих сторон обмен информацией. Их интересовало все, чего они не знали. Прочитав мои стихи, они засыпали меня вопросами: кто такой Одиссей? Что такое Кайнозойская эра? Какой такой сад называется Гефсиманским? Пришлось мне попотеть, составляя подробнейший комментарий, а когда дошло до стихов Тютчева, Пушкина, Бродского, Самойлова – короче, всего, что я помнила наизусть – мы с Таней написали, наверное, целый энциклопедический словарь. А уж объяснять им, что такое законность да права человека – было не менее объемной работой. Но с какой жадностью они задавали новые и новые вопросы!

Мы, со своей стороны, узнавали все больше про уголовные лагеря. На "двойке" содержались матери с детьми. Кормящих матерей сажать в ШИЗО и ПКТ запрещено законом. Что же делать, когда посадить хочется? Да очень просто велеть врачу, чтоб диагностировал: у матери нет молока. В этом случае врач имеет право отстранить от кормления, а тогда уж можно и в ШИЗО. И в карцере выли бабы, у которых по груди текло молоко, застуживали себе молочные железы, а их малыши тем временем плакали в ДМР (Дом матери и ребенка).

Каждый восьмой ребенок там умирал, во время эпидемий – больше. Остальные росли, почти не видя матерей – нет ничего проще, как лишить заключенную права на свидание с ребенком. Как-то их кормили, как-то лечили и воспитывали – матери не имели права в это вмешиваться и контролировать. Двухлетние едва умели сказать пару слов, да и то не все. И наша соседка Юля передавала нам через ту же трубку фотографию своей дочурки:

– Гляньте, девочки, какая славненькая! Правда, не скажешь, что зэковское дитя? Скоро ее в детский дом увезут – здесь после двух держать не положено. А мне еще три месяца ПКТ. Дадут ли хоть поцеловать напоследок? Ну, посмотрели мою Машеньку? Подгоните фотку назад, она у меня одна.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Стояло лето, а значит – обычная в уголовном лагере эпидемия дизентерии. Не избежали ее и мы с Таней, и остальные. В ШИЗО и ПКТ уберечься невозможно: ни еду сама не варишь, ни посуду не моешь, ни от мух не спасешься. И воды мало – не каждый раз руки помоешь. Нальют с утра чайник – и крутись как знаешь. За нас – политических – все же испугались. И нары открыли на целый день, и постель дали, и лечение назначили. Таблетки нам выдавали с утра вместе с пайкой, а с уколами была комедия. Медсестра не могла зайти в камеру! Чтобы открыть дверную решетку, нужно присутствие ДПНК – не бежать же ему вместе с медсестрой на уколы. Поэтому внешнюю дверь отворяла дежурнячка, а медсестра так и колола нас сквозь решетку – смех и грех! В коридоре была полутьма, и бедняга орудовала почти вслепую. Все же мы были в лучшем положении, чем девчонки в ШИЗО. С ними не цацкались, и они так и лежали покатом на полу. Прошел слух, что в ДМР мрут дети, как никогда раньше. Называли цифры умерших на зоне – все разные, но все больше шестидесяти.

Потом прокатилось известие, что всех матерей, которые арестованы вторично – отправляют в другой лагерь, "на четырнадцатую", а детей оставляют здесь. Чтобы меньше было шума и воя – берут неожиданно, а с детьми попрощаться не дают. Уже уехали два этапа, скоро третий. Те, кто сидел в ШИЗО и ПКТ, радовались – отсюда на этап не возьмут, а пока они отсидят – может, эта кампания кончится. Были и равнодушные. Лизка из пятой камеры прямо-таки требовала, чтобы ее немедленно везли "на четырнадцатую", раз положено. На ребенка ей было наплевать, а в том лагере сидели ее давние подруги. И те же тюремщики, что безжалостно отрывали женщин от малышей возмущались отсутствием у Лизки материнских чувств и упрекали ее за это.

У нашей приятельницы Юли появились новые проблемы. В последнее время ею заинтересовался оперативник Учайкин. Вызывал ее на беседы, угощал чаем. Нужно ему было от Юли, чтоб она на него работала, и он вербовал ее в доносчицы безо всякого стеснения. Поскольку чай все же аргумент ненадежный, он нашел другой, поубедительней – та же статья 188-3. Юля сидит в ПКТ. Лагерного сроку ей осталось пять месяцев. Значит, она успеет выйти из ПКТ, а там проще простого состряпать ей новое нарушение – и добавить пару лет срока. Расчет был тонкий: Юля за лагерный срок успела познакомиться с парнем из ЛПТ (Лечебно-Трудового Профилактория. Так официально называются исправительные лагеря для алкоголиков). Лагерь этот был рядом с "двойкой", через забор. И она со своим Женькой умудрилась встречаться, влюбились друг в друга, родила Юля свою Машеньку и надеялась вскоре выйти на свободу. Женька освобождался на месяц раньше нее, клялся дождаться, забрать ребенка из детдома и устроить свадьбу. Все эти радужные надежды ставил теперь под удар Учайкин со своей дилеммой. Он обожал потом цитировать Горбачева: "Альтернативы нет".

Юля же доносить органически не была способна. Уж как она плакала – и у Учайкина, и потом в камере! Мы утешали ее как могли, но чем тут утешишь? Разве только слабеньким шансом на то, что не всех, кого вербуют, преследуют в случае неудачи. Им и добровольцев хватает. Но Учайкину, видимо, просто нравилось мучить Юлю. Молодая зареванная женщина, готовая валяться у него в ногах, тешила какие-то его амбиции. После таких "бесед" у нее бывали сердечные приступы, но никаких медикаментов ей категорически не давали. Приходилось передавать ей в тумбочке разломленные пополам (для компактности) таблетки валидола. Нам теперь в лекарствах отказу не было, и в данном случае мы без смущения использовали свою привилегированность.

Чем эта история кончилась – так и не знаю. Нас увезли из ПКТ, когда Юле оставалось там еще сидеть больше месяца. Так хочется верить, что выстояла! И в счастливый, несмотря на это, исход! Но реальность – суровая штука.

На второй месяц нашего пребывания на "двойке" КГБ не без оснований заподозрил, что уголовницы помогают нам с нелегальной перепиской. А тут еще дежурнячка увидела в соседней камере тетрадку с моими стихами. Видела-то она через глазок, что там было написано – ей было не разобрать, но девчонки в тот момент что-то из нее читали и произнесли вслух пару строк. Дежурнячка открыла кормушку и потребовала тетрадь. Соседки наши отказались сообразили, что в камеру ей одной не войти. Пока она бегала за ДПНК – они тетрадь сожгли, чтоб не выдавать меня. А когда минут через десять нагрянули к ним с обыском – без запинки врали, чти списали в тетрадь стихи из библиотечной книжки, про любовь. А дежурная их испугала: они решили, что, раз она тетрадь отбирает – про любовь, может быть, в лагере нельзя? Ну и сожгли с перепугу, теперь сами жалеют и просят прощения. Учайкин аж зубами скрежетал. Но объясняться с нами по этому поводу даже не пытался. Пошел с повальным обыском по всем другим камерам. Девчонки в четвертой, охваченные паникой, бросили в парашу любовную записку, полученную от кого-то из ШИЗО. Так Учайкин, заметив это в глазок, парашу со всем содержимым конфисковал и поволок на экспертизу! Мы умирали со смеху, представляя себе, как он вытаскивает из зловонной жижи размокшие бумажные кусочки и сдает в КГБ. А те складывают из них прямоугольничек с надписью типа: "Люся, люблю тебя больше жизни. Подгони табачку во вторую".

Читатель к этому времени, видимо, уже заметил, что мы что-то многовато смеемся для таких обстоятельств. Но это помогало нам не свихнуться, а свихнуться было от чего. В лагерях есть и настоящие сумасшедшие, а уж психопатию зарабывают сплошь и рядом. Этим беднягам приходится, пожалуй, хуже всех. Перезнакомившись за три года со всеми завсегдатаями ШИЗО, мы чаще всех там встречали кореянку Ким. Ее самое мы никогда так и не увидели, зато слышали в каждый свой приезд. Ким была сумасшедшая, причем периодически впадала в буйство. Она не выносила, когда на нее смотрели, а в лагере ведь всегда ты у кого-то на глазах. Встретив чей-нибудь взгляд, Ким кидалась в драку – и оказывалась снова в ШИЗО. Это администрации казалось проще, чем лечить ее. Когда Ким уводили из зоны, девчонки в ее отряде облегченно вздыхали – жить вместе с сумасшедшей не сахар, а куда деться. Зато взвывали те, кто был в ШИЗО. Сидеть с ней в одной камере никто не хотел, да их не очень спрашивали. Запихивали Ким в первую попавшуюся камеру, и скоро оттуда раздавалось:

– Начальница! Она на меня смотрит! Уберите меня отсюда, а то я ей глаза выдеру!

Дежурнячка уточкой подплывала к кормушке.

– Уймись, Ким, никуда тебя отсюда не уберут. А вы чего, девки, на ее глядите? Знаете же, что она психованная.

– Да никто на нее не смотрит, начальница, ей мерещится! Уберите ее от нас, вон в восьмой всего шестеро сидят, а нас тут и без нее семь человек!

Из восьмой тут же поднимался крик:

– Ишь какие хитрые! Сами с ней сидите! Она прошлый раз Маньке миской зуб вышибла!

Кончалось тем, что Ким лезла в очередную драку. Бывали у нее и молчаливые периоды, когда она сидела на полу и смотрела в стену. Уложить ее на нары в отбой было тогда невозможно, да к ней не очень и приставали были рады, что хоть на день-другой утихла. Сколько раз мы ни приезжали в ШИЗО – на какой-нибудь двери мелом была написана среди прочих фамилия Ким. Только один раз мы ее не застали и даже забеспокоились:

– Девочки, а где же Ким? Жива ли?

– Жива, жива, вчера только вышла в зону!

...Через три дня ее привели опять. До сих пор мне ночами снится иногда этот дикий крик, голос, по которому уже не разобрать ни пола, ни возраста:

– Начальница! Она на меня смотрит!

Нам с Таней, еле ноги таскающим после голодовки, ШИЗО и дизентерии, сиделось еще сравнительно неплохо. Мы были в камере вдвоем, а в соседних, рассчитанных на четырех человек, сидело иногда по десять-одиннадцать. В ПКТ к нам приходила библиотекарша-заключенная. Обычно она появлялась с мешком наугад выбранных книг и в каждую камеру совала по две-три книжки на десять дней. Книги были обычно "про любовь" и "про войну", без начала и конца девчонки драли страницы на курево. Политических она, однако, уважала и в знак уважения даже принимала у нас заказы. Каталога, разумеется, в помине не было, и мы просто писали список авторов. Русские классики 19-го века стояли в библиотеке сравнительно целыми, их-то она нам носила сразу по десять томов. Дежурнячки не возражали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю