355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Серый - цвет надежды » Текст книги (страница 12)
Серый - цвет надежды
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:03

Текст книги "Серый - цвет надежды"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Забастовка наша продолжалась. Оля в ней участия решила не принимать и стала дневальной. Как мы и предполагали, отмененную было ставку дневальной моментально восстановили – ее и отменили только из-за Эдиты. Для зоны это было хорошо – убирать-то все равно нужно, не будем же мы всю забастовку жить в грязи! А нам физической нагрузки и по ШИЗО хватит.

Раечку прямо из больницы еще в декабре увезли в киевскую тюрьму КГБ, на "перевоспитание". Наташа была в больнице. Итого – репрессии за забастовку валятся на головы оставшихся. Что ж, мы были к этому готовы.

В начале января пришел в зону радостный Шалин с известием – в Уголовный кодекс введена новая статья, 188-3-я. По ней злостным нарушителям режима может быть добавлен новый срок – до пяти лет. Практически это давало КГБ возможность пожизненного заключения – оформить "злостным нарушителем" можно кого угодно: посадить раньше в ПКТ, потом в ШИЗО, и все. Для статьи достаточно. Добавить к сроку несколько лет, а потом, прогнав еще разок через ПКТ – еще несколько. И так пока не умрет. Было отчего радоваться нашей администрации. По их расчетам, теперь-то мы должны были снять забастовку тоже злостное нарушение режима. Для начала взялись за Таню.

– Очень жаль будет, Осипова, если вы освободитесь не в 85-м, а в 90 году!

– Интересная логика у администрации, – отрезала Таня, – вы будете нарушать закон, а мы не можем протестовать, потому что в кодексе есть 188-3-я статья! Верните свидание Эдите – снимем забастовку!

– Нет, почему же, – возразил Шалин. – Абрутене наказали правильно заключенные и в голодовке обязаны работать, а если их изолируют – то там им предоставляют работу. А если забыли – почему она сама не попросила?

Опять пошло вранье. Знал он и про то, что никакой работы в боксиках больнички нет и быть не может, и про медицинское освобождение от работы, и что голодающий человек работать все равно не способен. Но уже научился не краснеть наш Шалин, а нам с ним обсуждать было больше нечего. Когда пошло вранье – надо поскорей кончать разговор – хотя бы потому, что противно. Забастовку мы, конечно, не сняли.

9 января поехали в ШИЗО Эдита и Галя – каждая на десять суток. Вернулись обе с ангиной, а у Гали, кроме того, распухли все суставы (у нее был ревматический артрит). Каждое движение теперь причиняло ей боль. Эдита рассказала, как она лепила из клейкого карцерного хлеба цветы, фигурки, цепочки. Хлеб им приносили совершенно непропеченный, и есть его они побаивались – объедали только корки. Казалось бы, ничего удивительного нет, что все эти цветы и цепочки у нее отобрали и поломали – происходили с нами вещи и пострашнее. Но вот никогда не знает человек, на чем сорвется, и Эдита долго горевала об этих цветах: они-то чем были виноваты?

Появилась новая фигура – подполковник КГБ Артемьев Павел Поликарпович. Он начал с того, что нас, не говоря куда ведут, поочередно выводили из зоны к нему в кабинет. Прежнего начальника КГБ Управления ЖХ-385 сняли, а дебютант взял весьма резвый аллюр. Вежливо разговаривать он органически не был способен; если начало фразы было нормальным, то под конец он обязательно вворачивал какую-нибудь гадость. Не про тебя – так про твоих соузниц. Галя, пани Ядвига, Таня и я отказались с ним говорить вообще. Пани Лида заявила, что готова беседовать только на религиозные темы. Остальные высказали ряд претензий в адрес администрации, но это не смутило бравого подполковника: жаловаться КГБ на тюремщиков – все равно, что жаловаться правой руке на левую.

Я со следствия знала эту гебешную манеру:

– Ну говорите со мной хоть о чем-нибудь!

И знала, что в подтексте шло: "А уж мы вывернем беседу в нужное нам русло, и пару раз вы невольно проговоритесь, пару раз выслушаете пакости про ваших друзей и близких – а там и пошантажировать вас можно будет!" Поэтому я предпочитала молчать: говорить мне с ними было в общем не о чем, говорить с хамом – вовсе невозможно, а своему недолгому зэковскому опыту я еще не настолько доверяла, чтобы быть уверенной в том, что никого случайно не выдам. Нет, словами-то это было невозможно, но ведь есть непроизвольные движения, есть глаза, из которых сплошь и рядом опытному инквизитору видна первая реакция на неожиданно заданный вопрос. Возможно, я в ту пору недооценивала свои способности и переоценивала – их. Но об этом своем молчании никак не жалею – всегда лучше ошибиться в эту сторону, чем наоборот. А бедняга Артемьев из кожи лез, уж не знал, чем зацепить. Вычитав из моего досье о крайней моей брезгливости ко всем видам и оттенкам национальной вражды, он распахивал на себе пиджак:

– Я сын мордовского народа, представитель национального меньшинства! Не желая со мной говорить, вы в моем лице оскорбляете всю Мордовию!

Но не была для меня Мордовия представлена в его лице. Скорее уж в широкоскулом лице бабы-надзирательницы, что ночью пропихивала в нашу с Таней камеру ШИЗО кусок хлеба, а то и пару карамелек. А потом, во второй приход, жалобно уговаривала:

– Девочки! Не голодуйте, смотреть на вас сил нет!

И совала нам в кормушку хлеб.

– Ешьте, ешьте, я никому не скажу!

Конечно, голодали мы честно и того хлеба не брали. Но пихала-то она его от доброго сердца. Понятие о честности, даст Бог, появится у нее позже.

Так и промаялся Артемьев три года, не получив ни одного ответа ни от Гали, ни от Тани, ни от меня. Под конец он, впрочем, допрыгался со своим хамством до того, что ни с ним, ни с его подручным Ершовым вообще никто из зоны не хотел общаться.

В конце января в зону, впервые за несколько лет, заявился прокурор ЖХ-385 Ганичев – разбираться с нашей забастовкой. Как и вся прочая публика, он тоже врал и путался. То у него получалось, что голодовок в Советском Союзе вообще не существует, то что голодающие "должны выполнять норму на сто процентов, ходить строем и не афишировать, что голодают". Какое отношение голодовки имеют к Эдитиному свиданию, он не очень понимал, и от этого путался и злился еще больше. Толку от него, конечно, быть не могло – его визит только показывал, что наша забастовка переполошила лагерное управление и что следующим поворотом бюрократической машины дело дойдет до Москвы.

Эдита тем временем написала второе заявление в суд на Подуст – она не собиралась мириться с пропажей первого. О, бессмертная фраза старинных романов "Каково же было наше удивление!" Даже тебя я тут не могу применить – мы не были удивлены, узнав, что второе заявление конфисковано цензурой за допущенную в нем нецензурную брань. Однако полюбопытствовали, какую такую брань допустила Эдита. Нецензурным оказалось единственное слово "проститутка", которым Подуст при нас обозвала Эдиту и которое та процитировала. А как же – не повторяй слов, которыми тебя называет "гражданка начальница", в заявлениях! Подумаешь, оскорбление личности! Да если б каждый зэк в суд подавал, когда начальство его облает или оклевещет – пришлось бы все начальство пересажать! Вот уж действительно политички, делать им нечего... Попробуйте, читатель, мысленно встать на сторону нашей лагерной администрации – и вы поймете, почему я все время называю их беднягами. Они были между двух огней: мы не собирались сдавать позиции, а с другой стороны их жал КГБ. Ясно, что они кругом оказывались виноватыми! От Подуст сам наш начальник лагеря не чаял как избавиться, ее дружно ненавидела вся барашевская охрана – и она же была у них парторгом! Они-то не имели нашей зэковской свободы отказаться от общения с ней...

И начальник конвоя, везя нас с Таней в очередное ШИЗО (на этот раз Тане – тринадцать, а мне – пятнадцать), всю дорогу простоял у нашей решетки, любопытствуя, как там наши дела с Подуст? И расцветал на глазах, впитывая детали: как мы ее не видим и не слышим и как она тоскует между заборами, не решаясь войти в зону со своим уязвленным властолюбием. Ей-Богу, он нам тогда завидовал!

На это ШИЗО нам подготовили программу развлечений. Когда на седьмой день мы дошли от голода до положенной кондиции, нас навестил заместитель прокурора Осипов. Просто так – поинтересоваться, как мы себя чувствуем. Самочувствие свое мы обсуждать с ним не стали, предложили лучше прислать нам врача. Но вот обсудить нарушение законности – это мы готовы.

– По закону вы не имеете права говорить о других – только о себе!

– А как же Конституция?! – не выдержала Таня.

– Никаких конституций! – изрек блюститель закона Осипов, и Таня решила на этой знаменательной фразе беседу прекратить. Мы еще не знали, что накануне Осипов был в нашей зоне и устроил пани Ядвиге форменную истерику, когда она заговорила о злополучном свидании.

– Не слушаю! Не слушаю! Не слушаю! – завизжал здоровенный мужик на спокойную пани Ядвигу.

И конечно, на следующий же день пани Ядвига с Эдитой оказались в одной камере с нами – на десять и пятнадцать суток. Тем вечером нам удалось стребовать термометр в камеру, и он показал восемь градусов.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Однако что-то засуетилось местное начальство, и прямо в ШИЗО к нам приехал еще один сотрудник КГБ Тюрин. Предоставив ему повзывать к нам в форме монолога, мы с Таней на этот раз сделали исключение и заявили, что готовы обсудить с КГБ один-единственный вопрос. Ого, как он вскинулся!

– Какой же?

– Вчера в ШИЗО посадили Ядвигу Беляускене. Она инвалид, пожилая женщина. Если вам так уж необходимо кого-то мучить – давайте мы отсидим, кроме своих, ее сутки ШИЗО. А ее отпустите. Хотите – напишем заявление прямо на адрес КГБ?

– Это вне моей компетенции. КГБ не занимается вопросами ШИЗО.

– Поэтому вы сидите сейчас здесь, в этом здании? Тогда нам не о чем говорить.

И сколько ни пыхтел Тюрин – диалога у него с нами не вышло. Однако мы возвращались в камеру с четким ощущением: в нашей забастовке и заварухе вокруг этого произошел какой-то перелом. Видимо, огласка слишком велика, и надо им решать, что с нами делать. Если не уступим мы – придется уступить им. Мы видели уже их неуверенность и по деланно-грозному тону, и по тому, что угрозы стали повторяться – кроме пожизненного заключения да того, что сгноят в ШИЗО, пугать нас было нечем. Ну еще чуть-чуть дожать – и сдадутся наши палачи!

А теперь, пока мы сидим вчетвером в ШИЗО и пани Ядвига рассказывает нам грустную историю литовского князя Ягайлы, оставшиеся в зоне пишут заявления – с тем же текстом, что мы выдали Тюрину. Или пусть пани Ядвигу вернут в зону (они готовы отсидеть за нее), или они объявляют голодовку. Кто на сколько может – сил-то у всех осталось немного. Галя и пани Лида однодневную. Наташа – трехдневную, Оля – до возвращения пани Ядвиги. Наша почти одинаковая реакция уже вряд ли кого-то удивила: таков был дух нашей зоны, и странно было бы ожидать другого. Наташа вышла из больницы только накануне этой истории, на этот раз – с пятью диагнозами и назначенным лечением. Галя имела свое горе – еще в ноябре ее мужа перевезли из пермского лагеря неизвестно куда. Сообщили об этом в письме друзья, но в таких осторожных выражениях (чтоб прошло цензуру), что Галя испугалась, жив ли Василий вообще. Общими усилиями расшифровали сложную систему обиняков получалось, что жив, но непонятно где. Больше месяца Галя вела переписку со всеми инстанциями, выясняя, куда дели ее мужа. За этот месяц у нее удвоилась седина. Наконец пришел ответ, что взяли его на новое следствие. Нельзя сказать, чтоб это обнадежило или успокоило.

Оля все переживала за родителей – добавленный ей второй срок был прежде всего ударом по ним. Не давал ей покоя и ее нагрудный знак. Приехав в нашу зону, она решила его носить, как носила предыдущие три года. Мы, прояснив ей свою позицию, в дальнейшее не вмешивались – пусть сама решает. Вот ведь носит же пани Лида, и никак ей это не осложняет жизнь. Но Оля так не могла. Снова и снова она затевала дискуссии на эту тему, искала доказательств либо нашей, либо своей правоты. И тут уж мы ничем не могли ей помочь – такие вещи человек должен решать за себя сам, и только сделанный по внутреннему убеждению поступок придает человеку стойкость. Отказалась Оля от нагрудного знака позже, почти одновременно с пани Лидой – когда обе самостоятельно решили, что это будет правильно. А пока, имея свои горести и сложности, все эти измученные женщины поднялись на защиту пани Ядвиги. Это, наверное, единственный способ быть человеком в лагере – принимать чужую боль ближе к сердцу, чем свою. Такие вещи ни для кого из нас не были героизмом, уж скорее актом самосохранения. Потеряв эту способность, человек терял все, и нам очень скоро предстояло в этом убедиться.

А тем временем мы вчетвером грелись друг о друга, таскали полотенца из своих вещей и подматывали одна другую, слушали краткий курс истории Литвы, а иногда просто дурачились и веселились. Однажды вечером заявилась дежурнячка:

– Женщины, в баню!

Завела нас, проследила, пока разденемся, виртуозно "не заметила" всего нашего незаконного утепления и тихонько сказала:

– Слыхали? Андропов-то помер!

И загромыхала замком, запирая дверь. Тут-то на нас и нашло: пани Ядвига, в чем была, пустилась в пляс, мы плескались водой и кто во что горазд – радовались событию. Теперь, вспоминая тот вечер, ничего греховного в нашей радости я, как и тогда, не нахожу. Андропов, возглавлявший ранее советский КГБ, лично руководивший подавлением Венгрии в 56-м году, а потом дорвавшийся до высшей власти в государстве – был, безусловно, самой мрачной фигурой после Сталина. И облавы в магазинах и кинотеатрах, и участившиеся аресты, и окончательно осатаневшие, как с цепи спущенные гебисты – все это была андроповщина, и вот теперь она кончилась! С Андроповым теперь пусть разбирается Господь, а над людьми он достаточно уже потешился – и не пить ему больше ничьей крови: ни венгерской, ни русской, ни литовской. Нет, мы не строили иллюзий насчет будущего, неизвестного нам пока главы государства; когда народу объявят, кто следующий, – следующий тоже окажется никак не безгрешным младенцем, а старым коммунистом. Но кто бы он ни был – такого экземпляра, как Андропов, просто второго не найдут. Вряд ли у кого-нибудь из нашего кремлевского "дома престарелых" окажется такая буйная личная инициатива. Пока мы окатывали друг друга из шаек водой и наперебой вспоминали анекдоты про Андропова – целую фольклорную серию, – этапом ехала к нам в зону эстонка Лагле Парек, последняя из "андроповского набора". Ее в тот вечер разбудило дружное "ура" всего "Столыпина".

Зэки в восторге качали вагон, конвойные скалились (для них андроповская смерть тоже была отнюдь не потеря), и все приставали к Лагле:

– Ты политическая, ты-то должна знать, кто следующий!

Кто следующий, Лагле, разумеется, не знала. Откуда ж ей было угадать, кого вытолкнет наружу тихое, но яростное пихание локтями кремлевских "вождей"? Они и сами вряд ли это знали до последнего момента. А назавтра уже в очередях, в переполненных автобусах, в коммунальных конурах переходил от одного к другому новый анекдот:

"В феврале 1984 года, после долгой и продолжительной болезни, в возрасте 71 года, не приходя в сознание, советское государство возглавил Константин Устинович Черненко!"

Вернувшись из ШИЗО, мы с Таней тоже подключились к голодовке в защиту пани Ядвиги. Уж не знаю, подействовали ли наши протесты или администрация хотела уменьшить количество бастующих, – но только в тот же февраль медицинская комиссия признала пани Ядвигу и пани Лиду инвалидами второй группы, а Наташу – третьей. Фактически это означало, что обе наши пани работать теперь не обязаны – лагерь не мог обеспечить работой инвалидов второй группы, и Василий Петрович, ликуя, вычеркнул их обеих из списка. Мы вздохнули с облегчением – теперь хоть пожилых за забастовку не будут таскать по карцерам. А Наташе, когда забастовка кончится, все же будет полегче на сниженной норме.

Приехала Лагле – веселая светловолосая женщина, со сроком шесть плюс пять. Она и ее друзья издавали в Эстонии самиздатский журнал – вполне достаточно для такого срока. Ее неунывающий характер пришелся впору нашей зоне, а спокойная и твердая позиция – ох, как не по вкусу КГБ. Этап этот для нее был не первый. За плечами у нее была "эстонская ссылка". После войны эстонцев тысячами грузили в товарные вагоны и отправляли в Сибирь. Маленький мужественный народ, имевший опыт демократического самоуправления, ни на что другое при Сталине рассчитывать и не мог. Прокатилась эта расправа и через семью Лагле: отца расстреляли, мать отправили в лагерь, а бабушку с двумя внучками погрузили в эшелон. Лагле было тогда шесть лет. Они с сестрой даже не понимали, что происходит. О судьбе родителей они еще не знали, а поспешные сборы, перевернутая вверх дном квартира и перспектива путешествия – все это их скорее забавляло. И, уезжая из дома на грузовике, девочки смеялись, а мудрая бабушка не мешала детям веселиться: горя им еще хватит. Этот неожиданный ребячий смех посреди всеобщего разорения произвел такое впечатление на соседей, что они решили – старшая девочка сошла с ума! И так и сообщили вернувшейся через годы из лагеря матери Лагле. Слава Богу, она не поверила.

Бабушка тем временем умудрилась довезти обеих девочек до Сибири живыми, и, стоя по колено в снегу, они с другими эстонцами выслушали правительственный указ – "вечная ссылка". И навсегда запомнила Лагле улыбку бабушки:

– Они думают, что распоряжаются вечностью?

После смерти Сталина сосланная Прибалтика, хоть и не сразу, но возвращалась домой. Вернулись и Лагле, и бабушка, и старшая сестра. Позади остались русская школа, сибирские козы, которых Лагле пасла вместе с другими ребятишками, холод, вши и грязь. Но до самого андроповского времени, до своего ареста, Лагле не знала ничего достоверного о судьбе отца: приговор о расстреле она увидела только на своем следствии. И раньше было ясно, что убили, но когда? За что? Объяснять эти детали осиротевшим семьям советская власть считала излишним.

Нагрудный знак Лагле не надела, но до поры до времени администрация ее не трогала – им хватало забот с нашей забастовкой. А мы теперь научились здороваться еще и по-эстонски. И если я еще когда-нибудь увижу Лагле, то скажу ей, как в лагере: "Тере!"

А она ответит: "Привет!"

И обе рассмеемся, а уже потом обнимемся.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Вернулась из Киева Раечка. Постановления о цели и основании этапирования и перевода ее в тюрьму КГБ она так никогда и не увидела. Сотрудники КГБ Гончар и Илькив не склонны были к объяснениям – они в основном задавали вопросы. Больше всего их интересовали Оля и я, мы проходили по украинскому ведомству. От Раечки они, конечно, ничего не узнали; говорить она с ними не отказывалась, но и вынуть из нее информацию было невозможно.

"Перевоспитание" свелось к обычным кагебешным приемам:

– И не надоело вам сидеть? Муж ваш уже не в лагере, а в ссылке – вот и ехали бы к нему, вместо того, чтобы получать новый срок за антисоветскую деятельность.

– Какую такую антисоветскую деятельность?

– А вот эта ваша забастовка – как раз антисоветская деятельность и есть!

И пошло, и поехало вперемежку: напоминание про новую 188-3-ю статью, предложение съездить вдвоем с сотрудником КГБ в театр (Рая отказалась), свидание со старенькой мамой, посулы и угрозы. В конце концов предложили писать прошение о помиловании – "чистосердечно покаяться" и попросить пощады. Ничего им Рая не написала, и в начала марта ее привезли обратно в зону. Нам Рая, приехав, честно сказала:

– Я боюсь 188-3-й статьи и из забастовки выхожу. Нагрудный знак так и не надену, а на забастовки и голодовки меня уже не хватит. Думайте обо мне, что хотите.

Конечно, ничего плохого мы о ней не подумали. Ну, устал человек, так ведь лучше сразу это признать, чем становиться в третью позицию и искать себе "уважительные причины". Раечка четко разграничила, что она может и чего не может, и никаких недоговоренностей между нами не было. Ни осведомительницей, ни "помиловщицей" она не стала, всякие обязательные для зэков ленинские субботники игнорировала так же, как и мы, но бесконечные ШИЗО и новый срок в перспективе – были уже свыше ее сил. Что ж, каждый делает то, на что его хватает. Остаток срока Рая помогала нам чем только могла, хранила в памяти все стихи своего мужа, досидела до марта 86-го года безо всяких компромиссов с КГБ и после девятилетней разлуки поехала в ссылку к мужу, на Горный Алтай. Мы провожали ее с добрым чувством. Сразу после приезда Раи стали давить на пани Лиду.

– Пишите прошение о помиловании!

Одновременно в латышской газете появилась про пани Лиду очередная гнусная статья; опровергать клевету не было никакой возможности – советские газеты таких опровержений не берут. Результатом этой кампании КГБ утешаться никак не мог – пани Лида отказалась от советского гражданства, и тем дело и кончилось. Да еще они достукались до того, что нагрудный знак она спорола и кинула в печку.

Тем временем подошел мой день рождения – мне исполнилось тридцать лет. Дни рождения отмечались в нашей зоне всегда с большим энтузиазмом, равно как и именины. Все начинали исподтишка что-то готовить. Имениннице знать о приготовлениях не полагалось, и потому лучше было не соваться ни в какие укромные уголки, чтоб заговорщицам не приходилось спешно что-то прятать и прикрывать. Поздравительные письма и телеграммы со свободы администрация частью воровала, частью задерживала на несколько недель. А потому единственным поздравлением в такие дни было то, что устраивали соузницы. Было отчего стараться!

Проснувшись утром, я была, по выражению Тани, "расцелована в три шеи", и хотя празднование обычно назначалось на полдень, все с самого раннего часа уже были настроены соответственно. И, глядя на эти ясные лица с праздничным светом в глазах, нельзя было позволить себе в тот день никакой печали. Даже тоски по дому. Я знала, что сегодня соберутся к Игорю друзья, и они поднимут за меня бокалы, и Игорь тоже будет весел. Будут читать мои стихи – как и мы тут, достанут старые фотографии, споют мои любимые песни. И только поздно за полночь, проводив гостей, Игорь закроет за собой дверь в пустую комнату и уткнется в подушку, обтянутую сшитой мною наволочкой. На той существует ночь – чтоб перескрипеть зубами свою разлуку и встать наутро с улыбкой, готовым ко всему, что пошлет новый день.

– Сударыни, одеваться!

А как же, к праздничному обеду мы все принаряжаемся, насколько это возможно. На пани Ядвиге – серый байковый жакет (никогда не скажешь, что из портянок!). Меня с утра ждало роскошное платье, сшитое из дрянного форменного сатина – но зато как сшитое! Пани Лида умеет превратить любую старую тряпку в произведение искусства. Мне положено появиться в столовой последней, когда уже вся компания в сборе. Наташа отбивает подобие марша ложкой по алюминиевой миске. На меня – поскольку я поэт – нацепляют лавровый венок. Все эти лавры, конечно, вытащены из баланды последних месяцев, лавровый лист почему-то на зэках не экономят. Под общий смех меня поворачивают в фас и в профиль и находят, что венок мне очень идет, а стало быть – я должна ходить в нем до вечера.

Через пару дней мы узнаем, что история с венком обошлась Наташе в лишение ларька: накануне моего дня рождения, поздно вечером, она сидела в цеху и выгибала плоскогубцами проволочный каркас, на который планировалось крепить мои лавры. Неожиданно пришла Подуст, попыталась приставать к Наташе с разговорами, а не получив ответа, написала рапорт начальнику лагеря: Лазарева, мол, подстерегала ее в темноте с тяжелым предметом. Тяжелый предмет – были те самые плоскогубцы. Начальник лагеря наверняка так же хохотал, как и мы, однако ларька-то все равно надо лишать – так почему бы не за это! Подуст прямо прославилась этой формулировкой насчет "тяжелого предмета"; дежурнячки с удовольствием вынесли эту историю из зоны, и через неделю смеялось уже все Барашево.

Однако поздравительная программа только начинается. Оказывается, издательство "Малая зона" (подарки все – общие, но подозреваю, что этот дело рук Тани и Наташи) выпустило буклет открыток с невероятными приключениями маленького Пегасика: рисунки и стихотворные подписи. Начинается этот буклет – изображением Пегасика за колючей проволокой:

Оказался в Малой зоне

Значит, стал поэт в законе!

Потом Пегасик сидит за машинкой и строчит вместо варежек – длиннющие листы стихов, потом он – на стуле, а перед ним кагебешник с удочкой:

КГБ обидно очень:

С ними говорить не хочет!

Хотя кагебешник был совершенно безликий – уши да фуражка, – бедняга Артемьев себя в нем признал, когда у нас этот буклет отобрали на очередном обыске. И в искреннем негодовании предъявил мне свои обидчивые претензии (он думал, что рисовала я).

Затем мне преподносят сшитую из чьей-то простыни рубашку – с воланами и красной вышивкой. Затем – тюбик косметического крема ("тридцать лет еще не старость!"). А уж потом торжественно вносят торт. Раю и Олю в тот месяц ларька не лишили, и они купили дешевое печенье и маргарин (это им повезло – маргарин бывает в ларьке нечасто). Шарахнули в этот маргарин двухнедельный зоновский паек сахару (цербер в таких случаях достает все припрятанные заначки, не скупясь) и взбили роскошный крем, да еще подцветили соком чудом добытой свеклы. Промазали этим кремом слои печенья – чем не торт? В чай сегодня всыпают двойную порцию заварки, а потом мне, как дерибанщику, поручают торжественно разрезать не что-нибудь, а настоящий лимон! Лимон в лагере – немыслимое дело, но его по случаю нашего праздника тайком притащило одно должностное лицо – ведь не все тут остервененные, как Подуст! Дежурнячки и офицеры обычно приходят к нам в зону в такие дни из любопытства – что эти политички еще затеяли? И глазеют на самодельные свечи, цветные флажки, нарезанные из старых журналов, рисунки и торты с искренним восхищением: это надо же, что сочинили из ничего! Брать у нас угощение им строго-настрого запрещается, но и отказываться как-то неловко. Поэтому мы обычно заворачиваем тем, кто посмелее, кусок торта с собой. Сегодня мы богатые, сегодня мы гуляем! Через восемь дней, отправляясь в больницу, я буду делить бритвенным лезвием последнюю нашу соевую конфету на одиннадцать равных частей – но для праздников делается исключение.

Вечером мне положено читать стихи; все их и так знают, но заказывают, что кому больше нравится:

– Ира, про вишневое платье!

– Про письмо на тот свет!

– Про лошадей!

А совсем уже к вечеру я сажусь писать Игорю письмо – все самые нежные слова, всю надежду на встречу, все, чем я могу его ободрить. Его конфискуют, это письмо, как и большинство наших писем. Но сегодня я еще надеюсь, что Игорь его получит.

В начале марта нагрянул в зону наш неудачливый Артемьев – "поздравить с Международным женским днем". Скажите на милость, какое внимание! Особенно мило звучит такое поздравление, когда никто из нас не знает, где кто встретит завтрашний день: в зоне, на этапе или в ШИЗО. Артемьев, видя, что разговор не получается, меняет тактику – уходит в больничку (там у них кабинет) и начинает присылать за нами дежурнячку, чтоб нас выводили к нему по одной. К Раечке он пристает (безуспешно), чтобы письменно отказалась от "антисоветской деятельности", Оле и пани Лиде жалуется, что остальные с ним не хотят разговаривать, и наконец находит собеседницу – Эдиту. Она в последнее время считает нужным объяснять КГБ, что ничего они своими карцерами не добьются, только опозорятся на весь мир, и что негуманно морить женщин холодом и голодом. Они охотно это все слушают – даже в ШИЗО приезжали послушать – и говорят, что вмешаться, к сожалению, не могут, в карцер посылает администрация. Вот если бы Эдита пошла им навстречу – тогда бы они могли ходатайствовать... В конце беседы Артемьев вручает Эдите шоколадку, в поощрение, и объясняет, что привез по шоколадке всем, да вот мы такие невежливые... Нас, конечно, тактика Эдиты в восторг не приводит; мы не без основания беспокоимся, что начнется с проповедей, а кончится поисками компромисса. А тут еще эти подачки... Но Эдита – взрослый человек и сама выбирает себе линию поведения. Мы не собираемся ее учить. Речи про шоколадки (Эдита рассказывает о разговоре) меня взрывают – есть что-то бесконечно гнусное в этих любезностях палачей. Мне потом расскажут очень похожую историю: как один садист мучил кошку. Накинул ей петлю на шею и душил, пока она не начинала хрипеть. Тогда петлю ослаблял и гладил кошку, как ни в чем не бывало. Кошка, в идиотской надежде, что пытка кончилась, начинала радостно мурлыкать – и тут-то он затягивал петлю снова, и так много раз. Меня так и подмывало тогда спросить рассказчика, что он сам-то делал, наблюдая эту милую картинку, но поделикатничала, не спросила.

Конечно, негодования своего по поводу этих шоколадок я не показываю, самообладание в таких случаях лучше. Но когда дежурнячка приходит за мной наотрез отказываюсь идти. Законом не предусмотрена обязанность заключенных разговаривать с КГБ. Добровольно я не пойду. Хотят – пусть присылают конвой с автоматами и применяют силу. Дежурнячка убегает доложить о ситуации Артемьеву и возвращается обратно.

– Артемьев сказал, что если вы к нему не пойдете, то это нарушение режима и за это вас могут посадить в ШИЗО.

– Вот и пусть сажают – в свой хваленый Женский день! Мы что же, под страхом ШИЗО должны выслушивать его поздравления и брать шоколадки? Хоть сознался, что ШИЗО от КГБ зависит, а то Эдите вон чего наплел. Не пойду!

– Что ж, наряд вызывать, силой вас тащить?

– Это ваше дело.

Ушла дежурнячка "за конвоем" – и так больше в тот день и не пришла. Остальных Артемьев уже и не вызывал, уехал несолоно хлебавши. В ШИЗО они меня в тот раз посадить не решились – уж очень было бы очевидно, что такое их непричастность к нашим карцерам.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В этот март Игорь поднял тарарам по поводу моего здоровья. Он много раз посылал запросы об этом в лагерь, и все ему отвечали, что "состояние здоровья осужденной Ратушинской удовлетворительное". А потом он узнал, что как раз в те дни, когда писались такие ответы, у меня была температура за тридцать восемь, они эту температуру даже и фиксировали, но никак не лечили, да и не осматривали. К тому же и мои соузницы написали открытое письмо в мою защиту: мол, так она до конца срока не дотянет. Все вместе это привело к тому, что уложили наконец меня в больницу и даже сделали анализ крови. Я уж начала надеяться, что на этот раз будут лечить. Это было 12 марта, а 14-го мимо меня конвоировали Наташу и Таню, опять в ШИЗО. Наташу – на тринадцать суток, Таню – на пятнадцать. Тане это ШИЗО подгадали так, чтобы она провела в нем свой день рождения. Эмоции эмоциями, а кроме них пришлось мне написать заявление в прокуратуру и объявить голодовку – на все время, пока Наташа в ШИЗО. Тем более, что она успела крикнуть мне с вахты, что ее отправляют в карцер с повышенной температурой. На этот раз их с Таней раздели до нитки. Они привезли с собой тапочки – ни в какую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю