355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Ратушинская » Серый - цвет надежды » Текст книги (страница 3)
Серый - цвет надежды
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:03

Текст книги "Серый - цвет надежды"


Автор книги: Ирина Ратушинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– Нет, конечно, знак я не надену.

Как это все-таки иногда трудно – поступать как надо. И как это все-таки легко – разве легче мне было бы, если бы нацепила я на себя эту бирку, порадовала Подуст, получила бы свое свидание, получила бы ларек, а потом, сгорая от стыда, провожала бы в ШИЗО ту же Татьяну Михайловну, потому что у меня есть нагрудный знак, а у нее нет... Да мне бы этот нагрудный знак всю душу прожег! Таня и Татьяна Михайловна улыбаются мне. Таня:

– Ну и правильно!

Татьяна Михайловна:

– Ирочка, но вы хорошо подумали?

Дорогие мои, обо всем я подумала, и Игорь меня поймет, если что. Будем гнить в ШИЗО вместе, если уж до этого дойдет. На то и лагерь – испытание на прочность. Кошка Нюрка пробирается к нам и усаживается у Тани на коленях. Нюрка у нас тоже без нагрудного знака. Мурлычет у Тани под рукой и блаженно вытягивается брюхом кверху. Солнышко берется всерьез за свою весеннюю работу. Рая Руденко копается в земле, растыкивает семена – положенных нам по закону цветов и неположенных овощей. Мы, городские создания, к этой ответственной работе не допускаемся, наше дело будет потом поливать. А пока мы с Наташей Лазаревой получаем от Раечки задание – сделать деревянные колышки для будущих цветочных кустов. Их нужно много – несколько десятков. Инструментов заключенным, разумеется, не положено – кроме тех, что связаны со швейным производством. Стало быть – ни ножа, ни топора. Однако в швейном цеху есть молоток. Уж каким образом он связан со швейным производством Бог его знает, но и то хорошо. Роемся в земле, находим несколько клиновидных кремней – почва здесь каменистая. В дровяном сарае лежит пара досок. Откалываем от них колышки, загоняя в доску молотком каменный клин. Из трех попыток одна удачная, остальное идет в щепки, на растопку. Хохочем обе: неолит так неолит!

Наташа из Ленинграда, сидит за издание женского журнала "Мария", самиздатского, разумеется. Проблемы двойного женского рабочего дня – восемь часов на работе, а потом еще часов пять-шесть по очередям за продуктами, на коммунальной кухне за приготовлением обеда, над тазом со стиркой на всю семью – потом, году в 86-м, появятся в официальных советских газетах. Но в 82-м, когда Наташу арестовали, это считалось антисоветской агитацией и пропагандой. У Наташи измученные глаза и веселый рот. Шутим с ней шуточки, обдирая руки о доски. Завтра Наташа ложится в больницу: что-то у нее с кишечником от зэковской пищи. Из больницы ее выгонят за общение с хозобслугой, лечения она никакого не получит, и до начала 84-го года ее будут объявлять симулянткой и отправят в ШИЗО. К 84-му мы коллективными голодовками добьемся для нее лечения. Ее обследуют и обнаружат запущенный язвенный колит, который в лагерных условиях вылечить уже невозможно. Но пока у нас мирный, веселый день. Один из немногих спокойных дней, что нам остались. Приносят ужин – это значит, пять часов. В соленой воде плавают кусочки нечищенной, с потрохами и чешуей, рыбы и несколько картошин. Раечка берется за дело: отлавливает рыбу и картошку из бачка, чистит (лучше поздно, чем никогда), крошит все это с чесноком и экономно поливает подсолнечным маслом из пузырька: этого масла нам положено по пятнадцать граммов в день, а о сливочном на ближайшие годы лучше забыть. Салат "Малая зона" готов. Ужин легкий. "Настоящие леди после шести часов не едят", – смеемся мы. Да и нечего больше есть, так что лучше смеяться.

Таня Осипова включает телевизор. Он у нас старенький, черно-белый, конечно, и все время ломается. Его приходят чинить, и он работает еще пару дней – до следующей сгоревшей лампы. Будут потом попытки администрации вывести выключатель телевизора на вахту с тем, чтобы отключать его по своему усмотрению. Но мы с Таней замкнем нужные проводки, а администрация сделает вид, что этого не заметила – не все тут такие, как Подуст, и плевать им, в конечном счете, что и когда мы смотрим – лишь бы не после отбоя. Меры приняты – и точка, можно отчитаться перед комиссией. Но сегодня вечером нам никто голову не морочит, и смотрим мы спектакль по Ростану – добрый старый Сирано де Бержерак. Сирано умирает, и Таня плачет. Она такая, наша Таня может плакать над фильмом или книгой, а может четверо суток отказываться от воды или пищи, одна в камере, безо всякой поддержки – пока ей не вернут отнятую Библию. И Библию, как бобики, приносят обратно: пятые сутки "сухой голодовки" – верная смерть, а допустить смерть политзаключенной из-за Библии – это для них "нежелательная огласка"... Правда, поддержка Тане в тот раз была с весьма неожиданной стороны: в соседних камерах сидели уголовницы, и все они провели однодневную голодовку в поддержку Тани. Собирались голодать и дольше, но сама Таня отговорила – с уголовницами расправа проще, чем с политическими, и они были бы не в равном положении.

Мы с Татьяной Михайловной выходим посмотреть на звезды, и Нюрка увязывается с нами. Говорят, кошки не различают цветов, и я никогда не узнаю, красная Бетельгейзе и желтая Капелла для Нюрки одного цвета или нет? Мы говорим и об этом, и о биополе, и о странной неприязни Татьяны Михайловны к мультфильмам, и о тех, кто на свободе: им сейчас труднее, чем нам. У нас-то сегодня все спокойно, а они там за нас переживают. А пока напишешь письмо, пока оно пройдет цензуру и дойдет – ситуация, может быть, поменяется. Они будут думать, что все в порядке, а нас распихают по камерам штрафного изолятора – ШИЗО. Письма про ШИЗО, впрочем, цензура не пропускает: "Никаких упоминаний про наказания!" Они такие застенчивые, наши гебисты: мордовать нас они готовы до бесконечности, но так, чтоб об этом никто не знал и чтоб мы сами скрывали, а то письма не пропустят. Нет уж, дорогие, мы сделаем так, чтобы все знали, что происходит в нашей зоне. Лишайте нас свиданий, перекрывайте переписку – информация все равно дойдет куда надо и когда надо. Как? Это уже наши зэковские секреты. Я бы написала о них для порядочных людей, но – как знать? – может быть, эту мою книгу будут читать и гебисты... Не обижайтесь на меня, порядочные люди: меньше знаешь – крепче спишь.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Наутро Раечка Руденко начинает хлопотать, чтобы как-нибудь меня приодеть – выданные мне два ситцевых платья явно не по сезону. Сейчас апрель, а последние заморозки будут в июне. Это сколько еще стучать зубами? Но оказывается, с "политичками" всегда недоразумения: наша зона "аппендицит" при больнице, а в больнице никого не одевают. Так что на нас законное зэковское обмундирование не предусмотрено: одно дело, когда надо одеть две-три тысячи человек, а другое – когда пятерых. Пихают, что завалялось на складе, и вечно чего-нибудь не хватает. В этом и минусы: все твое отобрали, а казенное – где взять? В этом и плюсы: прикрываться все же чем-то надо, и администрация иногда смотрит сквозь пальцы на одежду "неустановленного образца". Можно состряпать себе что попало из того, что найдешь в зоне (вплоть до ткани, из которой шьют матрацы) и – куда администрация денется, где она тебе найдет взамен то, что положено? Поневоле терпят, а мы пользуемся: неудобнее и уродливее "установленного образца" трудно что-нибудь сочинить. Так что в итоге мы одеты приличнее обычных зэчек.

Года за полтора до моего приезда нашим почему-то выдали "железнодорожные" платья-костюмы из плотной хлопчатки. На них металлические пуговицы с перекрещенными винтовками. Чья это форма попалась зоне остается только гадать. Запасливая Раечка (она у нас дневальная) приберегла одну такую робу, когда кто-то уезжал в ссылку – "для тех, кто приедет". Я могу два раза в нее завернуться, значит, полная свобода фасона: материала хватит. Смешно, казалось бы, где уже тут думать о фасоне! Кто нас увидит? Да и я сама себя не увижу: самое большое зеркало в зоне – по размеру с десертную тарелку. А вот поди ж ты – женщина – везде женщина. И я обдумываю свою будущую юбку – четырехклинка или шестиклинка? – со всей серьезностью. Ну, может быть, – не со всей серьезностью: ведь сама же смеюсь. Но тем не менее... С большой охотой берусь переделать такую же робу для Раечки. На свободе я немножко шила (поди найди что-нибудь приличное за мои копейки!), и сейчас пальцы истосковались по иголке.

В тюрьме КГБ с иголками-нитками были сложности: то их давали только на пятнадцать минут, отмеривая нитку по полтора метра, то вовсе запретили. Протерся у тебя носок (а конечно, протрется, когда шнурки из обуви конфисковали) – сдавай тюремщикам, хозобслуга зашьет. Уж как они зашивают – понятно, бери после этого и выбрасывай. А чтоб не беспокоили лишний раз со своими дырками! Так и ходила, светя прорехами во всех местах. Здесь я наконец дорываюсь: в лагере на иголки запрета нет, и даже стоят электрические машинки. Как-никак, швейное производство.

Раечка, видя такой мой энтузиазм, тащит меня "в кинобудку". Когда-то раньше в зону привозили фильмы и крутили их раз в неделю. Была крохотная пристройка к дому для всего этого оборудования. Потом фильмам пришел конец, оборудование увезли, а в кинобудке валяются старые телогрейки и "бабушкины тряпки". Почему бабушкины?

А оказывается, в зоне были женщины, отсидевшие раньше по 20-30 лет, а некоторые и побольше в других лагерях. Они из секты "истинно православных христиан" – тех еще, которые после мученической смерти патриарха Тихона официальную советскую Церковь православной не признали и новому патриарху, посаженному большевиками, не подчинились. Ушли в катакомбы, как первые христиане – христиане последние, верные убиенному патриарху и расстрелянной Церкви. Жить они жили в миру (кто б им позволил монастыри?), но с рядом ограничений: ни в каких официальных советских учреждениях не работали, советских денег и документов в руки не брали – мол, это все от сатаны. Подрабатывали частным порядком у добрых людей, а те платили им хлебом и одеждой, которая самим не нужна. Для государства они, конечно, были злостными нарушителями паспортного режима, уклоняющимися от трудовой повинности, да еще к тому же незарегистрированными верующими. Ясно при этом, что получали срок за сроком. А в лагерях, опять же, на работу не выходили.

Значит – не вылезали из карцеров. Сколько их умерло по лагерям никто, кроме КГБ, не знает. А некоторые выжили, вот из них-то и были наши "бабушки". Так их называли в зоне – в большинстве они были уже старые и больные. Для прочего зэковского населения и для охраны – на всех этапах и пересылках – были они "монашки". И нас потом по инерции так называли:

– Откуда едешь?

– С "тройки", с политической зоны.

– А-а, монашка, значит...

Запомнились им, видно, эти тихие, но упорные, вежливые женщины. Да и как не запомнить: нормальная зэчка, если что не так, изматерила бы с ног до головы, а эта:

– Прости тебя Бог, сынок!

Но даже освобождаясь после очередного срока, справку об освобождении в руки не возьмет. Так и уйдет без единой бумажки, на новый верный срок. И с ее точки зрения, это нормально: а как же, она за Господа страдает. А ненормальные как раз мы все – сатане покоряемся, и власти сатанинской только чтобы отстали и не мучили. А где ж это видано, чтоб сатана отстал? Он только пуще возьмется, дальше в душу влезет... Такая была и остается их логика. Некоторые из них еще живы, сидят по ссылкам. У наших "бабушек" некоторых уже и ссылка кончилась, но снова в зону они не приехали: таки отстал сатана, отчаялся. А другие еще сидят по лагерям – с ясными лицами, готовые умереть за Господа – нет чести выше.

– Сколько их, международный Красный Крест?

Молчат. Не знают, да и откуда же знать?

– Сколько их, Amnesty International?

Молчат. Тоже не знают.

– Сколько их, официальный советский патриарх Всея Руси Пимен?

Молчит. Но вполне может и не знать: "истинно православные" – не по его ведомству, так стоит ли беспокоиться?

– Сколько их, КГБ СССР?

Молчат. Эти-то знают, да не скажут.

А у нас в зоне они были, человек восемь, и последними из них досиживали баба Маня и баба Шура, потом и их отправили в ссылку. Баба Маня, по рассказам, была кроткая и ласковая. Увидит на листке букашку и радуется как это Господь все подробно устроил и до чего же всякое Божье творение красиво. Баба Шура была посуровее и время от времени "обличала". Выходила и говорила обитательницам зоны, что в грех они впадают регулярно – и телевизор смотрят, и некоторые курят, и о молитве забывают, безобразие! Обличала она, впрочем, не от склочности характера, а по обязанности, и не чаще, чем раз в два-три месяца. Объясняла это так:

– А вот спросит меня Господь: "Грешила ли?" Я, допустим, скажу: "Почти нет". – "А вокруг тебя грешили?" Я, значит, отвечу: "Да, грешили". "А куда же ты смотрела? – спросит Господь. – Что ж не обличала?" Вот и обличаю, мне иначе никак нельзя, уж простите Христа ради.

В зоне эти бабушки с бесконечным терпением всем все зашивали и штопали – работа потяжелее им была под старость не по силам. Самих их уже по карцерам старались не посылать: дунь – умрет. А других сажали, и бабушки, до слез их жалея, старались облегчить чем могли. В карцере, как известно, раздевают до нижнего белья, а сверху дают специальный балахон, с бальным декольте и широкими рукавами "три четверти" – чтобы мерзли. На то и карцер. Официально он называется ШИЗО – штрафной изолятор, и без холода там воспитательная работа никак не идет. С нашей зоной, впрочем, не идет она и в холоде. Но бабушки, опытные зэчки, с этим холодом боролись: сшили нижнее белье из байковых портянок, которые выдавались на зиму. Да еще и ватой изнутри подстегивали. Вместо лифчиков сооружали что-то вроде коротких жилеток. Все было многослойное, чтоб теплее; сшитое из кусочков – где же взять большие куски ткани. Так и остался нам ящик с "бабушкиным приданым". Смотрю на рубашки, сшитые из разноцветных обрезков: один – трикотажный, другой – полотняный, а вот и шерстяной квадратик где-то раздобыли и вшили. Смотрю на "нижнее белье", которому и названия-то человеческого нет – с первого взгляда непонятно даже, какая это часть одежды. Все ношеное, много раз стираное, аккуратно залатанное и заштопанное. Иногда уж и латка протерта, и на ней – еще одна заплатка или штопка, все так же бережно и любовно: для ближнего – как для самого себя. Мало отдать последнюю рубашку – ей еще надо и жизнь продлить почти до бесконечности. И не знаю, почему подошло вдруг под горло – чувствую слезы на глазах, впервые за все время моей зэковской жизни. Родные мои, сколько ж это раз вы надевали на себя все это тряпье и отправлялись в ШИЗО? Сколько калорий тепла сберегли эти нищенские бабушкины хитрости? Какой музей 20-го века может выставить такие экспонаты? Есть лагеря-мемориалы – Освенцим, Треблинка... Но каждой такой тряпке больше лет, чем проработали эти лагеря. Они прекратили свое существование и стали музеями. А наша зона тогда все стояла, и лежали в ящике бабушкины лифчики, ждали очередного ШИЗО. А ШИЗО ждало нас, и ждать ему было недолго.

Начальство, впрочем, к концу следующей зимы спохватилось: какое такое нижнее белье неустановленного образца? Нижнее белье женщине положено одно хлопчатый мешок на лямках, из той же ткани, из какой простыни. А все остальное – изъять и сжечь. А то и вправду не замерзнут. Как же тогда воспитательная работа? И изъяли, и сожгли. Хорошо хоть, бабушки не знают, их к тому времени в лагере уже не было. Верят, наверное, до сих пор (кто жив), что хоть немного нас обогрели, радуются.

И пусть не знают. Может, и вам, читатель, знать бы этого не следовало? Все равно не осталось уже на свете бабушкиного ящика, и не прошибет вас над ним слеза. Зона наша теперь закрыта, но мемориал там будет нескоро.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

А между тем наша зона доживала последние спокойные дни. Все мы это понимали, и тем слаще было майским вечером копаться на грядках, которые тогда еще не запрещали, втихаря загорать, пользуясь тем, что автоматчик с вышки не просматривал части зоны (наш дом заслонял ему обзор), писать письма (два в месяц!), которые тогда еще доходили, а не конфисковывались все подряд. Прошло уже мое двухсуточное свидание – дали все-таки, несмотря на отказ от нагрудного знака! Провез Игорь через все обыски с этого свидания хронику зоны за последнее время да мой первый тюремный сборник стихов, и блаженное чувство оправданности моей жизни в тюрьме КГБ и первых недель в лагере носило меня над землей. Но уже ощутимо сгущалось: начальница отряда Подуст вилась вокруг нас осой, приходила каждый раз с придирками.

– Почему белье висит в рабочем цеху?

– Третий день дождь, где же его еще сушить? Снаружи не развесишь.

– Не мое дело, где сушить, а в помещении не положено. Хоть не стирайте, а режим соблюдайте!

– По правилам внутреннего распорядка заключенные должны быть всегда чисты и опрятны (это вступает наша законница Таня Осипова).

– А вы, Осипова, и вы, Великанова, вообще готовьтесь к ПКТ за то, что дурно влияете на других!

ПКТ – это помещение камерного типа, иначе говоря – внутрилагерная тюрьма. Засадить туда по нашим гуманным законам можно на полгода, питание там "по ограниченной норме" – то есть хроническое недоедание, письма – раз в два месяца, свидания отодвигаются на все время ШИЗО и ПКТ. Дали тебе полгода – на полгода в неопределенное будущее и уедет твое свидание – то, которое и без того раз в год. Ну и конечно – холод и грязь, та же камера, что и ШИЗО, с той только разницей, что спецбалахона нет. Можно в своей зэковской одежде, и то десять раз обыщут, не поддела ли под блузу что-то теплое? Короче, милая перспектива.

А Подуст усердствует:

– Лазарева! Опять у вас носки в постели?

И не лень ей, едва войдя в зону, устремиться к Наташиной постели и всю ее переворошить, охотясь за злополучными носками. И знает же, бестия, что Наташа всегда мерзнет и температурит, оттого и спит в шерстяных носках (одеяла-то у нас символические), и эти носки держит вместе с ночной рубашкой в постели, чтоб не смешивать с остальным барахлом. Потому что на двоих заключенных положена одна тумбочка – о двух полках и одном ящике. Туда – и письма, и зубной порошок, и одежду, и прочее. И хотя у нас пока по тумбочке на человека (бабушки уехали в ссылку, а "лишнюю" мебель спохватятся отобрать только через год) – все равно тесно. Ну, прикиньте сами: отберите из своих шкафов и гардеробов самое-самое необходимое, без чего никак не обойтись в ближайшие семь лет. Не забудьте пять книг (больше-то при себе держать нельзя!), письма и фотографии родных и друзей (ведь на годы...), марки, конверты, пресловутое нижнее белье, пару полотенец... Э-э, многовато набрали! Записная книжка с адресами – ни к чему, все равно отберут при первом шмоне. Заучите-ка лучше наизусть! Зубную пасту – в сторону, она по режиму не положена, а вот коробочку зубного порошка – так и быть, разрешат. А чего это носки у вас красного цвета? Вот напишут на вас рапорт, как на Лагле Парек в 85-м году, и полетит ваше свидание. Нет уж, не рискуйте. Спортивный костюм? Это еще зачем? Зарядку делать? Ну, зарядка по режиму не возбраняется, хотя времени на нее специально не отведено, а костюм лучше в тумбочке не держите – вышмонают. Лучше припрячьте где-нибудь подальше. Да и с бельем не перебирайте: положено вам один комплект на себя, один на смену. Ну, припрячьте еще что-нибудь на свой страх и риск, но вообще-то могут отобрать. Ладно, кончаю придираться. Вон у вас сколько барахла – в руках не удержите. Ну и попробуйте теперь разложить это все аккуратненько в тумбочку полезным объемом 30 х 30 х 70 см. Да так, чтобы Подуст не цеплялась. И не сомневайтесь: через годик вас уплотнят и довольствуйтесь тогда половиной объема. Конечно, можете держать свои вещи и в каптерке, да только она будет на замке, и открывать ее смогут только начальствующие офицеры, которые по неделе не будут появляться в зоне. Да еще и обыщут вас на выходе из каптерки: что такое вы волочете? Не много ли? А крысы, между прочим, в этой запертой каптерке прогрызут все ваши вещи, потому как вы не сразу догадаетесь выпилить нижний угол двери для кошки Нюрки, а окна в каптерке забьют стальными листами – чтоб не было доступа...

Тут-то я и посмотрю, где будут ваши носки. Но, может быть, Подуст к вам не придерется – она наметила себе в жертвы худенькую издерганную Наташу Лазареву, и не зря. Под следствием (у Наташи это был уже второй арест, а второй переживается всего тяжелей) она дрогнула. Написала покаяние, дала сделать телепрограмму со своим участием, получила тем не менее свои четыре года – но, правда, без ссылки, и КГБ готовил ее уже в стукачки на нашу зону. А тут-то резьба и сорвалась. И нагрудный знак Наташа сначала надела (потом сорвала с себя и кинула в печку), но доносить на людей, с которыми вместе баланду хлебала, отказалась наотрез. Да и кроме того, была она от природы человек непокорный и чуткий к несправедливости, а тут уже очень наглядно, кто люди, кто нелюди. Так с кем же ей быть? Все она нам честно рассказала, и мы ее прошлым не шпыняли, хотя на свободе нашлись умники, что "не простили измены". Что ж, это Христос учил прощать, а в моральном кодексе строителя коммунизма наоборот: нетерпимость и непримиримость. Широкий выбор. Но строители коммунизма из КГБ, конечно, никаких христианских чувств к Наташе не питали – так хорошо запугали, и вдруг она буксует! А ну еще пугнуть! Такую жизнь ей устроить, чтобы пятый угол искала! Вот и рвалась Подуст, как гончий пес, к Наташе, игнорируя попутно остальных.

На меня она вначале не кидалась. Конечно, приговор мой говорил сам за себя, но уж очень детский был у меня вид, и казалось ей, что внушить мне можно все, что угодно. Даже попробовала у меня наедине расспросить, какие разговоры ведутся в зоне, хотя никаких оснований для таких расспросов моя биография не давала. И даже то, что я ей сразу объяснила, что думаю об этих расспросах, и отказалась с ней беседовать с глазу на глаз, не вдохновило ее на подробную травлю. Личное чувство ко мне у нее появилось уже после первых наши голодовок. А пока она упражнялась над Наташей, попутно лягая Таню и Татьяну Михайловну.

И эту ее логику можно понять. Татьяна Михайловна Великанова – член инициативной группы по защите прав человека, в правозащитном движении с 68-го года, человек всемирно известный и, стало быть, общественно вредный. А потому как ни КГБ, ни Подуст не могут и в мыслях допустить, чтобы кто-то сам до чего-то додумался (бытие ведь, по их разумению, определяет сознание) то ищут дурных влияний. Ну, на свободе понятно – западные радиопередачи, больше советскому человеку неоткуда почерпнуть идеи о собственном достоинстве и правах. А в зоне-то приемник передает только московское радио! Значит, откуда? А это она, зловредная Великанова, нас портит! Тем более, что и старше всех и, безусловно, для нас – второго диссидентского поколения авторитет в спорных вопросах.

Таня Осипова считается "из молодых", ей в то лето только тридцать четыре года. Так зато посадили ее в 80-м году, а она до этого времени сколько успела наворотить! В одном ее обвинительном заключении – защита прав пятнадцати национальностей, это не считая прав общечеловеческих. И в "Хронике" участвовала, и в Хельсинкской группе работала, и к изучению законов имеет такую же нездоровую склонность, как Великанова. Это, пожалуй, поопаснее моих стихов. Или стихов Миколы Руденко, за которые села его жена Раечка. Хотя, конечно, и это безобразие: ну дали ему 7+5 – поэт и к тому же член Хельсинкской группы. А она, вместо того, чтоб отречься от такого отщепенца, моталась к нему на все свидания, да еще и стихи его невесть каким образом получала – и нет того, чтобы отнести в КГБ! Хранила, распространяла, наизусть учила – и все сберегла, даже то, чего сам Микола не помнил.

Повезло украинской словесности – как, может быть, никогда в ее истории – ну и посадили Раечку на 5+5.

Сами видите, читатель, что за народ собрался в зоне – ну как же без строгости? И поймите солдатскую откровенность старшего лейтенанта Подуст, когда она нам заявила:

– Мое дело – не доказывать вам вашу неправоту. У меня на это и образования не хватает, и язык не так подвешен. А моя задача гораздо проще – устроить вам здесь такую жизнь, чтоб вам больше сюда не хотелось.

И устраивала по мере сил и возможностей – с той мелочностью, до которой только может дойти сытая, дорвавшаяся до власти и истомленная скукой баба. И звали мы ее за это "белокурой бестией" – других, нефашистских ассоциаций у нас почему-то не возникало. А потому мы даже не очень удивились, когда списались тайком с мужской политзоной и узнали, что ее красивую, молодую, действительно белокурую и с большим вкусом одетую сотня лишенных общения с прекрасным полом мужчин называют Эльза Кох! На ту самую Эльзу Кох она показалась им похожа, которая, дрожа ноздрями от удовольствия, собственноручно порола и расстреливала в концлагере Равенсбрюк. А мой Игорь, который связи с мужской зоной почти не имел, параллельно и независимо от них назвал ее так же с первой встречи. Ну, правда, она ему в первое же его посещение заявила:

– А чего вы хотите? Я же их не заставляю, как уголовниц, мне сапоги лизать...

А, наверное, именно эту картину – как Малая зона лижет ей сапоги видела в самых сладких, несбыточных снах.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В шесть утра – подъем. Это значит – придут дежурнячки нас пересчитывать (не сбежал ли кто?) и заодно смотреть, не лежит ли кто в постели. У обычных зэков пересчет происходит на построении: выстраивают всех, независимо от погоды, и не спеша считают – пока не пересчитают все две или три тысячи. Иногда уже выстроенные заключенные полчаса-час ждут, пока пересчет начнется. Да их еще и обыскать могут прямо в строю. Со мной потом в ШИЗО, в соседней камере, будет сидеть Юля Н., которая отказалась в строю задрать блузку. Потому что начальница Кравченко заподозрила – вдруг она под форменную блузку надела свитер "гражданского образца"? Ноябрь-то был холодный, с морозом. Так не вздумала ли она незаконно погреться? Ну, неисправимая преступница и не стала на морозе раздеваться, и получила девять суток (раздели ее, впрочем, все равно – силой).

У нас таких построений не бывает: и смысла нет (по пальцам можно сосчитать), и вопрос еще – согласимся ли мы строиться. А ведь каждый наш отказ исполнить очередную глупость администрация воспринимает как личное свое унижение – вот и не нарывается. Предлогов же для репрессий и без того хватает, один нагрудный знак чего стоит!

Итак, утро начинается с поблажки. Дежурнячки прогрохотали сапогами (и почему их никогда не научишь вытирать в дверях ноги?) и ушли. В следующий раз они придут часов в восемь – принесут завтрак. Это обычно каша в котелке: пшено или овес, или "анютины глазки". Так называется перловка, которая почему-то синеет, как только остынет. За синеву и название. Так ее, впрочем, зовут только в тюрьмах.

Солдаты, которые ненавидят перловку так же, как мы, называют ее "шрапнель". Овес тоже имеет свое зэковское название – "и-го-го". А пшено "курочка ряба". От завтрака зависит многое: останемся до обеда голодными или нет? Казалось бы, что можно испортить в блюде, где только три ингридиента: главный – вода, потом крупа и соль? А солью-то и можно, и очень даже просто. Достаточно от души бухнуть туда соли – и мы все будем в отеках, а Раечка Руденко и вовсе сляжет (у нее больные почки). Почему мы все так легко отекаем? А это обычная реакция полуголодного человека на соленую пищу. Потом, осенью, когда порции зверски урежут, и мы будем уже не полуголодные, а просто голодные – не спасет нас и отсутствие соли – все распухнем, кто больше, кто меньше. Наша лагерная докторица Вера Александровна деликатно назовет это "безбелковый отек". Мы, впрочем, не удивимся: что с голоду пухнут – это наш народ знал испокон веку. А где же нам взять белки? Нам положено в день 50 граммов мяса (это сырого, а вареного 33 грамма) и 75 граммов рыбы – опять же в пересчете на сырую. Но сырых продуктов нам категорически не дают, мы не имеем права себе готовить. Готовит хозобслуга при больнице, а потом приносят нам. Значит, идет наша зэковская норма через двойное воровство: раньше тянет охрана, а потом еще хозобслуга. Что осталось – идет к нам в вареном виде, и это уже не 33 грамма мяса и не 45 граммов рыбы, а гораздо меньше. Насколько – мы даже не можем проконтролировать: весов и прочих приборов заключенным не положено. Вот и все белки...

Зато соль мы проверить можем – элементарной пробой. Это делает "золушка", а золушкой бывает каждая из нас по неделе, одна за другой. Главное дело золушки – воевать с кухней, не принимать испорченную еду. Каша пересолена? Возвращаем обратно. Будем сидеть голодные и писать заявления в прокуратуру. И не беда, что заявлений наших никто не читает. Иной раз до смешного доходит: пишем им, что положенные тапочки не выдают, а они отвечают: "осуждена справедливо, приговор пересмотру не подлежит". Зато наши заявления там – считают! У них тоже отчетность.

– Как это так – за месяц на ИТК-З поступило сорок жалоб? Многовато, товарищи! Что ж это вы среди заключенных воспитательную работу не проводите?

А как ее с нами проведешь? Ну усилишь репрессии – так и вовсе несчастную прокуратуру засыплем заявлениями протеста. Да еще, чего гляди, забастовку объявим. За забастовку, конечно, расправы свирепые, да только и начальнику лагеря нагорит, забастовка – это в лагере ЧП, и полетят всей нашей администрации вместо премий – выговоры. Так что в ряде случаев они плюют и уступают:

– Ладно, ешьте несоленое!

Это главная черта нашего лагерного быта – за каждое, пусть даже маленькое право – постоянная изматывающая борьба. И все наши завоевания суп без червей, норма хлеба на зону (которую золушка получает под расписку, потому что иначе и тут обжулят), 15 граммов подсолнечного масла на человека, право летом ходить не в сапогах, а в тапочках (мелочь – а попробуйте в 35 градусов Цельсия в кирзовых сапогах! А ведь так и заставляют ходить женщин в других лагерях в Мордовии), право отправлять и получать заказные письма все это держится на нашей упрямой готовности за каждую такую "мелочь" бороться всей зоной. А если мы в этой войне что-то теряем – то теряем навеки. Так весной 86-го года потеряли эти самые 15 граммов постного масла.

Нам нагло заявили, что положенное масло нам подмешивают в пищу (поди проверь!), а отдельно больше выдавать не будут. Что делать в этой ситуации, мы прекрасно знали, ведь выиграли же "солевую войну", три недели подряд возвращая всю сваренную на кухне пищу. Отощали, но додержались до победного конца. Хоть и говорил нам начальник лагеря Поршин:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю