Текст книги "Серый - цвет надежды"
Автор книги: Ирина Ратушинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– Если бы вправду украла – легче было бы!
А пока Таня жила в этом лагере – уже потеряв здоровье в нашей зоне, голодая по карцерам, а остальное время проводя в вони и ругани уголовного барака – к нам являлись сияющие кагебешники:
– Вот добавили Осиповой срок – и вам добавим, если за первый не перевоспитаетесь!
Шалин пытался плести нам сказки, что Таня уже перевоспиталась и живет теперь с КГБ душа в душу. Но этому вранью мы, конечно, не верили, а Шалину пообещали, что еще раз услышим – подадим на него в суд за клевету. Он утих и больше к этой теме не возвращался – не потому, что суд принял бы такой иск к рассмотрению, но знал, что огласку этому случаю мы обеспечим, а она ему была ни к чему.
Таню выпустили из Ишимбая за полгода до истечения срока. Она ни на шаг не отступила от своих нравственных позиций, ни от чего не отреклась и помилования не просила. Просто подошло такое время – Горбачев выпускал наиболее известных политзаключенных, и мы с Таней попали в их число. Другие сидят до сих пор – и им, наверное, врут то же, что врали нам.
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
Свозили еще раз в Саранск – на кагебешное "перевоспитание". На этот раз взяли и Лагле, и меня. Опять нудные монологи: ну хоть как-нибудь зацепить за живое, чтоб хоть как-нибудь ответила! И главный мотив – хотите домой? К мужу, на свободу? Пишите заявление с покаянием! И в качестве образца совали напечатанное в газете заявление Олеся Бердника, бывшего члена Украинской Хельсинкской группы. Он там выполнял всю программу: и от взглядов своих отрекался, мол, возомнил о себе, а теперь сам видит, что куда как лучше положиться во всем на правительство и не умничать, и об угрозе войны рассуждал – дескать, перед лицом такой опасности не время для внутригосударственных разногласий, и прощения просил, и благодарил за снисхождение, и клеймил бывших друзей, оговаривая при этом искреннюю свою надежду на то, что и они "перевоспитаются".
С души воротило все это читать. Помиловка помиловке рознь. Бывает, что не выдержит человек всех издевательств, оговорит себя и такой ценой вырвется из заключения. Но зачем же на других-то клепать? Только потому, что они оказались нравственно сильнее тебя? Нечего сказать, хороший резон для того, чтоб становиться в ряды "перевоспитателей"! Бердник, как я позже узнала, в этой роли вошел во вкус. Недаром все лето 86-го года кагебешники с такой настойчивостью убеждали меня с ним побеседовать. С мужем свидания не давали тогда, а с Бердником – пожалуйста! Они только свистнут – и он прибежит в тюрьму КГБ убеждать меня последовать его примеру. С ними у меня в те последние месяцы было о чем говорить – я требовала безусловного и безоговорочного освобождения всей зоны. Им уже ясно было, что придется меня выпускать. Мне это ясно еще не было, но возможность такую я не исключала. И чтоб не имели они никаких иллюзий – заверяла, что не успокоюсь, пока мои соузницы не будут свободны.
Но вот с Бердником увидеться отказалась. Заявила, что и без того видела в этом здании достаточно подонков. Это было, конечно, грубо, да что поделать, так оно и было, и негоже мне теперь причесывать свою фразу.
А тогда, весной 85-го, ничего лучше гебисты и сделать не могли, чем дать нам прочесть это кудрявое вранье. Если бы и были искушения купить себе свободу исписанным листком бумаги – то физическая тошнота при виде этого заявления размела бы эти искушения в пыль. Промаявшись с нами сколько положено и никак не преуспев, отправили нас обратно этапом. В одном эта поездка пошла нам на пользу – в тюрьме КГБ можно покупать продукты на десять рублей в месяц, и с этим нас не обижали. Тюремная обслуга была невредная, даже странно было видеть на них синие гебешные канты. Они исправно покупали нам все, что мы просили: молоко, яйца, овощи неслыханную, короче, роскошь. Было что привезти в зону тем, кто там остался, было и чем отметить пришедшуюся на тюрьму православную Пасху. Обслуга это воскресенье тоже отмечала – и выведя нас в тюремный дворик на прогулку, наши усатые надзиратели совали нам крашеные пасхальные яички. А мы им свои, разрисованные накануне зеленкой.
День рождения Лагле мы праздновали в потьминской пересыльной тюрьме. Чин-чином расстелили на голых нарах вышитую скатерку и пировали так же весело, как в любом другом месте. Я вспоминала, как ночевала в этой же самой камере два года назад. Когда меня везли в лагерь. Получалось, что за это время у меня прибавилось жизнерадостности. Удалое зэковское "все нипочем" не подпускало близко к сердцу тюремные бытовые паскудства. И когда вечером на нас повели наступление полки знаменитых потьминских клопов – мы устроили из этого целую комедию. Ввиду численного превосходства противника отбивались мы от них всю ночь, с переменным успехом. Свет в камере вовсе этим тварям не мешал, они привыкли. И мы решили довести это дело до медуправления. Вывести клопов из тюрьмы – предприятие, конечно, безнадежное, но почему клопы должны портить кровь одним только зэкам? В сущности, нам был интересен сам процесс – как разные инстанции будут отвергать бесспорное клопиное существование? Мы твердо вознамерились, в лучших традициях марксистско-ленинского материализма, дать им на этот раз клопов в ощущениях. Первой жертвой был вызванный нами по этому поводу начальник тюрьмы. Дождавшись дежурной фразы о том, что никакой живности в тюрьме не водится и все это только нам мерещится, мы показали ему стеклянный пузырек из-под валидола с особо резвыми, отобранными экземплярами. Нами руководила чисто исследовательская любознательность – будет ли он утверждать, что пузырек пуст, или клясться, что в жизни не видел клопа, а потому не может его идентифицировать? Оказалось – ни то ни другое. Находчивый тюремщик выдвинул версию, что мы привезли клопов с собой. Тут уж мы обиделись за КГБ – нечего на них клеветать, им и от правды хватает отрицательных эмоций! Саранский изолятор КГБ был как раз очень чистенький, и даже в баню нас там водили не раз в неделю, а куда либеральнее – стоило изъявить желание. Опешив от такой неожиданной защиты, начальник тюрьмы забрал пузырек с клопами и ушел, ворча, что нас плохо обыскали, раз не изъяли стеклянные предметы. Наивный человек! Он решил, что отнял у нас вещественное доказательство... Но деревянные нары этими самыми доказательствами кишели и пенились, ничего не стоило отловить еще сколько угодно. Они сами так и лезли: плен или победа – было им все равно, лишь бы быть на людях! Мы, как могли, удовлетворили клопиное тщеславие – один из них, в аккуратно запаянном пластиковом пакетике, был нами командирован в медуправление лагерного объединения с соответствующим сопроводительным документом. Другой поехал представлять потьминское клопиное сословие в Прокуратуру РСФСР, третий, самый солидный, – в Прокуратуру СССР. Разумеется, эти конверты мы посылали не с Потьмы (они никуда бы не ушли), а уже из нашей зоны. Поскольку никаких жалоб на нашу собственную администрацию в заявлениях не содержалось – то их и отправили по назначению, и Шалин с веселой усмешкой выдал нам квитанции об отправлении.
Через пару месяцев пришли ответы. Никаких клопов в пересыльной тюрьме на Потьме не имеется, и заявления наши сочтены необоснованными. Вот и пойми этих материалистов!
Но задолго до этих ответов Лагле и Оля уже ехали в ШИЗО, на десять суток "за варение чифира в пересыльной тюрьме". Так было написано в постановлении, и ни один человек, не подходивший к тюремной решетке – с той или другой стороны – ничего бы в этой формулировке не понял. Так что придется мне сделать очередное разъяснительное отступление.
Чифир – специальное зэковское изобретение. Пятидесятиграммовая пачка чая высыпается в кружку, заливается водой и кипятится. Жидкости в итоге получается очень мало: разбухшая заварка занимает больше половины объема. Но зато она обладает адской крепостью и вызывает наркотическое опьянение. Уголовники поэтому заваривают чифир при первой возможности, а чайная заварка – предмет спекуляции номер один. Во всех лагерях употребление чифира беспощадно карается – и везде его пьют. Не имея незаконных чайных доходов, это сделать невозможно по простому расчету. 50 граммов чайной заварки максимум, который заключенный может купить в месяц, да и то если его не лишат ларька. Еще по грамму в день заварки положено на паек – но уголовники, как правило, этой заварки в глаза не видят: им выдают желтоватую бурду, именуемую чаем, прямо в столовой. Украденную же заварку весело употребляет хозобслуга.
Не спекулируя чаем, Малая зона чифир не варила, да и варить не могла. Нам и на нормальное-то чаепитие не хватало. Наша охрана это прекрасно знала, администрация – тоже.
Но предлог был не хуже другого, что тут докажешь? И кто станет слушать твои доказательства?
Уезжали Оля с Лагле в прекрасную майскую погоду, и мы надеялись, что они не очень промерзнут. Зря надеялись: через несколько дней были уже заморозки со снегом. Что поделать, мордовский климат... Топить же в мае было не положено. У Лагле, когда она вернулась, долго немела левая рука – у нее был порок сердца, и это ШИЗО оказалось слишком сильной нагрузкой.
Через десять суток отправились мы с Галей – за забастовку в защиту Оли и Лагле. На этот раз нас возили в другой лагерь – на "шестерку". Тут-то мы поняли, что на "двойке" еще либеральничали с кормежкой – уже через неделю у нас обеих головы кружились от голода. Казалось бы, паек по "пониженной норме питания", дальше урезать некуда. Но ведь учили же мы еще в школе, что для советских людей нет ничего невозможного!
Были и еще отличия от привычных уже нам условий на "двойке": кран и канализация в камере. Поначалу мы обрадовались – умывайся сколько влезет, парашу не таскай, от запаха не вздыхай... Но водопроводные трубы протекали, и из-под досок пола хлюпала вода. Что тут было с Галиными больными суставами! К тому же она заработала ангину уже на третий день, а сидеть нам было пятнадцать суток. Комары с радостным писком ломились в окно – на сырость и свет. Мы хлопали их на стенах тапочками, но дело было безнадежное. Как-то мы вздумали считать, сколько набьем до обеда – в порядке соревнования. Дошли до трехсот и бросили, сбившись со счета. Комары тоненько хихикали над нами, кружась вокруг лампочки. Иногда нам казалось, что вся кусачесть мордовских конвойных собак пошла в комаров. Это заодно объясняло, почему все собаки, с которыми нас возили по мордовским этапам, были ленивы, апатичны, а некоторые и прямо дружелюбные – не сравнить с той киевской бестией, которая выскакивала из шкуры, когда меня грузили в мой первый "столыпинский" вагон. Не хуже комаров вились вокруг зэков работники режима, здесь уж было не положено буквально все. Девчонка из соседней камеры получила свои пятнадцать суток "за то, что пела в рабочей камере "Арлекино". Популярная советская певица Алла Пугачева, поющая этого "Арлекино" уже много лет – на весь мир, – не подозревает, наверное, что за пение на рабочем месте можно где-то схлопотать карцер. Когда бедняга этот срок отбыла, ей добавили еще пятнадцать суток – по тому же рапорту. Мы своими ушами слышали, как его зачитывали вслух возле ее камеры. Видимо, произошла какая-то неразбериха с бумагами, и документы на ее ШИЗО пошли по второму кругу. Она пыталась доказывать, что за это преступление уже отсидела – но на этом месте вы, читатель, теперь только понимающе улыбнетесь.
Неположенным оказался здесь и мой нательный крест. Был он мне вдвойне дорог, потому что сделан руками Игоря. В нашей зоне и на "двойке" его при всех обысках предпочитали не замечать – не было приказа КГБ. Здесь сразу прицепились.
– Что это у вас на шее за веревочка?
– На ней крест.
– Немедленно сдать!
– И не подумаю.
– Вызовем наряди сорвем силой!
– Ну-ну... А все же лучше не берите это на себя, посоветуйтесь с начальством.
Аргумент сработал безотказно. Кому охота лично заводиться с "политичками", а потом лично же отвечать за последствия?
Заявился начальник режима Зуйков. Этот был, по крайней мере, смелым солдатом и брал на себя самостоятельные решения.
– Амулеты, кресты, талисманы заключенным не положены.
– Нет такого закона, чтоб запрещать людям носить крест!
– Есть инструкция!
– Так как же мы будем жить – по закону или по инструкции?
– Слушайте, Ратушинская, вы не думайте, что вы – первая политическая, с которой я имею дело. И не таких, как вы, обламывали. Я знаете сколько лет проработал в Управлении?
– А в какие годы?
– Вас тогда еще здесь не было. С семьдесят девятого. И "бабушек" ваших помню, и Великанову.
– Ну и что, забирали кресты?
– Я не помню, чтоб была такая проблема.
– Небось, попробовали бы – помнили бы. А Таню Осипову помните?
Тут на его лице отражается работа мысли. Прекрасно он помнит Таню с ее "сухой" голодовкой за Библию. Четверо суток без капли воды – это переполошило тогда все их Управление. И как им пришлось сдаться – тоже помнит. Хорошая вещь человеческая память!
– Так вы...
– Чего тут рассуждать, давайте попробуем, что получится, если сорвать с меня крест.
Зуйков внимательно смотрит мне в глаза. Он выдерживает дольше, чем они все. И наконец, отвернувшись, бурчит:
– Если б хоть веревочки видно не было!
Но тут уж я ничего не могу поделать – не я проектировала шизовские костюмы с таким вырезом! Так Танина голодовка избавила меня от необходимости повторения, и всухую мне голодать не пришлось ни разу. Не знаю, как бы это у меня вышло. Хотя – куда б я делась? Но Таня, распятая на топчане, с вонзенными в ноги капельницами – отвоевала тогда и наши Библии, и этот мой крест, и псалмы, что пели Галя с пани Лидой во всех ШИЗО. Таня, считающая себя неверующей.
Все на свете когда-нибудь кончается, и мы вернулись в зону, и опять у нас были все дома – кроме Тани. Она ехала этапом в Ишимбай, а Нюрка, встретив меня у ворот, вопросительно мурлыкала: где ж ее любимая хозяйка? Мы ведь возвращались из ШИЗО обычно вместе...
Я взяла Нюрку на руки и в самых густых зарослях лебеды, возле забора, уткнулась носом в ее усатую морду. И так мы сидели вдвоем и тосковали, а потом пошли в дом. Нюрка тоже умела улыбаться – не хуже чеширского кота.
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Умерла мама Лагле. Телеграмма пришла с опозданием, когда уже успели похоронить. И через день после этой телеграммы – Лагле лишили свидания с сестрой и мужем. Того самого – от суток до трех, – которое раз в году... И как нам было тут помочь Лагле в ее горе? Она держалась мужественно, как всегда. Но как бы мы ни хотели разделить ее боль – вряд ли ей было от того легче.
Наплевать нам тогда было на "законный предлог" – нагрудный знак. Мы объявили однодневную голодовку, а Лагле, кроме того, еще и забастовку на пятнадцать суток. На этот раз никого не тронули – побоялись, видно, перегибать палку. И очень разумно сделали. Мы тогда были готовы на все. Бывают такие моменты, когда с человеком лучше не связываться. Тут лучше было не связываться с Малой зоной – организмом по-своему сложным, но в минуты горя и радости – единым.
Обыски шли все чаще, отбирали на них все больше. И вот однажды, когда ввалились с очередным – я чуть было не попалась. Уже при них мне пришлось сглотнуть листок бумаги с информацией и последними стихами. Тут уж нечего было удивляться, что мне дали неделю ШИЗО – разве тому, что впервые так мало. Но почему одновременно дали ту же неделю Оле, Гале и Наташе? Объяснялось это очень просто – через полчаса после нашего отъезда вломилась в зону целая толпа:
– Женщины, зону переводят на старое место!
Нас, значит, просто убрали, чтобы оставалось поменьше народу. И начался второй погром, в сравнении с которым первый – был ничто. Все письма, все записи – в который раз на проверку! Из вещей отобрали и просто украли все, что плохо лежало – начиная с Раечкиных трусов и кончая моими вышивками. Непонятно, почему отняли Библию у Гали, а остальные две оставили. Растоптали сапогами освященные облатки пани Ядвиги, утащили у нее четки с крестом. Даже открытки с репродукциями икон Дионисия и Андрея Рублева, выписанные буклетом через "Книгу – почтой", конфисковали как религиозные. Все рисунки Наташи сожгли, все стихи, что присылали мне в письмах мама и Игорь, – тоже. Не помогло ни то, что они были переписаны из книг советского издания, ни что было перед каждым стихотворением выписано – откуда, издательство, год, том, страница... Который раз корчились в огне строки Пушкина, Тютчева, Фета... Им было не привыкать. Сожгли журналы, которые мы годами выписывали на наши зэковские гроши. Все книги и одежду заперли в каптерке: теперь мы будем брать оттуда свои вещи только в присутствии Шалина и Арапова. Окна в каптерке забили для надежности железными щитами, а электричество там, естественно, не работало. Когда неделю спустя мы вернулись из ШИЗО оказалось, что наши простыни и белье заперты, а Шалин будет неизвестно когда. Не во что было переодеться – тем более это нас не радовало, что подхватила я на этот раз чесотку от казенного балахона: напялили на меня нестиранным.
Но до этого нам предстояло еще проехаться на "двойку", там нас принимать почему-то отказались и вернули в Барашево. Администрацию "двойки" можно было понять: мы не их ведомства, а мороки с нами не оберешься. Ни тебе ударить, ни матюкнуть, да еще эти заявления бесконечные про холод в камере и про грязь. Каждый раз они клялись, что больше нас в свой ШИЗО не допустят да только куда денешься супротив приказа КГБ? На этот раз взбунтовались. В Барашево нас из машины не выпустили. Зато Шалин – красный, с погромными бесами в глазах (мы его таким еще не видели) – скомандовал уже голосом ничего не соображающего человека:
– Сдайте все вещи, что взяли с собой!
И тут же в машину влез наряд каких-то прапорщиков и отобрали у нас мешки. Не оставили ни зубной щетки, ни расчески – и снова отправили на ту же "двойку", тем временем усмиренную телефонным звонком. В довершение всех бед того сумасшедшего дня – машину по пути так тряхнуло, что все лязгнули зубами, а я потеряла сознание. После первого сотрясения этого толчка оказалось мне достаточно.
Не помню, как, вытащив из машины, довели меня под руки до ШИЗО Оля и Наташа. Потом была комната, где нас переодевали в балахоны. Я сидела на полу, а Оля требовала немедленно врача и умоляла меня пока не трогать. Воспетая уже мною дежурнячка Акимкина решила, однако, первым делом вытряхнуть меня из одежды – и опять я куда-то провалилась и очнулась уже на полу знакомой камеры. Оля и Наташа рассказали мне, что раньше загнали в камеру их, а потом втащили меня за руки, без сознания, и бросили на пол. Пришел местный врач, диагностировал сотрясение мозга, прописал димедрол – и ушел. Вот сколько событий – и я их все пропустила! Зато на мне положенный балахон (я еще не знаю, что он – чесоточный) на голое тело, ноги босые... Все как следует по режиму. Тошнит, и голова раскалывается. Оля осторожно поит меня водой из помятой кружки и уговаривает не двигаться. Охотно подчиняюсь. Куда уж мне сейчас шевелиться! Почему-то я сильно паниковала в первые сутки – все боялась, не утратила ли часть памяти. И вспоминала, вспоминала – будто пыталась закрепить в мозгах самое важное. Сначала всю хронику зоны: кого когда в карцер и на сколько суток, все голодовки и забастовки, кто чем болел, кого и за что лишали свиданий. Вроде помню. Прекрасно, дальше! "Право получать и распространять информацию независимо от государственных границ" – это какая статья Международного пакта? А "право каждого покидать любую страну и возвращаться в свою страну"? Отлично, все помню. И немного успокаиваюсь.
Затем почему-то очень ярко в красках и запахах – выплывает из памяти, как мы этим летом праздновали Янов день – прибалтийский аналог славянского Ивана Купалы. Разожгли огонь в самодельном камине на дворе, за домом, сплели венки из цветов... Пани Лида сделала квас из черного хлеба, и черный же хлеб мы поджаривали на прутиках в огне. Падала роса, мы сидели на расстеленных телогрейках, и пани Лида пела нам старые латышские дайны, а Оля украинские песни. Огонь вообще притягивает взгляд, а уж от этого было не оторваться. Пришла дежурная Тоня с ночным обходом, но мешать нам не стала. Посидела с нами, хлебнула кваску – и ушла. А когда погас огонь, мы смотрели на звезды...
И вдруг меня точно ожигает – стихи! Может быть, я забыла стихи? Записанный текст хранить я давно уже не рискую, у меня припрятаны в надежных местах только крошечные листки с оглавлением. По этому списку я каждый день восстанавливаю их в памяти. Не все сразу, конечно, по двадцать – тридцать. Так дохожу до конца – и начинаю снова. Не забыла ли теперь? И где оглавление – один-то экземпляр всегда при мне? Слава Богу, не нашли. Но доставать его и разворачивать сейчас опасно, то и дело пялятся в глазок. Для них "политичка" с сотрясением – тоже не подарок. Ладно, пойдем по памяти. Что там было самое последнее?
Если волосы чешешь – забытая прядь
Означает дорогу.
Так поехали с Богом – чего нам терять
От острога к острогу!
Нам железная щель повторяет мотив
Из берез да заборов.
Напишите нам письма, за все нас простив:
Мы ответим нескоро.
Бьется щебень о днище, машину трясет
Видно, едем по шпалам.
И уже не до местных пейзажных красот:
Вот и щели не стало...
И какими краями теперь мы пылим,
И какими веками?
Все неровности жесткого шара Земли
Ощущая боками...
Но сойдя – в неизвестно котором году
Мы вернемся, быть может.
Напишите нам письма!
Пускай не дойдут.
Мы прочтем их попозже.
Вроде точно. Стоило ли прятать эти стихи, глотать их при обыске, зубрить наизусть и в итоге передать-таки на свободу, рискуя не только собой, но и человеком, чье имя не имею права назвать, но перед Богом вспомню? Не знаю. Не мне судить. Мое дело было тогда так поступать..
И вот мы едем обратно на той же машине. Грязные, как никогда – ведь ни умыться неделю было без мыла, ни причесаться. Еще не знаем, что нас ждет в зоне. Моя голова лежит у Оли на коленях. Она меня придерживает, чтоб еще раз не тряхнуло. Через больничку ведут меня под руки, ноги плохо слушаются. То ли сотрясение сказывается, то ли неделя под димедролом. Первую вижу Лагле. Она смотрит на меня и медленно меняется в лице. Все в порядке, дорогие, все в порядке!
ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
Пани Ядвига считает своим большим грехом, что она – слабая и больная – не сумела уберечь от поругания освященные в Литве облатки. Наши утешения на нее не действуют: отпустить ей этот грех мог бы только священник, а священников сюда не пускают. На мужской политзоне сидит католический ксендз, но с мужчинами сейчас нет связи. И пани Ядвига решает наложить на себя покаяние – обет молчания на год. Уговоры тут бесполезны, и мы это понимаем. Единственное, в чем удается убедить нашу непреклонную пани – это чтоб она оставила за собой право в случае необходимости объясняться письменно. Это и для семьи облегчение – все же будут получать от нее весточки, и в случае болезни мы хоть будем знать, что с ней неладно. Много таким способом все равно не наобщаешься, ведь пишем мы друг другу записки, если информация не для подслушивающей аппаратуры, и знаем, насколько труднее письменно, чем устно. Да и по-русски писать пани Ядвиге непривычно, так что ограничений более чем достаточно. Даже и на такое – весьма относительное "послабление" понадобилось несколько дней дискуссии, и непонятно, как бы дело повернулось, если б не железный аргумент:
– Семья-то ничем не виновата! Им и так трудно, а за год без писем с ума можно сойти.
Ладно, писать пани Ядвига будет, но рта не раскроет. Даже свидание с сыном проведет молча, верная взятому обету.
И, действительно, наша пани не сказала ни единого слова с 19-го августа 85-го по 19-е августа 86-го. Только по тому, как она больная стонала во сне (но и во сне – без слов!), мы знали, что у нее и голос изменился без практики, стал глухой и хриплый.
Но чего мы не ожидали – это что так взбесятся КГБ и наша администрация. Пани Ядвига отказалась на этот год от голодовок и заявлений протеста. Она будет только молчать и поститься – больше ничего.
Казалось бы – чем им это может помешать? Но этот ее обет встал им поперек горла похуже голодовок. Потому ли, что, отказываясь от голодовок и заявлений, пани Ядвига оговорила, что она всей душой на стороне тех, кто это продолжает, и молится за нас – просто у нее не хватает сил на все сразу? Потому ли, что это был необычный шаг, и они попросту не знали, что делать? Так или иначе – все было сделано для того, чтобы заставить ее говорить. Приносят нам со склада одежду, которую мы можем покупать раз в год: телогрейки, сапоги, ткань на платья и рубахи. Все, конечно, лимитировано, но без этого и вовсе голой останешься! Мы все выписываем, кому что надо, и пани Ядвига тоже. Не тут-то было!
– Беляускене, Шалин распорядился, чтобы принимать у вас только устный заказ! Никаких записок! Не скажете, что вам надо, – ничего не получите вообще. Так что вы берете?
Пани Ядвига только улыбается. Оставляет на столе список и выходит вон. Мы, конечно, немедленно раскидали ее список по своим заказам – и ничего бухгалтеру не оставалось, как выдать нам все, что пани Ядвиге надо. Такая наша поддержка вызывает еще большую ярость – мы последовательно срываем все воспитательные мероприятия, направленные против мятежной пани. Попробовав пару раз выкаблучиваться с ее ларьком и наткнувшись на ту же тактику зоны плюнули и отоваривали пани Ядвигу по списку. Пришить ей нарушение режима было нельзя: где это в законе сказано, что зэк должен быть говорящим? Дежурнячки измываться над ее молчанием не были согласны. Ничего, кроме уважения, такая твердость у них не вызывала. Они только ахали:
– Ой, женщины, неужто так год и промолчит? Я бы дня не выдержала! Голодать – и то, наверное, легче!
Женская логика: это как же ни в какой ситуации слова не сказать?!
Другим последствием погрома была необходимость вернуть Гале Библию. Мы написали соответствующее заявление и стали ждать. Было договорено, что если наше требование не будет исполнено, Галя, Лагле, пани Лида и я идем в голодовку. Пани Ядвига, хоть от голодовок отказалась, тоже решила присоединиться в этом случае, ведь речь шла о Библии!
Однако неделю спустя после возвращения из ШИЗО – мы уже снова катили обратно. Оле дали пять месяцев ПКТ, мне – тоже, Наташе – два. В ту же камеру – только, в отличие от ШИЗО, будут выдавать постель на ночь, можно будет читать и быть в своей одежде (но ничего теплого, разумеется). Не сказать, чтоб мы были в восторге от перспективы, но и унывать было ни к чему. Втроем не пропадем! К тому же умывание в ПКТ – не над парашей, а выводят по утрам к крану...
День начала голодовки был оговорен, и я держала бы ее в камере. Успели договориться и насчет условного знака: если Гале Библию вернут – Лагле передает мне в ПКТ носки (я их специально "забыла", а в ПКТ они не возбраняются).
Носки эти, условленного синего цвета, привез мне Шалин. Не зная о том, что привез, – заверял меня с большим жаром, что Гале Библию он вернул самолично, из рук в руки. Видимо, они уже знали о нашей готовности голодать. А я, улыбаясь и пропуская между пальцами штопанные-перештопанные наши "условности", на этот раз не сомневалась, что он не врет.
И потянулось наше ПКТ. Оле и Наташе весной было освобождаться, и зачем их сюда посадили – было ясно: можно будет добавить срок по статье 188-3-й, можно будет только пошантажировать – в обоих случаях КГБ надеялся на выигрыш, а уж убытку им от этого не было никакого. Почему посадили еще и меня – понятно не было, до конца моего срока оставалось больше четырех лет. Но с другой стороны – почему перевоспитывать надо в последний момент? Обещали мне, что я из карцеров вылезать не буду – вот и держат слово. Даже чесотку я в зоне не успела залечить – правда, тут в серной мази никому не отказывали: половина была в коросте.
Однако, обсуждая с Олей ситуацию так и эдак, мы все же недоумевали: отпускать их с Наташей домой или добавлять срок – КГБ будет решать в последний момент, в зависимости от международной обстановки. Сейчас особо зверствовать не решатся – вдруг придется-таки выпускать, и они все расскажут. Но тогда и надо мной не слишком поупражняешься – при двух таких свидетелях. Ну, Наташу-то увезут раньше, а Олино ПКТ кончится ведь одновременно с моим! Откуда мы могли тогда знать, что Олю увезут в Киев через два месяца, и тогда-то я останусь одна, и тут-то начнется!
Кое-что началось, впрочем, сразу. В первую же неделю, разворачивая наши убогие матрасики (их выдавали только на ночь, а в шесть утра забирали), мы нашли странную записку, написанную незнакомым почерком, от имени заключенных в камере на другом конце коридора. В ней нам предлагалось изложить письменно наши политические взгляды и суть наших расхождений с властями – в порядке просветительской работы. Ответ нам рекомендовали сунуть в матрац соседней ячейки – утром, когда будем сдавать свою постель. Записка насторожила нас и слогом, нехарактерным для уголовниц, и тем, что способ был выбран уж больно идиотский: дежурные обязаны проверять все постели при сдаче и еще раз – при выдаче. То, что записку, сунутую в матрац нашей камеры, "не заметили" тоже было странно. Похоже было на провокацию, видно, недостаточно КГБ материала на Олю и Наташу. А уж когда через коридор нам начали задавать такие вопросы во всю глотку – заорали соседние камеры:
– Девочки, этим двум не отвечайте! Они на опера работают!
Мы, конечно, никаких записок в матрацы не пихали, но через неделю опять нашли послание – той же рукой, в весьма обидчивой тональности. Мол, как это мы отказываем в ответе людям, жаждущим знания? И так далее. Было указано, что следующая записка будет под огнетушителем в умывальнике, и такого-то числа утром, когда нас выведут туда – мы должны положить на то же место ответ. Кроме того, от нас хотели адреса людей на свободе, с которыми можно беседовать на диссидентские темы.
Этим утром Наташа – совершенно случайно, разумеется – забыла в умывальнике зубную щетку и с полдороги вернулась, не дойдя до камеры. Две дежурнячки уже шарили под огнетушителем, а увидев Наташу, разорались – кто ей разрешил вернуться? Третья дежурнячка, не доглядевшая, – получила выговор, а у нас зато не осталось сомнений: это охота на Олю и Наташу. Ну мы и не попадались.
К началу сентября Наташа уже успела простудиться, и мы подматывали ей под одежду все, что удавалось стащить из наших собственных мешков. Осень и весна – самое паршивое время: холодно, а топить не положено. Камеры отсыревают, и все, что на тебе – тоже. По счастью в ПКТ выдаются газеты днем мы подстилали их под себя. Прекрасная теплоизоляция! А мы-то еще недооценивали нашу родную прессу...