Текст книги "Серый - цвет надежды"
Автор книги: Ирина Ратушинская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Гвоздем программы этого ШИЗО была борьба администрации с религиозными песнопениями.
Галя и пани Лида давно уже приспособились петь на два голоса псалмы и гимны. Выходило у них очень слаженно, а в камере ШИЗО – чем и заниматься, как не славить Господа. И режимники, никак не протестовавшие против песенок уголовниц, включая нецензурные частушки, на этот раз взбеленились:
– Прекратить!
Пошли угрозы, запреты. Но не на тех напали. Пани Лида и Галя ничего не имели против того, чтобы пострадать за пение псалмов. Мы, безголосые, конечно, ввязались в дискуссию.
– Что вам, собственно, не нравится, сам факт пения или религиозное содержание?
Не нравилось, очевидно, последнее. Пой наши женщины какую-нибудь эстрадную чушь – им бы никто слова не сказал. Но признайся этим политичкам открыто, что запрещено петь именно про Бога – не будут ли через неделю об этом передавать по зарубежному радио? И пошли разговоры о том, что заключенным вообще петь не положено иначе как в порядке художественной самодеятельности.
– Хорошо, мы организуем ансамбль религиозных песнопений. Считайте, что он существует с этой минуты.
– Самодеятельность может быть организована только начальством лагеря!
– А почему тогда называется – самодеятельность?
– Много разговариваете, женщины!
Неотразимый аргумент, конечно. Да и правда – что с ними разговаривать, лучше петь. Ну пусть попробуют хоть какую-нибудь расправу над нашими поющими! Честное слово, хоть и нет музыкальных способностей – мы все б тогда запели! Расправ, однако, не было, пригрозили, а к действиям перейти не решились. Так и звучали гимны в гулком коридоре, и уголовницы, попривыкнув к необычным словам – приладились подпевать.
Возвращались мы с Лагле и Таней в зону в самый вечер Рождества. Галя, обе пани и Наташа были уже дома – им дали меньшие сроки. Оля еще оставалась. На прощание мы сняли с себя и надели на нее все стащенные из наших собственных вещей рейтузы и футболки, подмотали все полотенца. Она с трудом поворачивалась, но снаружи заметно не было – у Оли в то время были все ребра наружу. Мы смеялись:
– Пар костей не ломит!
Расцеловались на прощание, и вот машина уже катит по рождественскому снежку. По дороге она, конечно, сломалась, и наши охранники с час ее, чертыхаясь, пытались завести, а мы стучали зубами в железной коробке. Но все же добрались, а с ужином нас ждали.
И вот звучит "Отче наш" – по-литовски, по-латышски, и по-русски, и по-украински, хотя православное Рождество у нас еще впереди. Пани Ядвига ломает освященную в Литве облатку – на всех. Эту тоненькую, как бумага, пластинку ей прислали родные в конверте. Цензорша пропустила: то ли не знала, что это такое, то ли не стала препятствовать без прямого указа. "Тихая ночь, святая ночь", – поют Галя и пани Лида на двух языках. И мы, каких бы разных убеждений ни были, не сомневаемся, что Бог видит нас всех в эту минуту. Еще звучит молитва за Олю, чтоб ей там было сейчас легче одной. Чтоб не мерзла, чтоб не грустила.
Ужин наши хозяйки приготовили просто потрясающий. Мы только ахаем: знаем ведь, что почти из ничего! А под Новый год пели колядки (это уже Оля была специалистом) и засевали по славянскому обычаю:
"Сейся, родися, рожь и пшеница, на счастье и здоровье, на новый год..."
Только вместо пшеничных зерен были у нас хлебные крошки... А елочка была хоть и маленькая, но настоящая – мастер привез вместе с очередной партией кроя. Мы ее украсили как могли.
ГЛАВА СОРОКОВАЯ
Стоял уже январь, и подступали крещенские морозы. Таня, Оля и я решили отметить Крещенье по всем народным обычаям. Спокон веку и в России, и на Украине принято было в этот праздник обливаться водой на морозе или окунаться в прорубь. По старому поверью, ничего кроме здоровья обливание в такой день не приносит, и бояться простуды не надо. Наши старшие, узнав о таком намерении, только головами качают. Но всерьез не отговаривают: если душа требует, стоит ли спорить? Иногда минута радости важнее всех медицинских перестраховок. Кроме того, Татьяна Михайловна, хоть в матери нам годится – тоже обливалась в Крещенье из колодца в зоне – и ничего. А простуд нам и так хватает: уже и Оля съездила в карцер, и мы не вылезаем...
Колодца в нашей новой зоне нет, но это нас не смущает. После отбоя, когда все ложатся, мы выносим на дорожку ведра и корыто с водой и устанавливаем их между сугробов. Мороз нешуточный, но звезды такие ясные, и нам так весело в эту ночь! Выносим маленький биметаллический термометр, который ухитрился передать мне Игорь. Ого! Минус двадцать пять! Но в наши шалые головы уже бьет молодое хмельное озорство – ничего с нами не случится в такую ночь! И не увидит никто – ведь глухой забор! По нашей затее, следует раздеться догола, пробежать по снежку до воды, опрокинуть на себя пару ведер – и в дом, обтираться и греться. Первой бежит Таня. Возвращается мокрая и смеющаяся. Батюшки, и волосы намочила!
Потом бегу я. Снег обжигает босые ноги, звезды посмеиваются над моими худыми ребрами, а во мне скачет веселье маленькой огненной шутихой. Вот и ведра. Вода кажется совсем теплой. Чтобы не налить на дорожку (мне же завтра лед скалывать), прыгаю в сугроб и обливаюсь там. Мгновенный ожог, и потом уже не холодно. Бегу в дом. По дороге не удерживаюсь и часть тропинки прохожу лихим вальсом. Таня накидывает мне на плечи полотенце. В эту ночь нам не нужно поводов для смеха.
Оля бежит и надолго пропадает. Потом неожиданно что-то белое, тонкое стучит в темное кухонное окно. Оказывается, она не может найти воду (ведра ставили мы с Таней): по ошибке побежала не на ту дорожку. И теперь в форточку спрашивает – где? Таня дает ей точные ориентиры, и через минуту Оля уже в доме, мокрая и (глазам своим не верим!) – с румянцем. Насухо растершись, во всем чистом, завариваем чай. Сердобольная золушка щедро отсыпала нам заварки на ночь: "Чтоб согрелись, сумасшедшие, после вашего обливания!"
Что мы тогда болтали, над чем хохотали – не помню, хоть убей! Потом сообразили, что на Крещенье следует гадать: наводить зеркало в зеркало, лить воск, жечь бумагу, смотреть, на что будет похожа тень.
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали.
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, кидали...
Мы, конечно, солидные замужние дамы, да и вместо башмачков у нас солдатские кирзовые сапоги. Но будьте уверены, что все три наши сапога летят с крыльца через минуту после того, как нас осенила эта идея. Ну-ка, старенький атлас, покажи хоть приблизительно, куда носами легли наши "башмачки"? Олин сапог показывает на Украину, Танин – куда-то на восток (может, в ссылку? У нее этой весной – конец срока), мой – явно в сторону поселка Явас, где лагерь "двойка" и ШИЗО-ПКТ. Что никак не ослабляет нашего веселья. Потом по очереди, в темной комнате, при двух свечах (как положено!) наводим одно облезлое зеркало в другое и всматриваемся в образующийся мутный коридор:
– Суженый-ряженый,
приди ко мне ужинать!
Мне кажется, что в конце коридора я видела какой-то светлый всплеск. Но, может быть, только кажется?..
Нет-нет, мы вовсе не были сумасшедшие в ту крещенскую ночь! Просто молодые... И как по писаному, ничего с нами не случилось, даже насморка. Вот только сапожки наши показали вернее, чем хотелось бы. Оля действительно поехала в следующую осень на Украину и обратно спецэтапом КГБ. Умер ее отец, и ей позволили пойти на могилу и дали свидание с измученной горем мамой. Тане по окончании пяти лет лагеря добавили еще два – за голодовки (сработала статья 188-3) ! И увезли на восток, в уголовный лагерь Ишимбай. Мне же предстояли в этот год три "гастроли" в ШИЗО, а следующий, 86-й, я встречала в одиночке ПКТ. Мой "суженый-ряженый" в это время распечатывал мои стихи для самиздата, передавал на Запад "Хронику Малой зоны", писал обращения к парламентам европейских стран. Дрался на улице с гебешниками на Украине принято "перевоспитывать" диссидентов элементарным избиением. Сбил с ног троих и ушел: карате пригодилось. Под одеждой у него был спрятан очередной сборник моих стихов, только полученный и существующий пока в единственном экземпляре. Если задержали бы – обыскали б и отняли. Ему было за что драться. А нам было за что голодать и сидеть по карцерам. Потом, через годы, нас с Игорем спросят в одном английском доме:
– Где ваша присяга? В чем?
И мы ответим:
– Права человека.
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
Снова заносило снегом нашу зону, снова не было писем. Но мы знали, что о нас помнят – в нашей стране и за границей. Только советским подданным помнить о нас было опаснее. Тем более – пытаться помочь.
Через пару недель после моего ареста приехала в Киев Елена Санникова. Сама поэт, она впервые прочла тогда мои стихи. Мы с ней были одного поколения, и традиции русской литературы понимали одинаково. А эти традиции обязывают к определенной линии поведения – на наше горе и на наше счастье. Нет-нет, даже и получив год лагеря и пять ссылки, Елена не жалела, что подписывала заявления в мою защиту, говорила о моих стихах с иностранными корреспондентами, впечатывала эти стихи и мою биографию в тот самиздатский сборник, который ей потом вменяли в вину на суде.
Следствие и суд заняли больше десяти месяцев. По приговору Елена могла оказаться только в нашей зоне. Досидеть у нас пару месяцев до конца своего года, а потом поехать в ссылку – со всей информацией о том, что у нас происходит. Ну могли ли кагебешники это допустить? Как угодно, но им надо было где-то продержать ее оставшееся время. Елена же рвалась в зону: мол, закон есть закон, там мое место! Дальше пусть рассказывает сама Елена, я только цитирую ее письмо.
"После суда с напряжением стала ждать этапа и зоны, и очень беспокоилась, что не успею к вам попасть. Мне лгали, что на этап возьмут со дня на день, но, как стало ясно потом, тянули умышленно. Сначала приговор мучительно долго не вступал в законную силу. Месяц с небольшим прошел, пока принесли, наконец, бумажку. Потом – бесконечное ожидание, я впервые чувствовала себя по-настоящему в неволе, казалось – дар внутренней свободы утратила напрочь. Только когда стала в день по две жалобы писать – взяли, наконец, на этап. И – десять дней продержали в Потьме на пересылке. Когда сидела, наконец, в Барашеве на вахте – едва верилось, что я уже в зоне. Но каков же был шок, когда меня привели в больничный корпус и заперли одну в так называемой палате. Я совсем забыла, что существует карантин!"
Читатель уже догадывается, что карантин этот сочинили специально для случая Елены. Никого из нас перед зоной в карантине не держали, хотя вообще такая формальность существует. Но не стану более перебивать хорошего человека.
"Когда на 9-й или 10-й день сняли, наконец, замок с бокса, где меня держали, и я получила в распоряжение (впервые за одиннадцать месяцев) клочок пространства больше камеры – я долгие часы проводила в хождении вдоль корпуса, стояла на крылечке в сумерках, смотрела, не отводя глаза, на Малую зону, на эти два забора и сетку... Оттуда видны были огни в ваших окошках и я видела, как они зажигались, смотрела, не отрываясь... И если б вы знали, как мне хотелось в тот момент быть там, с вами, как много я бы за это отдала...
Самым тяжелым за год заключения мне казалась оторванность полная от живых и нормальных людей и необходимость общения с людьми не только чужими по всему, но и – изуродованными... В Лефортово – эти кошмарные взяточницы да эти человекоподобные существа, в лагере – уголовницы (что гораздо легче лефортовского окружения, но тоже – не сахар). Плохо еще, что привыкаешь к этому трудно, принимаешь все слишком близко к сердцу. Думалось порой в усталости полнейшей: и когда же наконец увижу хоть одного человека с неизуродованной душой, с неисковерканными, не перевернутыми вверх дном понятиями, мыслями, поступками...
Шалин с первой же встречи мне врал, что в Малую зону меня переведут со дня на день. И так как мне очень этого хотелось – я верила ему как идиотка. Только на третью неделю стала уже приходить в ужас оттого, что уеду, даже не получив никакой информации о ваших делах.
Обстановка была нервная до поседения. Во-первых – неизвестность, переведут или не переведут к вам, и ожидание. Во-вторых – ложь Шалина абсолютно обо всем, о чем я ни спрашивала. Спросила о переписке и свидании – он сказал, что возможность эту получу через несколько дней, когда переведут в зону. А дней десять спустя сказал как ни в чем не бывало, что для этого вовсе не обязательно ждать перевода в зону и что вечером же ко мне придет цензор за письмом. Цензор, конечно же, не зашла ни вечером, ни на следующий, ни через день. И когда я, потеряв терпение и не обращая внимания на ругань "дубачек", подошла с утра к почтовому ящику возле столовой, стала цензора ждать и через час с лишним дождалась – она удивленно мне сказала, что никто ей ничего не говорил и она первый раз обо мне слышит. Я отдала ей письмо, которое, конечно же, до мамы не дошло (хоть Шалин дал мне слово, что его отправили). И так – во всем.
Еще – очень тяжелое было окружение. Через неделю ко мне подсадили девчонку с "двойки" по фамилии Тихомирова, по кличке Тишка – существо совершенно изломанное и больное, очень нервное и с определенной патологией. Теряюсь в жутких догадках – с какой же целью ее заперли в одном со мной помещении? Ее постоянное присутствие было, конечно, тяжкой нагрузкой. Она все время говорила о своей расположенности к "политичкам", рвалась (но только на словах) чем-то и как-то мне помочь (только непонятно, чем и как), рассказывала, что знает Вас и Таню, т.к. сидели в соседних камерах ШИЗО, отдельные эпизоды рассказывала – как Таню насильственно кормили, как она отказалась надеть выдаваемое в ШИЗО платье – и т.д. Все очень правдоподобно. Меня все уверяли, что она ко мне подсажена для стукачества. Так ли это – трудно сказать, но на "больничке" она была не по болезни и, как я узнала в ШИЗО, вернулась на вторую зону в следующий же день после того, как меня увезли с третьей. Она без конца пыталась помочь мне передать вам в зону продукты, клялась, что обязательно сделает это, и я оставила ей всю свою передачу и бандероль, хоть мало надеялась, что она это выполнит.
Невыносимой психической давкой было то, что на каждого человека, с кем приходилось там говорить, окружающие тут же начинали нашептывать, что это стукач: в моем присутствии Тишка истерично обвиняла Костенецкую, что та стучит на меня и работает на спецчасть, а Костенецкая в ответ обвиняла ее в том же. Зато обе сходились на том, что уж Ващенко точно на оперчасть работает. Это было что-то невыносимое!"
О, как я узнаю – и Шалина, разучившегося к тому времени краснеть, и Тишку – нашу старую знакомую по ШИЗО (действительно, к Елене ее подсадили не случайно), и то, что Елена деликатно именует "определенной патологией" лесбийские домогательства, и общий стиль поведения уголовной "больнички"! Чтобы преодолеть естественную первоначальную брезгливость и начать жалеть и понимать – нужно время. У Елены его не было, но в письме ее уже пробивается жалость, и я рада, что Елена это успела почувствовать. А что маленький наш домик, наш свет к окне казался ей недостижимым счастьем – так и я была счастлива, когда после следствия и этапа дорвалась до зоны. Пусть трудно, пусть голодно – но быть среди своих!
Елена к нам так и не попала. Однако сделала героическую попытку прорваться к окну бани, когда нас туда выводили. О, на минуту только договориться, что вечером она подойдет к нашему забору – в определенное время. А мы чтоб ждали с другой стороны, тогда удастся поговорить.
Одна такая встреча через забор состоялась, и Таня рассказала ей обо всех наших последних событиях. Наспех, конечно. К следующей встрече мы подготовили всю информацию на крошечном листке бумаги, но до забора в тот раз Елена не дошла. Ее перехватили и заперли, а дальше уж не нужно было соображать – где ей провести остаток лагерного года. В ШИЗО, конечно – "за попытку общения с Малой зоной" – той самой, где ей положено было находиться уже месяц назад. В ШИЗО Елена заработала плеврит, и с плевритом этим ее отправили на этап. В ссылку, в Сибирь.
Освободившись, я говорила с ней по телефону. Рвалось сердце – вот, я дома, только потому, что вытащили всем миром. А она в ссылке – за то, что была одной из тех, кто вытаскивал. Конечно, не только за это ей дали срок, была и самиздатская "Хроника текущих событий", и правозащитная деятельность. Но история со мной тоже сыграла роль: что же это будет, если русские поэты позволят себе заступаться друг за друга?
А американцы тем временем наивно спрашивали советских членов Союза писателей:
– Что ж вы молчите, когда ваши коллеги сидят?
Потому и молчали, что знали: пикни – и будет то, что с Еленой. А ее смелости на них не хватало. Официальные писатели живут безбедно, им есть что терять. Да и какие мы им коллеги – сроду не участвовали в советских пропагандных делах, обязательных для этих самых членов, потому членами и не были. Ибо: "Не можете служить Богу и маммоне". Нужно выбирать. Вот и выбрали: мы – одно, они – другое. Мы не жалеем. Думаю, что они тоже. Что ж, кому что на роду...
А все-таки, а все-таки – вывезла тогда Елена хоть часть информации про зону: и как кидают в карцер инвалидов, и как расправляются за голодовки, и как мы их держим – эти голодовки! Никогда я не видела ее в глаза – только голос по телефону, да фотографии, да стихи:
Узор васильковый у края межи,
Волной растекается поле...
Кукушка, кукушка, а сколько, скажи,
Прожить мне осталось на воле?
И долго ли бьются с всесилием лжи,
И будет ли в жизни удача?
Кукушка! Послушай, кукушка, скажи...
Ну что ж ты умолкла, чудачка...
Одним родным человеком стало у меня больше на этой земле. Родные мои, родные! Сколько вас! И как мы все же счастливы, что – много!
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ
Вот и весна подкатила. Вышиваю Тане "выпускную" блузку. Мелочи типа очешников, кошельков да вышитых закладок сооружаю постоянно: и занятие приятное, и наши радуются. Но перед концом срока следует подарить человеку что-то капитальное, и вот мы с пани Лидой входим в заговор: она сошьет, я вышью, и летом Таня будет щеголять по своей ссылке в умопомрачительном туалете. Таня, разумеется, блузки этой не должна видеть до самого своего дня рождения. А как примерить на нее же, чтоб она не видела? Ну, это для нас не проблема! Завязываем Тане глаза, Лагле и Наташа проверяют, чтоб не подглядывала, а Таня поддразнивает:
– Вижу, вижу! Что-то синее и зеленое!
Остальные зрители валяются по кроватям от смеха – вышивка красная с желтым. Пани Лида с невозмутимым лицом намечает булавками: тут убрать, тут выпустить. Скоро мы Таню проводим за ворота, а там – ссылка, но через полтора года у Ивана тоже конец срока, и будут они в своей вечной мерзлоте хотя бы вместе. Впрочем, что вместе – еще не факт: куда кого сослать решает государство. А можно ли мужа и жену сослать в разные места? Тогда – еще пять лет разлуки! Таня пишет на сей предмет запрос в Москву, в главное лагерное управление. Приходит ответ. Нет, по закону супруги не обязательно отправляются в одно и то же место ссылки. Это уж – на усмотрение администрации мест заключения. Нечего сказать, приятное известие! С этих подлецов станется раскидать ребят в разные концы! Мы, конечно, убеждаем Таню, что не рискнут, убоятся скандала. А тем временем наша администрация вместе с КГБ вдумчиво подбирает бумаги на 188-3-ю статью. По их замыслу, Таня ничего не должна знать до последнего момента. Морально получение второго срока переносится гораздо тяжелее первого, и они – великие психологи! – надеются Таню сломать. Идиоты. Могли бы уже понимать, с кем имеют дело.
А мы-то провожаем ее за ворота с такой надеждой, с такими счастливыми пожеланиями! Таня подлечится, нарожают они с Ванькой за ссылку кучу малышей, таких же сластен, как мама. Друзья будут к ним приезжать, вот съездил же Игорь в ссылку к Татьяне Михайловне и прислал фотографии, где они вместе на фоне казахских камней. Вот интересно: на чем придется Тане ездить в ссылке – на оленях или на верблюдах?
Ни так, ни так. Повезут нашу Таню в уголовный лагерь Ишимбай строгого режима. Кроме нашей зоны, в стране есть только три "строгача" для женщин Орел, Березняки и Ишимбай. Самым страшным считается Ишимбай: бабы, которых туда посылают, воют от ужаса. Таня слышала, как утешали в Рузаевской тюрьме женщину, едущую на Березняки:
– Чего плачете, мы же вас не в Ишимбай отправляем!
Но неисправимая Таня едет туда с азартом естествоиспытателя. Политических до сих пор в таких лагерях не было, и они почти не описаны. В лагеря строгого режима направляют преступниц-рецидивисток, сидящих уже не в первый и не во второй раз. Карантин в этом лагере есть, три недели. Отбывают его не где-нибудь, а в ШИЗО. Нет других помещений, так чего с ними церемониться! Юридически грамотная Таня ухитряется стребовать себе на это время постель, а вообще-то это считается излишней роскошью. Раз уже в ШИЗО – так сидите по карцерному режиму. В ПКТ – и то матрасов не хватает.
В лагере, построенном на 300 человек, содержат 800. Тут уж не до соблюдения законности – два квадратных метра жилья на зэка. Тут этого самого жилья и метра не будет. Как так? А нет ничего проще: пускай спят по двое на одной койке! К тому же можно установить очередь – работают ведь круглые сутки, в три смены. Так пускай одна идет на работу, а другая – спит в это время. Логично и койки нагружать в три смены – чего имуществу пустовать? Ну а кроме того, и на полу их уложить можно – здесь не санаторий! И так – годами...
Быт? Пожалуйста, вот вам баня. Там нет горячей воды, но кто ж вам мешает после работы нагреть воды и принести в баню в бачке? Вот только бачок этот самый – один на пятьдесят человек, а заключенному по Правилам внутреннего распорядка положен всего один час личного времени в сутки. Баня открыта до семи вечера. Между шестью и семью – ужин, а до того – политчас, обязательный для всех. Каждый Божий день извольте слушать в течение часа, какими семимильными шагами мы идем к коммунизму, и попробуйте только не прийти на это слушание! Уж когда вы умудритесь после работы урвать для себя бачок, нагреть воды и помыться – ваше дело. Администрация на вашем мытье не настаивает, это не идеология. Старушки, по неспособности работать выделенные в отдельный отряд, не мылись месяцами: не было у них сил дотащить бачок до бани, даже вдвоем. Иногда (очень редко) им кто-нибудь притаскивал горячую воду из милосердия. Иногда они эту воду покупали за месячный паек чайной заварки. Но чаще попросту заживо гнили. Когда старушечий отряд проходил мимо – все зажимали носы.
Есть и прачечная – семь корыт на 800 человек. Стирайте, пожалуйста! В тот же единственный час личного времени. Да еще извольте успеть высушить. Сушилки не существует, есть несколько натянутых веревок. На место на веревке строгая очередь, всем не хватает. И, повесив свое барахлишко, не вздумайте от веревки отходить – украдут. Несмотря на все уважение к "политичке" – у Тани все-таки сперли форменное платье: только она его повесила, как вызвали ее зачем-то в оперчасть. Личное время ведь вовсе не означает, что тебя в этот час не имеют права побеспокоить! Вернулась – платья нет. Правда, администрация выдала другое, разумеется, за Танины же деньги. В снег и дождь нельзя стирать, потому что высушить не удастся. И вообще, лучше со стиркой поосторожнее: заключенной положено одно летнее платье, одно зимнее. Если летняя форма одежды – в зимнем ты быть не имеешь права, "нарушение". За это накажут. Сняв с себя и постирав единственное платье, ты, пока то не надето снова на тебе – вне закона. Ухитришься высушить, не попавшись начальству на глаза – твое счастье. Нет – надевай мокрое. Против этого администрация не возражает. Ну и так далее...
Таня попала в привилегированный отряд, закройный цех. Этим старались создать условия получше, потому что орудием производства были у них ножи. А ну как пырнет, доведенная до бешенства? И этот отряд предпочитали не доводить. Они считались богатыми, у них на 50 человек было целых два бачка. И Таня спала на койке одна. Кто ее знает, политичку, она грамотная, вдруг нажалуется в какие-нибудь инстанции?!
Чтобы новый срок ей не показался сахарным, с самого начала она, кроме "карантина", получила 45 суток официального ШИЗО. Дошло до того, что уголовницы рискнули пойти к начальнику лагеря за нее просить. Для этого нужна была большая смелость – самым тяжелым и самым наказуемым преступлением в лагере считалось обратиться к начальству с какой бы то ни было претензией. За это расправлялись еще более жестоко, чем даже за невыполнение нормы. У Тани с этими "жуткими преступницами" были хорошие отношения. Ее уважали, обращались к ней за справедливым решением конфликтных ситуаций. Кроме того, Таня была юридически грамотна, а более благодарной аудитории, чем в Ишимбае, быть не могло. Но самым ценным качеством Тани было уменье слушать и сочувствовать – и к ней шли со своими нехитрыми историями по-бабьи излить душу. По Таниной статистике, 97 процентов лагеря сидело за воровство. Многие начинали еще с детства и, пройдя лагерь для малолетних преступников, становились профессиональными воровками. Посади в такой лагерь нормального ребенка – и можно быть уверенным, что за пару лет он научится красть, виртуозно браниться, драться и лгать. А уж если есть в психике какой-то вывих – он только усугубится. Не на то существуют лагеря, чтобы формировать человеческую личность, а на то, чтоб эту личность уничтожить. Ничего, кроме психологии раба (со всем душистым букетом рабских качеств), в лагере терпимо быть не может. Попробуй защитить свое человеческое достоинство – и на тебя обрушится вся административно-карательная машина. Уж мы-то знали это по себе.
У многих воровство начиналось с детдомовского прошлого. Бедность, одинаковые убогие платья. Зависть к тем, кого одевают и одаривают родители. Нищенский заработок в начале трудовой жизни. Каково это девчонкам, представляющим себе "настоящую жизнь" только по кино? Ишь в каких прическах и платьях щеголяют артистки! Вон в какой дубленке пошла женщина по улице! В магазине продаются импортные сапожки – умереть! – за триста рублей, а у нее вся зарплата – восемьдесят в месяц, да еще за общежитие плати, будь оно неладно! Иногда воровали "по любви". В Танином отряде была женщина по кличке Утя (уменьшительное от "Утка"). Кличку она эту снискала за то, что все свободное время полоскалась в воде – или стирала, или купалась. Если учесть, с какими героическими подвигами эти занятия были сопряжены в Ишимбае – то Утина неуместная чистоплотность вызывала, конечно, всеобщее веселье. Очень добрая, полуграмотная баба. Обожала своего мужа, а ему нужны были деньги на пьянку.
– Добывай как хочешь или уйду!
Ну, залезла Утя в форточку к добрым людям и украла триста рублей, с того и началось.
Раз начав воровать, остановиться трудно. Азарт и легкая добыча бьют в голову, как алкоголь. Воруют уже по рефлексу, без необходимости. Галя Храмова приехала в Ишимбай, проведя на свободе менее получаса. Отбыла предыдущий срок и за годы работы ухитрилась получить даже по зэковским, нищенским расценкам оплаты – две тысячи рублей! С этой огромной суммой в кармане вышла она к вокзалу, чтобы ехать домой. Но видит – на скамейке спит пьяный, а у него на пальце золотая печатка. Ну и польстилась, хоть была богата, как никогда в жизни. Пьяный был не пьяный – в кустах за скамейкой сидели милиционеры, и эта засада была специально организована, потому что милицейскому отделению нужно было выполнять правительственную директиву об усилении борьбы с воровством. А как ее усилишь? Только поймав побольше воров. Вот и вводили во искушение, и за это искушение получила Галя Храмова очередные пять лет.
После первого срока тянулись к ворам уже от отчаянья; сидевший в тюрьме расплачивается за свою отсидку всю жизнь. Штамп у тебя в паспорте, как клеймо – и ни тебе хорошей работы, ни квартиры. До ста лет доживи – и будет за тобой тянуться этот хвост:
– Она же преступница! Сидела!
А с ворами не стыдно, да и подработать легче. Так стала рецидивисткой Люда – бывшая заведующая детским садиком. Молодая девчонка приняла у предыдущей заведующей материальные ценности и подписала акт приема не глядя. Предшественница убедила ее, что это пустая формальность. Через семь месяцев после работы Люды в новой должности нагрянула комиссия и обнаружила многотысячную недостачу. Тщетно Люда пыталась доказать, что за эти месяцы она физически не могла бы украсть из садика вещей на такую сумму, тщетно нянечки и воспитательницы свидетельствовали, что Люда работала честно. Недостача есть – должен быть и виновный. Получила Люда срок с конфискацией всего имущества, да еще многотысячный иск – выплачивай как знаешь. Отсидела, а по иску еще платить и платить. Начала воровать и потом втянулась.
Большинство заключенных вины своей не отрицает и признает, что арестовали их правильно. Несправедливыми считают, как правило, только свои большие сроки да зверские условия в лагере. Но если жизнь их свихнулась из-за судебной ошибки – неправедность эта жжет им душу, и успокоиться они не могут. Так, Света Гривнина рассказывала Тане, как, отсидев первых два законные срока за действительное воровство, решила она начать новую жизнь. Повезло ей устроиться медсестрой, вышла она замуж за хорошего человека, родила ребенка. И надо же так случиться, что однажды пришла к ней на перевязку женщина с порезанной рукой. Света ее перевязала, та ушла, а после ее ухода глядит Света – на полу пачка денег. Четыреста рублей. Поскольку все посетители поликлиники проходят регистрацию, найти адрес и телефон растяпы было легко. Света ей позвонила, успокоила, что деньги найдены, и договорилась, что занесет их ей вечером домой – так просила посетительница, ссылаясь на свою болезнь. Пришла, подает деньги – а тут в комнату врываются милиционеры. И хозяйка, специально вызвавшая милицию к этому времени, кричит, что Света пыталась ее обокрасть и угрожала только что убийством. По ходу следствия выяснилось, что женщина эта ненормальная, только месяц как вышла из психбольницы и до начала суда угодила туда опять. Казалось бы, можно и закрывать дело, мало ли что сумасшедшая наплетет! Со Светой поначалу разговаривали даже сочувственно – было ясно, что попала баба в дурацкую историю. Пока не узнали, что у Светы были две отсидки за воровство. А эта ненормальная обвиняла ее теперь как раз в попытке украсть! Отношение следователя к Свете сразу изменилось. И как та ни плакала, ни доказывала, что уже несколько лет живет честно – ничего не помогло, по обвинительному заключению вышла она рецидивисткой. В отчаянии она пыталась покончить с собой. Будучи беременной, сделала себе искусственный выкидыш тюремными зэковскими штучками – просто обезумела, и потом, в Ишимбае, никак не могла понять, что ее толкнуло на такой дикий шаг. О первых двух своих сроках она рассказывала спокойно: посадили за дело. Но об этом, третьем, не могла говорить без слез: