Текст книги "Стиль модерн"
Автор книги: Ирэн Фрэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Глава четырнадцатая
Когда аэроплан Стива, подбитый вражескими пулями, рухнул на лесопосадки Белланда, то, вопреки ожиданиям, образ Файи не предстал перед его блуждающим взором. Сквозь едва распустившуюся весеннюю листву 1916 года проступали как бы застывшие среди вечной весны кампус и неоготические колокола Принстонского университета; и в то время как голова Стива запрокидывалась на сиденье, а он постепенно терял управление, его губы вдруг неожиданно ощутили забытый вкус молока с солодом.
«Я проиграю этот матч», – сказал он себе, как бывало обычно накануне соревнования: он не мог спать, и его одолевали черные мысли. О каком матче шла речь, в то время как аэроплан пикировал прямо на лес, он не понимал. Единственное, в чем он был уверен: все уже было сыграно, все матчи. Он только удивился, что время шло так медленно, что еще не наступил конец. Стив рухнул на сиденье, как падал на свою кровать в Принстоне, когда, пытаясь обмануть страх, часами мечтал о победе, рассматривая фотографии футбольного клуба и отпивая при этом молоко с солодом.
Аэроплан падал с ужасающим треском. Скрестив руки над головой, Стив переносил все толчки в ожидании последнего, добивающего. В какой-то момент он открыл глаза. Возвышавшиеся стволы хороводом кружились вокруг него с обломанными, искореженными ветками. Весенние листья дождем усыпали кабину. Наконец последовал сильный толчок, и колокола Принстона, чей мираж не померк еще за горизонтом деревьев, скрылись в ночи – но то была не ночь…
Два часа спустя, а возможно, и через много дней – Стив никогда не интересовался этим, – тьма над ним разверзлась.
И тут же мелькнула прежняя мысль: «Я проиграю этот матч». Но времени на раздумья у него не было. Все вокруг заполнял отвратительный запах, и он начал понемногу задыхаться.
К обычному для него после сильных запахов раздражению горла и бронхов присоединилась теперь резкая боль в правом бедре. Он понял, что ранен.
Запах не рассеивался. Стив кашлянул второй раз, снова почувствовал боль, еще острее. Он выругался – и так ясно, будто это было вчера, перед ним всплыло первое воспоминание: о той истории с духами, вылившейся в ссору с русским на лестнице… Тогда он не углублялся в детали этой несуразной сцены. Теперь в его памяти с необычайной быстротой прокручивалась вся дальнейшая череда событий. Русский, венецианец, Париж, театр, Файя, Suicidal Siren,запись добровольцем в авиацию, два года войны. Сколько было сражений, сколько побед, и ни одной неудачи. Его прозвали Обмани-Смерть. Восхищались его отвагой, а его отказ носить талисманы, при всеобщем суеверии, вызывал еще больше уважения. Никто не видел у него даже фотографии женщины. В то же время о нем ничего не было известно, разве только, что он – американец, прекрасно говорит по-французски, и записался в армию, чтобы, по его словам, спасти Европу от тирании монархии.
Стив сразу распознал этот запах, раздиравший ему горло: эфир, конечно. Он лежал на кровати в госпитале. Лепная отделка потолка, люстра из богемского стекла – вполне возможно, что его привезли в замок Белланд, в ту его часть, которую выделили для раненых. Значит, его подбили совсем рядом: над лесом, окружавшим лагерь. Еще несколько сотен метров, и он рухнул бы на равнину – самолет, наверное, загорелся бы, и Стив распрощался бы с этим миром.
Он выжил и был счастлив, несмотря на боль. Это забытое за долгое время чувство овладело им. Стив понял, почему его никак не отпускала мысль о матче, постоянно вертевшаяся в голове. Два года он играл со смертью и ввязывался в самые безрассудные операции. Вплоть до этого последнего дня перед самой катастрофой. Зачем он гнался, взлетая этим апрельским утром на своем любимом аэроплане «Гиспано-Суиза» с бронированным винтом [53]? За смертью, конечно, «ради красивого жеста», как говорят французы. Насколько Стив помнил, не прошло и десяти минут после взлета, как по курсу появился «Авиатик». Тогда он решился на вызов – поразить пилота не из пулемета, как обычно, а из револьвера и, если возможно, в упор. Как и всегда в последних полетах, Стив сначала приблизился к вражескому аэроплану, чтобы снизу прорвать его обшивку с помощью ножа. Потом вновь набрал высоту и выстрелил пилоту в голову. «Гиспано-Суиза» уже весь был пробит пулями. Но еще до начала этого страшного падения Стив испытал удовольствие – единственное доступное ему после предательства Файи – от вида смерти и крови, той крови, что этим утром струилась по нарисованной на его дорогом «Гиспано» нежной русалке, сжимавшей в руках череп. Потом – падение, колокола Принстона, вкус молока с солодом, так и оставшийся на губах…
Стив снова закашлялся из-за запаха эфира. Проснулась боль в бедре. Он понял, что скован бинтами, а возможно, и гипсом. Он попробовал пошевелиться, стало еще больнее, и он застонал. Не стал ли он калекой? Стив пошевелил левой ногой, медленно сдернул одеяло, попробовал, превозмогая боль, разглядеть, что творилось на другом конце кровати. Но нет, обе ноги были на месте, голые ступни выглядывали из бинтов. Он облегченно вздохнул.
Итак, необходимо было бороться и выжить. Что за черт дернул его утром на это смертоносное безумство? Конечно, среди авиаторов все стремились перещеголять друг друга. Де Гийнемер, де Пегу, де Нунжессер и другие – вот кто сбил больше всего врагов, кто был знаменит самоубийственными подвигами. Но в отличие от других, тративших свое свободное время на то, чтобы добиваться официального признания и точного подсчета своих побед, оказания почестей в ежедневной сводке, Стив всегда, как говорится, «оставался в стороне». Он почти ни с кем не разговаривал, никогда не посещал баров эскадрильи, обычно усыпанных почтовыми открытками, – среди них он всегда находил изображения Файи. Он удовлетворялся своей комнатой в замке Белланд – роскошной обители вблизи от линии фронта, реквизированной для авиаторов. Читал стихи французских поэтов, играл на пианино под рядами старинных портретов, долгими ночами следил за громыханием пулеметов и бомб.
В промежутках между боевыми вылетами посещал столицу, где расцветали самые безудержные удовольствия. Там считали возможным возместить себе все, забывшись в немыслимых оргиях с женщинами и алкоголе. Все страхи, все отчаяния. Там, так же как и его товарищи, он переходил от праздника к празднику по всем тайным закоулкам, где развлекали «асов». Он не чувствовал недостатка в женском внимании, кратко откликался на него, а потом возвращался в Белланд, снова погруженный в молчание. Все эти злачные места, этот тайный архипелаг удовольствий, временами показывавшийся на поверхности, был для него не более реален, чем фронт в тот момент, когда он садился в свой аэроплан. Гнался ли он за «Авиатиком» над немецкими траншеями или опрокидывал женщин на канапе в отеле – всюду, где бы ни находился, Стив бежал от самого себя.
Куда подевалось это блаженное состояние его юности, Нью-Йорк, Принстон, Филадельфия, все эти светлые дни, которые он смаковал с такой радостью? Шестнадцать, двадцать лет, двадцать четыре года – и каждый день вбирал в себя его будущее: матчи, балы, концерты, счастливая Филадельфия, энергичная, радостная, несмотря на почерневшие от угля фасады домов и заводы, краснеющие кирпичом в самом центре города! А девушки шикарных кварталов – Ланси-стрит и Риттен-хауз-сквер, – которые бегали за ним, шептались за его спиной: «Ах, красавец Став О’Нил…» А он, разыгрывая безразличие, часами выбирал себе flannels [54], галстуки, великолепные ботинки, создавшие ему репутацию самого милого юноши в городе. Какого черта он все это забыл, хуже того, бросил? Настоящая глупость, тупость, которой нет названия. Пришло время возвращаться.
Стив застонал, попробовал повернуться в простынях, но ему это не удалось. Он собирался попробовать с другого бока, когда услышал, что дверь открывается. Над ним наклонились два врача.
– Вам повезло, – прошептал первый.
– Это правда, – подтвердил другой. – Только лучше сказать вам сразу…
Стив вцепился в простыню. В их глазах он прочитал то, что сам совершенно не выносил. Так смотрели на привозимых в замок тяжелораненых солдат, с большим риском эвакуированных из траншей, авиаторов, подбитых в окрестностях: у них были раздробленные, изуродованные тела, порой на три четверти обожженные. Быстро взглянув на носилки, врачи еще долго сохраняли задумчивость, а их взор выражал жалость.
Совершенно разбитый, Стив откинулся на подушку. У него звенело в ушах, было невыносимо жарко. Он снова начал мять простыню, собираясь с силами:
– Говорите! Мое бедро?..
– Да, бедро, – промолвил один из врачей. – Я… мы не знаем, сможете ли вы ходить. Скорее всего, вы останетесь… по крайней мере, будете хромать…
Лицо Стива исказилось от нарастающей боли. Но он приподнял голову.
– Нет! – резко перебил он. – Никогда!
Ему казалось, что он кричал, на самом деле это был лишь шепот. От раздражения Стив махнул рукой – этим жестом он хотел отослать врачей и прогнать мучившую его боль.
– Оставьте меня. Вы ошибаетесь… – Французские слова застревали у него в памяти. Тем не менее он продолжал: – Я не буду хромать. Я выкарабкаюсь. Я буду ходить.
Врачи, ни слова не говоря, в смущении покинули палату.
Стив постепенно успокоился. Слава богу, что руки целы! «Во всяком случае, я все равно смогу играть регтайм!» – и, чтобы забыть о боли, постарался припомнить несколько мелодий. Но передышка была недолгой. Боль в правом боку вскоре возобновилась и с каждой минутой становилась все острее. Стив покрылся испариной. Почувствовав еще чье-то присутствие, он повернул голову. К нему тянулась женская рука. Незнакомое лицо, немолодое, немного усталое, с едва заметной улыбкой, тоже жалостливой, но эта жалость была пропитана нежностью. Такое выражение было свойственно женщинам, занесенным в среду сражающихся мужчин, – странное обличье кормилицы. Санитарка протянула ему стакан, он отпил: это была вода, но он снова ощутил вкус молока с солодом – ностальгическое воспоминание об Америке. Она вытерла пот и несколько мгновений не убирала руку со лба. Он чувствовал ее нежную кожу и неожиданно вспомнил о Файе – о настоящей, живой Файе, а не о том призраке, ради которого мечтал умереть в бою. Обнаженной, залитой солнцем на золотом стеганом одеяле.
«Где же она? – подумал он. – Чем занята в эту минуту?»
И, как и в прошлом, почувствовал, как сжалось его сердце.
«Но в каком прошлом?» – спросил Стив себя, и его будто озарило. Здесь и сейчас – в этих страданиях, на этой госпитальной кровати – происходит настоящий перелом в его жизни. И трещина, разделившая его жизнь, прошла по телу, а не по сердцу. Трещина, делившая время на «до» и «после», но «до» и «после» падения, а не «до» или «после» Файи. До этого детство, юность, безумства – все происходило неосознанно. После – страдания тела, которые нужно преодолеть, возможно, и инвалидность. Что рядом с этим метания страсти? Все прошлое подернулось дымкой вместе с «Гиспано-Суиза» и его бронированным винтом. Кончено со всем этим беспорядком! Теперь главное – выжить! Выздороветь. Встать на ноги, начать ходить. Вернуться в Америку. Война, по крайней мере для него, закончена. Ему больше не хотелось умирать. Ни за какое-либо дело, ни за женщину. Теперь – вернуться в Филадельфию, Нью-Йорк, Америку. Строить другой мир, новую жизнь. Но начать с выздоровления.
Ему показалось, что жар снова усилился. И в тот момент, когда Стив опять погрузился в ночь, он сожалел только об одном: почему не нарисовал вместо Suicidal Sirenна кабине аэроплана эмблему своего футбольного клуба – знаменитого «Tiger» Принстонского университета?
* * *
Несколько недель спустя, когда жар уже спал, Стива перевели в Парижский госпиталь. Он сразу поинтересовался характером своего ранения и потребовал книги по анатомии. Он так настаивал, что, несмотря на военное время, ему их принесли. Стив днями напролет был погружен в чтение. Когда его освободили от последних бинтов, он уже составил план упражнений, которые, как он был уверен, позволят ему полностью восстановить раненую ногу.
Ему предоставили возможность этим заняться. Его упорство обескураживало врачей. Но для них, каковы бы ни были его временные трудности, американец в целом уже был здоров. Его снабдили двумя костылями, приставили «крестную» [55], порозовевшую от мысли о том, что ей предстоит ухаживать за авиатором. Он оставил себе костыли, но сразу же вежливо выпроводил даму, мотивировав свой поступок необходимостью полной концентрации на гимнастике.
Стив не общался с соседями по комнате и не читал прессу; в газетах пользовались все теми же напыщенными выражениями, чтобы расписать никак не близящиеся успехи: «кровавая заря» или «трепещущий полет победы». Одно время он тешил себя надеждой, что, прочитав в газетах о его подвиге – сюжет был раздут прессой по пропагандистским причинам и пережевывался в течение добрых двух недель, – кто-нибудь из его бывших друзей, конечно, не Файя, но, может быть, Лиана, или д’Эспрэ, постараются его разыскать, придут навестить, восхититься наградным крестом, полученным им еще в кровати замка Белланд. Но этого не случилось. Прошлое испарилось безвозвратно. Война все разрушает: и людей, и память, – сокрушался он, и эта новая уверенность укрепила его в желании выздороветь.
Каждый день Стив делал гимнастику, и его стоны продирались сквозь сжатые зубы. Иногда он звал на помощь санитарку. Благодаря исключительному упорству он вскоре уже мог на костылях доходить до окна. Несмотря на острую боль, поднимавшуюся всякий раз от правого бедра, Стив мечтал о том дне, когда сможет обходиться без них. А пока каждое утро он продолжал свой крестный ход: от кровати до окна, потом до другого окна, наконец, до двери, в коридор, – а однажды – в январе 1917 года – вышел на улицу, опираясь на палку.
Здесь все очень изменилось. Мимо спешили одинокие женщины. Они носили теперь укороченные платья, маленькие шляпки, надвинутые на глаза. И движения стали другими: менее томными, более решительными, можно было бы сказать, более мужскими. Стало быть, правда все то, о чем писали газеты: женщины всюду заменяли мужчин, даже на военных заводах. Стив посматривал какое-то время на их лодыжки, икры, выставленные напоказ. Нужно ли жалеть о том времени, когда их тело меньше угадывалось под одеждой? Конечно, в какой-то степени ушла грациозность, особенно это изящное приподнимание юбок при переходе улицы. Стив посмотрел на небо, где теперь часто стрекотали самолеты. Ночью оно часто озарялось огнями среди воя сирен: «Гота», вражеские эскадрильи, сбрасывали бомбы на Париж. Тогда он сжимал кулаки и, не стесняясь соседей, вслух повторял: taking off, taking off– уехать! Бежать от жара и смертельных страстей. Вернуться в свободную Америку.
К началу зимы, когда Стив уже собирался покинуть госпиталь, пришла телеграмма с известием о приезде отца. Он очень удивился. В своем одиночестве в Белланде, в еще более уединенной жизни в госпитале он очень редко получал от него весточки. Старый О’Нил никогда не скрывал, что не одобряет увлечения сына авиацией. И хотя ему импонировало некоторое рыцарство, тем не менее он считал, что, предлагая себя на службу другому государству, не требовавшему от него ничего подобного, сын в какой-то степени предал отца. Подозревая о причинах, толкнувших на это Стива, он считал их безумными и очень лаконично отвечал на его письма: только те знаки уважения, которых сын заслуживал как солдат.
В общем, вот уже два года, как между ними пробежал холодок.
Получив телеграмму, Стив отметил, что отец проявил смелость, решив пересечь Атлантику: уже несколько месяцев немецкие субмарины не переставали атаковать нейтральные суда; у всех в памяти еще не изгладилась «Лузитания» с американцами на борту. Но зачем? Как настоящий ирландец старый О’Нил всегда имел склонность к авантюрам. Всем известно было его пристрастие к разным удовольствиям, и слухи о новых наслаждениях, расцветавших во французской столице во время войны, наверняка достигли его ушей. Однако вряд ли это заставило бы отца пересечь океан в самый разгар военных действий. Стив был заинтригован, но ни одна из веских причин не приходила ему на ум. Как только смог держать в руке перо, он ясно изложил в письме отцу свое желание вернуться. Чтобы избавиться от грустных воспоминаний, он добавил, что устал от Европы и у него одна мечта: удачно жениться и устроиться в Филадельфии. Поскольку Стив долго потакал своим прихотям, следовал только своим капризам и безумствам, заставив отца долгие годы мучиться страхами за жизнь единственного сына, оставался только один выход: ему суждено было покориться.
Не успел старый О’Нил войти в комнату, как беспокойство Стива усилилось. Отец не изменился. Такой же высокий, широкоплечий, лишь немного более сутулый, изборожденный морщинами. Но такой же знакомый живой взгляд, ясный, строгий – глаза борца за выживание. Богатство и знакомства в самых элитных кругах Восточного побережья его никак не испортили.
Отец быстро осмотрел лицо Стива, кинул взгляд на костыли, неожиданно и быстро обнял, потом начал:
– Вильсона снова переизбрали, ты в курсе, я надеюсь. С незначительным перевесом, но переизбрали.
– Ну и что? – недовольно откликнулся Стив. – Что это меняет в мире? Не больше, чем смерть Буффалло Билла [56]. Надеюсь, ты не за тем пересек океан, чтобы говорить о политике! Скажи лучше, как поживают сестры.
– У твоих сестер все в порядке: они выходят замуж и рожают детей. – О’Нил встал перед кроватью: – И я приехал наставить на путь истинный одного парня двадцати шести лет, который тратит время на пустяки.
– Пустяки? Авиация? А мой крест? – Стив показал на награду, приколотую к больничной пижаме.
– Очень хорошо. Но теперь с этим покончено. Ты мой единственный сын. И будешь моим наследником. Дела идут хорошо. А нужно, чтобы они шли все лучше и лучше!
Отец решительно не изменился. Еще с детских лет Стиву была знакома эта свойственная ему занудная манера, как только речь заходила о делах. Она даже стала легендой.
– Я тебе писал, что собираюсь вернуться. Мне больше нечего делать во Франции. Я только жду, когда совсем избавлюсь от этих проклятых палок.
Стив ударил левой ногой по костылям, и они упали на пол.
Немного удивленные этим возбужденным разговором на чужом языке, его соседи приподнялись на кроватях, но, решив, что это очередное проявление эксцентричности американца, опять задремали.
– Ну что ж! Придется немного подождать, – объявил О’Нил.
– А, ты тоже так думаешь! Ты еще хуже, чем врачи. Посмотри!
Стив подхватил костыли и после почти акробатического движения, состоявшего из предварительно точно рассчитанных элементов, встал напротив отца.
– Ну как? Видел?
Не дожидаясь ответа, он начал свободно ходить, опираясь на оба костыля, потом отбросил левый, сделал неуверенный шаг, потом второй, третий, наконец, шатаясь, истекая потом, побежденный болью, облокотился на подоконник. Уже наступала ночь, светлая, спокойная, но и ее могли нарушить с минуты на минуту раскаты «Гота».
О’Нил улыбнулся, процедив сквозь зубы:
– Добрая старая ирландская порода! Стойкая в беде, очень нежная в любви.
Стив покраснел. Отец подошел к нему и положил руку на плечо. Все было сказано, как всегда, без слов. В какое-то мгновение глаза старого О’Нила загорелись нежностью. Но его сентиментальные излияния были недолгими, и он снова превратился в изобретателя и торговца пружинами для крысиных ловушек, который за сорок лет неустанной работы создал империю сталепрокатных заводов.
– Вернемся к делам. Итак, снова выбрали Вильсона, и у него теперь развязаны руки. Еще где-то пятнадцать дней, от силы месяц, и он пришлет сюда наши войска.
Стив не мог прийти в себя от удивления. Отец продолжал:
– Для тебя, мой сын, война окончена. Ты пошел добровольцем, получил свой крест, я горжусь тобой. Ты больше не нужен Франции. Но мне – нужен. Заметь, я не сказал тебе, что жму твою руку.
– Я вернусь, – взорвался Стив. – Только дай мне время научиться ходить без костылей! Я не хочу вернуться в Филадельфию калекой!
– Это верно, это верно, – бормотал О’Нил.
– Я тебе об этом писал! Я хочу жениться, удачно жениться. И чтобы девушка меня любила, как…
О’Нил неожиданно съехидничал:
– Как в те времена, когда они все бегали за тобой… Как раньше.
От него ничего невозможно было скрыть. Стив покраснел еще больше, пожал плечами.
– Сколько нужно времени, чтобы вновь ходить без костылей?
– Самое большее шесть недель.
– Хорошо. Сейчас январь. Я даю тебе шесть месяцев.
Стив побагровел от ярости. И этого тоже не будет в его новой жизни. Он должен прекратить жить на средства отца и по его приказам. Он сам будет выкручиваться.
– Говорю тебе: я хочу вернуться как можно быстрее!
– Нет, Стив. Ты останешься до августа. Для меня.
– Для тебя? А что я должен делать?
– Если у меня верная информация, то уже в апреле американская армия будет во Франции. И перед нами открывается самый богатый рынок. Мы будем всем торговать в Европе. Зерном, сталью, заводами, одеждой. А если союзники выиграют войну – на мой взгляд, через два-три года, – мы, американцы, поможем Европе восстановиться. Запомни, Стив: именно те, кто торгует во время войны, продолжают торговать и после ее окончания. Ты уже во Франции, ты говоришь на языке, ты знаешь места, людей. Вот для тебя возможность открыть новые пути. Начни с добывания для меня прибыли здесь. Познакомься с французскими бизнесменами, со всеми, кто работает на военный рынок. Договорись с ними. Через шесть месяцев ты волен вернуться. Я приеду сам или пошлю моих людей. А ты по возвращении в Филадельфию сможешь вести дела по своему усмотрению.
– Шесть месяцев, – вздохнул Стив и начал что-то высматривать в окне, как будто ему угрожала оттуда внезапная опасность.
– Ты прекрасно обходился без меня четыре года.
Стив понял, что перечить бесполезно.
– Если все пойдет как надо, ты будешь в Филадельфии в начале августа.
– Если все пойдет хорошо? Но все пойдет хорошо!
Это снова был вызов. Стив опять схватился за костыли, доковылял до коридора, посмотрел на улицу. Уже спустилась ночь. Под уличным фонарем прошла женщина в коротком платье, очень худая.
Стив повернулся к отцу:
– Но предупреждаю: через шесть месяцев, день в день, я буду плыть на корабле в Нью-Йорк!
На следующее утро – с невиданной до того энергией – американцу удалось сделать несколько шагов без костылей. Через три недели он вышел из госпиталя и, освобожденный от воинских обязанностей, рыскал по Парижу в поисках торговцев за рулем роскошного «кадиллака» мощностью тридцать шесть лошадиных сил: старый О’Нил, ни минуты не сомневавшийся, что Стив согласится остаться, заказал для него эту машину еще три месяца назад, и ее привезли с другого берега Атлантики.
* * *
Сначала время полетело очень быстро. Как и предвидел его отец, Соединенные Штаты вступили в войну в начале апреля. В Париж начали стекаться американские коммерсанты. Стив устроился в «Ритце». Он мог бы выбрать «Плаццу» или отель «Морис»: во вновь обретенных роскоши и комфорте счастье выздоровления ощущалось еще острее. Но Стив вскоре понял, что знаменитый отель, где сгрудилась многонациональная толпа, соблазненная новыми удовольствиями, служил пристанищем и для торговых сделок. Через десять дней он завершил свое первое дело, продав сто километров колючей проволоки. Потом он решил продать французам солидный запас листовой стали, предполагая, что ее можно использовать для зашиты фортификационных укреплений от артиллерийских снарядов или – почему бы и нет – для бронирования каких-нибудь машин. В этот раз ему пришлось выйти из «Ритца» и встретиться с посредниками, которые, будучи при каком-нибудь министре или управляющем делами армии, могли за значительную взятку вывести его на рынок.
За шесть недель Стив обошел всех; это был обособленный круг людей, нити вели от одного к другому, и все они были между собой похожи: продувные шельмы, в прошлом перекупщики, бакалейщики из провинции, дородные и хитрые оптовые торговцы, которые за короткое время завладели монополией на тот или иной вид поставки, при этом хорошо разбогатев. Хозяева шикарных отелей, кафе «Сиро», бара в «Плацце» выказывали им самое ледяное презрение. Они называли их «нуворишами» или же – это слово очень веселило Стива – «новоиспеченными». Надо признать, что такое определение подходило им как нельзя лучше: в блестящих жакетах из альпаги, с тяжелыми от камней манжетами, причесанные с невероятной тщательностью, приглаженные, напомаженные – все в них свидетельствовало о недавнем богатстве, вплоть до диких аппетитов, приводивших их вечерами в полуподпольные места, где они ели жирную пищу, несмотря на указанные ограничения: рестораны военного времени.
В конце апреля Стив продал свой сталепрокатный запас и ввязался в более трудную затею: он хотел предложить армии новую модель консервной банки. Его революционная задумка состояла в том, что банка необыкновенно легко, «по-детски» легко открывалась. Он сам придумал эту модель, едва выйдя из госпиталя, в номере «Ритца», где его застиг сигнал тревоги: и принцип, и чертежи он создал между двумя упражнениями за фортепиано. Стив тут же послал их в Филадельфию, где воодушевленный этим изобретением отец принялся за их изготовление.
Изучая парижский рынок сбыта, Стив узнал, что его держит в руках один человек. О нем говорили, что он наводит страх на окружающих, а его деятельность охватывает, по возможности, все: от однолетних чистокровных жеребцов до монополии на муку. Начав с нуля, или почти с нуля, он, по слухам, за три года стал богаче, чем все «новоиспеченные» вместе взятые. Его звали Раймон Вентру.
Несмотря на это, Стив не отступил от задуманного, вновь обретя давнюю уверенность в себе. Теперь трость служила ему лишь для того, чтобы добавить последний штрих к элегантности. Боль в бедре почти не беспокоила. Не хватало только гибкости в движениях. Авиатор, американец, доброволец, раненый, отмеченный крестом – все снова играло ему на руку: несмотря на молодость, весь его вид говорил о благонадежности. «Еще немного, – шутил он, – и я смогу даже танцевать», подразумевая балы в Филадельфии. И в Америке он снова займется авиацией. Но не из-за счастья полета, а из-за денег. На самом деле он думал теперь только о том, чтобы составить себе состояние.
Итак, этим вечером шофер отвез Стива на встречу с Вентру. Расположившись на перламутрово-серых подушках в машине, Стив отдался счастью езды по почти пустому Парижу, вновь открывавшемуся ему. На том углу улицы, где, бывало, целыми днями поджидал Файю, он вдруг обратил внимание на ранее не замеченные детали: полуобнаженная кариатида, подпиравшая окно, гримасничающий сатир над сводом входной арки. Эта мифологическая любовная сцена в камне была высечена на фасаде здания. Страсть скрывала тогда от Стива окружавший его город, и теперь тот представал перед ним в неизъяснимой чистоте и четкости, освобожденный от шлаков эмоций, похитивших эту красоту. В этот вечер Париж Показался ему чем-то вроде фантастических декораций. Может быть, из-за пустых улиц или потому, что он считал недели до отъезда – уже был куплен билет на корабль «Кунар». Иногда по пути ему встречались расплывавшиеся в сумерках фиакры или такси, которое вел африканец, завернутый в красный хлопок. Вблизи от вокзала движение перегородили толпы солдат: индийцы в тюрбанах, отправлявшиеся умирать на фронт. Потом пошли безлюдные проспекты, наконец, модные, только что открывшиеся кафе со странными названиями: «Ла Бодега», «Зизи» [57], «Блеск свинца». На их террасах женщины в янтарных колье, коротких и блестящих платьях, напоминающие современных альм, пили чай с апельсином; иногда они бесстыдно запрокидывали головы, выдыхая дым сигарет. Париж 1917 года был очень волнующим, похожим на декорации сказочного Востока, подвешенные по краям отдаленной сцены, куда, однако, все были готовы отбыть, раньше или позже. Можно было представить внезапно оставленный порт, лишенный моря и кораблей, покинутый мужчинами, населенный, будто на отдыхе, богатыми клиентами роскошных отелей, скитающимися в поисках этих клиентов женщинами, этих женщин в странных одеждах можно было бы принять за японок, если бы те носили шляпки и демонстрировали свои лодыжки. На террасах, попивая чай, не решаясь еще в семь часов уйти оттуда, они исступленно подстерегали замешкавшийся мужской взгляд: в основном, людей кино, стряпавших из намеков сценарий будущего «Джудекса» или эпизод из нового фильма о приключениях Зигомара.
Итак, в ложно экзотических сумерках этого Константинополя без Босфора, на этом Востоке наизнанку, посылавшем своих мужчин на смерть, прятавшем своих торговцев, выставлявшем напоказ ножки своих женщин, Стив вновь вспомнил о Файе, Лиане, о женщинах довоенного времени. Говорили, Пужи вышла замуж за румынского князя. Мерод не удалось довести до алтаря своего испанского гранда, и она часами сидела взаперти, изображая из себя эдакую куклу. Что до Отеро, один раз Стив видел ее, совсем выцветшую, она спускалась в метро. Но Лиана, Файя – они ведь так молоды! И он нигде не пересекся с ними, как и с д’Эспрэ. Может быть, с ними произойдет то же, что с Дягилевым, Пикассо, Пуаре – блистающими, внезапно исчезнувшими персонажами, чьего неожиданного возвращения все ожидали со дня на день в еще большем сиянии, чем в прошлом?
Набегали и другие воспоминания, и вместе с ними нежеланная меланхолия. «Кадиллак» остановился перед особняком на Елисейских полях. Стив прошел через сад в глубь двора, так, как ему объяснили. Здесь, за закрытыми ставнями, как раз одна из бывших кокоток открыла подпольный ресторан с помощью своей бывшей кухарки, посланной ей провидением, и бывшего любовника, негоцианта из Халле. В ее заведении за цену золота предлагалось все то, что повсюду было под запретом: сигары, сахар, кофе мокко, ротшильдовский барашек, сент-эмильон, шартрез, коньяк и, в особенности, несмотря на недавние запреты, божественное мясо в полдень и вечером – пулярка из Брессе, филе из Шароле, молочный поросенок, подсоленный, едва прожаренный по желанию ягненок. Модный декоратор, ученик Ириба или Умберто Бруннеллески, придал этому месту восточный колорит, иначе оно казалось бы пресным: стены были покрашены черным лаком с золотом, над дверями – стилизованные скульптуры драконов с похотливыми языками, между столов расставлены ширмы Короманделя, всюду – канапе, обтянутые шелком. На них располагались сразу же после десерта очень молоденькие женщины, которым, наверное, надоели их толстопузые, угощавшие их здесь спутники. С тяжелым после всей этой изысканной кухни желудком, они старались не думать о возвращении домой и о том, что в расплату за ужин им придется изображать любовь.