Текст книги "В Маньчжурских степях и дебрях
(сборник)"
Автор книги: Иоасаф Любич-Кошуров
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
III
Неприятель скрылся в своих окопах.
Японцам удалось захватить с собой не всех раненых.
Некоторые из них теперь подымались среди неподвижных мертвых тел и сами тащились в свою сторону…
Казалось, это подымались мертвые.
Пять или шесть фигур пробираются медленно между трупами, молча, выбирая только места, где посвободней идти. Каждый занят самим собой, и кажется, никому нет дела до другого… Будто они не видят и не замечают друг друга.
Изредка слышится стон.
Изредка то один, то другой останавливаются, поднимают голову и вглядываются вперед туда, где их окопы…
Может-быть, они прикидывают на глаз расстояние: долго ли еще идти.
А седой офицер все неподвижен.
Видно, он уж покончил счеты с жизнью…
Уж далеко ушли те пятеро или шестеро. Кругом покой и безмолвие…
Но трупы от времени до времени продолжают шевелиться, то там, то тут, встают и плетутся вслед раньше ожившим трупам.
Страшно и жутко.
В русских окопах тихо. Тихо и в японских окопах…
– Орефьев!
– Ну?
– А гляди, твой-то.
Стоящий рядом с Орефьевым солдат толкает его локтем и кивает головой в сторону седого офицера.
– Чего мой?
Орефьев даже будто обиделся. Брови у него сдвинулись, говорить он грубо, отрывисто, отдувая щеки, будто говорить внутрь себя.
Голос звучит глухо.
– Офицер-то?
– Какой офицер!
– А вон…
И солдат опять кивает на седого офицера.
– Будто жив.
Орефьев быстро оборачивается.
Все также неподвижен седой офицер. И товарищу Орефьева кажется, что он ошибся.
– Н-не, – говорит он, – это ветер.
– Вон еще один поднялся, – раздается около.
Орефьев снова повернулся к товарищу.
– Почему мой?
Так же глухо звучит его голос, по-прежнему сдвинуты брови так же отдувает он щеки.
– Али не ты?.. Ну-ну, то-то… А я думал.
– Ён мертвый, – вмешивается в разговор третий солдат, круглолицый, с коротким тупым носом, в веснушках с рыжими, на темени почти красными волосами.
Солдат только что разговаривавший с Орефьевым, поворачивается к нему и спрашивает глухо, как Орефьев:
– Чего?
– Мертвый ён…
– Офицер-то!
– Офицер…
Солдат нагнулся, пошарил под ногами и поднял небольшой камешек.
– Живой!
Он встряхивал на руке камушек, поглядывая то на Орефьева, то на стоявшего с ним солдата.
Те промолчали.
Тогда солдат развернулся и кинул в седого офицера…
Камешек был плоский, плиткой. Когда бросил его солдат, он сначала взвился кверху, потом скользнул по воздуху в сторону и вниз и прямо попал в седого офицера.
Тот вздрогнул и медленно поднял веки.
Казалось, это открыл веки труп.
Взгляд был мутный и тусклый.
Веки сейчас же опять смежились… Потом поднялись снова… Они будто отяжелели и сами наплывали на глаза… Медленно, тоже с трудом поднял он голову.
Рыжий солдат крепко схватил Орефьева за руку.
– Гляди!
Почти ужас изобразился у него на лице. Он еще крепче сдавил Орефьеву руку…
Он только и сказал это одно слово «гляди» и потом затих, остановив неподвижный взгляд на седом офицере.
А около седого офицера из груды наваленных вокруг него трупов, не позволивших ему упасть, поднялась коротко остриженная, на тонкой длинной шее, с темным лицом голова и повела вокруг такими же мутными, как у офицера, глазами.
– Господи! да что же они не шлют санитаров! – крикнул ротный.
Казалось теперь, он сам был ранен и жестоко страдает от раны, и это именно ему самому нужны были санитары.
Черная, стриженная голова на тонкой шее повела вверх, стиснув зубы. Ярко белели эти зубы между, как судорогой, растянутых губ.
Выпростались плечи, потом показалась спина… Медленно раненый выпрастывался из-под придавивших его двух трупов.
Наконец, он поднялся…
Также медленно двигаясь, так, будто разминал ноги, подошёл он к седому офицеру…
Он тоже был ранен в ногу.
Рана могла быть и пустячной, судя по тому, как он переставлял ноги, но его могли смять в общей сумятице.
Он заговорил с офицером.
По тот в ответ только поднимал и опускал веки, как спросонья, и слабо поводил головой.
Тогда он, опять как раньше, когда выбирался из-под трупов, стиснув зубы и растянув губы так, что даже десны обнажились, попробовал его поднять.
Ему это удалось…
Он охватил офицера за талию, закинув его руку себе за шею, и повел его, похрамывая на левую ногу.
Минутами он останавливался и заглядывал в лицо офицеру. Потом шел дальше…
В окопе заговорили вполголоса, глухо, как под землей:
– Не дойдут…
– Ни в жисть…
– Тот-то ничего…
– Старичок-то… плох от.
– А все рыжий…
Рыжий наклонился, нагнулся, как в тот раз, схватил с земли опять камешек и показал его Орефьеву.
– Ты видел?.. Вот этакие…
Закусив нижнюю губу, он нагнулся напружил плечи и переломил камешек между пальцами.
Потом поднял голову.
– Вот он…
Он показал Орефьеву обе половинки.
– Разве я знал, – сказал он…
Через секунду он воскликнул вполголоса, вздернув плечи:
– Ах ты, Господи!..
– Опять стали, – послышался голос.
Рыжий солдат сел на землю на корточки, сунул руки между коленями и стал тереть ладони – ладонь о ладонь, качая головой из стороны в сторону.
Вдруг он вскочил.
– Стали!..
Ему ничего не ответили.
– Ничего… Опять идут, – слышится прежний голос.
– Ах, ты Господи! ах, ты Господи! – шепчет рыжий солдат, опустив руки вдоль тела и быстро перебирая пальцами…
Все смотрели вслед раненым. Никто не заметил как рыжий солдат побежал вдоль траншеи…
Затем его увидели бегущим без ружья к неприятельским окопам, нагнав раненых, он взвалил седого офицера к себе на плечи и быстро зашагал дальше…
Он передал седого офицера прямо в руки японцев, затем бегом вернулся к своим.
– Я думал, как подбег, – рассказывал он, – стрелять станут… Да… либо сейчас, недолго думавши, под караул… Горячка-то прошла. Одначе ничего… To-есть ни то что – ничуть ничего!..
Ему на это заметили: – Очумели…
Под гром орудий
I
Свою комнату Цветков называл кельей.
Она, правда, была похожа на келью – маленькая, с беленым потолком и стенами, в одно окно, проделанное в толще крепостные стены.
В окно ничего не было видно, что делалось на небольшом, вымощенном желтым плитняком, дворике: стена была настолько толста, что оставленное в ней отверстие для доступа света сначала, когда строили стену, походило на глубокую узкую дыру, пробитую для чего-то гигантским четырехугольным ломом, а потом, когда эту дыру залили цементом, зашпаклевали, выгладили и выбелили – стало ни дать, ни взять, как маленький узенький коридорчик, чистенький, аккуратный и опрятный.
Владельцем этого коридора стал в скором времени толстый, большой, с белым брюшком паук. Он разгуливал по коридору в своем белом жилете, на своих длинных, растопыренных ногах, останавливаясь то там, то тут, вглядываясь очень внимательно, сосредоточенно и серьёзно в каждую неровность, в каждую трещинку.
Казалось, он говорил:
– Г-м…. да, да… Это очень недурно, только не скрывается ли какого пугала за этой щелью?…
Иногда он даже становился на задняя лапки и, прижавшись брюшком к стене, вытягивал передние лапки вверх, ощупывая ими стену, и поднимал голову.
– Г-м…. а там опять трещинка…
Он был совсем как директор в каком-нибудь учебном заведении, осматривавший классы и коридор, только что отремонтированные после летних каникул.
С этим беспокойным господином в белом жилете Цветков познакомился только после того, как проводил в Россию свое семейство, жену и детей.
До тех пор он его не замечал.
Пузатый директор в белом жилете бегал по своему коридору, внимательно наблюдая, чтобы все было чисто и никто не нарушил порядка, – и ни один человек в мире не подозревал о его существовании.
Цветкову он именно напомнил сразу директора той гимназии, где он учился.
Директора звали Павлом Ивановичем.
Он и паука тоже назвал Павлом Ивановичем.
Когда по утрам Цветков, умывшись и подойдя к окну после умыванья, начинал утираться полотенцем, Павел Иванович находился уже на месте и при отправлении своих служебных обязанностей.
Вытерев полотенцем лицо, мокрую бороду и мокрый, гладко остриженный, с топорщившимися оттого, что он их вытирал, короткими волосами затылок, Цветков щелкал шпорами и кланялся Павлу Ивановичу.
– С добрым утром, Павел Иванович!
Но Павел Иванович совсем не обращал на него внимания.
Не оборачиваясь и не глядя на Цветкова, он будто бормотал сердито:
– Погодите, погодите…
О, как напоминал он в эти минуты Цветкову того, старого, настоящего Павла Ивановича!
Будто и впрямь вышел он из «умывальной» в коридор и там встретился с Павлом Ивановичем.
– С добрым утром, Павел Иванович!
Приготовишку Павел Иванович за такое приветствие, наверно бы, выдрал за уши. К приготовишкам он был строг.
Небольшие вольности он допускал только со старшими.
Когда утром он появлялся в пансионе, в спальнях или коридоре, или умывальной, и старшие желали ему доброго утра, он именно бормотал, торопливо проходя мимо:
– Погодите, погодите…
А приготовишек трепал за уши.
Приготовишкой штабс-капитан Цветков никак не мог себя представить.
Из гимназии он вышел из шестого класса и так потом всегда, когда ему приходилось вспоминать школьные годы, уноситься мыслью в глубь прошлого, в этом прошлом он видел себя в шестом или пятом классе, старшим, сидящим в комнате вместе с другими старшими, совсем отдельно от других пансионеров.
Но теперь, теперешнему Павлу Ивановичу Цветков позволял иногда говорить то, чего он никогда не решился бы сказать тому, далекому, кажется, теперь уже умершему Павлу Ивановичу.
– Погодите, погодите, – бормотал теперешний Павел Иванович. – Погодите, погодите.
И вдруг он останавливался.
– Цветков, вы опять!
Прежний Павел Иванович брил бороду, у теперешнего был маленький мягкий, бурый пушек.
– Павел Иванович! Вы хоть бы побрились.
Павел Иванович молчит. Кажется, на него нашел столбняк. Затем он быстро подбегает к самому краю подоконника. Вот, вот, он бросится на Цветкова. Но сейчас же он отступает назад в глубину коридора.
– А! – произносят он немного в нос. Цветков даже видит почти, как он поправил на носу золотое пенсне.
– А-а…
Это «а» выходит у него опять в нос, и будто к «а» еще прибавилось «у», влилось в «а» и потом из него вылилось.
– Вы уже офицер?
Цветков щелкает шпорами. Шпоры громко звенят по каменным плитам.
Затем Цветков делает под козырек Павлу Ивановичу и рапортует ему свой чин, место служения.
Павел Иванович очень доволен, Все-таки он спрашивает:
– А в университет не пошли?
– Нет, Павел Иванович.
– А почему?
– По разным обстоятельствам…
– А-у… – гнусит Павел Иванович.
До сих пор он говорил, чисто и разборчиво, но стоит ему только произнести эту букву, которая неизвестно что обозначает, как у него появляется французский прононс.
– А-у.
– Не пришлось, – говорит Цветков. Павел Иванович вскидывает глаза кверху.
– Начальство довольно?
– Начальство довольно.
А вы начальством?
– И я начальством доволен.
– Очень хорошо. Очень хорошо…
– Очень хорошо, Павел Иванович.
Павел Иванович смотрит на него подозрительно. Не пришел ли сюда этот артиллерист, чтобы просто почесать язык? Некоторое время он молчит, потом в мозгу его, вероятно, мелькает мысль, женат Цветков или нет. Если женат – так, конечно, это, что он сейчас передразнил Павла Ивановича, вышло у него само собой, безо всякой задней мысли.
Женатый человек должен быть солидным.
А может быть, Цветков пришел определить своего сына приходящим или пансионером?
Наверное, пансионером. Он сам был пансионером. И сын, наверное, такой же головорез, как отец, и, наверное, тоже будет артиллеристом.
И он спрашивает, снова поправив пенсне, будто это пенсне может помочь ему узнать, женат или нет Цветков, если тот соврет.
– Женаты?
– Женат.
Павел Иванович вспоминает, что он встретил раз Цветкова в сквере с гимназисткой, а в другой раз с тою же гимназисткой застал его в театре.
– Наверное, на этой, как ее… Такая, с этакой косой с голубым бантом?
Павел Иванович вспоминает фамилию гимназистки.
– На Маевской?..
– На Маевской, Павел Иванович.
– A-у…. довольны?
– Доволен…
– Есть дети?
– Трое, Павел Иванович.
– A-у…. трое… Шалуны?
– Бойкие мальчики…
И у Цветкова с Павлом Ивановичем начинается длинный разговор о гимназии, о мадам Цветковой. И Павел Иванович всякий раз, когда Цветков вспоминает жену, гнусит:
– A-у… Это та с косой и голубым бантом?
II
Когда была бомбардировка, и Цветкову весь день приходилось проводить около орудий, обед ему носили туда же на батарею.
Приносил обед обыкновенно денщик Цветкова, не высокого роста, в вечно засаленном вытершемся мундирчике, в вечно грязном, точно он только и знал, что ставил самовары или закрывал и открывал вьюшки в печах, худощавый, вертлявый солдатик, поляк по происхождению, Венцеслав Забужский.
От копоти, от угольной пыли или еще от чего у Забужского даже лицо постоянно было серое, как у железнодорожного смазчика или кочегара. Словно он никогда не умывался.
Наскоро закусывая, Цветков непременно справлялся о Павле Ивановиче.
– Забужский!
– Я-с.
– Все у нас благополучно?
– Так точно, ваше благородие.
– А Павел Иванович?..
– Ходят-с.
– Обедал?..
– Так точно… Обедали-с; почивать собираются. «Почивал» Павел Иванович в паутине… Паутину он устроил в самом конце своего коридора в углу… Действительно ли почивал он в этой паутине после обеда или просто сидел так и о чем-нибудь думал, неизвестно, верней всего, что почивал, потому что такой важный господин, если уйдет к себе после обеда, так уж, разумеется, для того, чтобы «отдыхать».
Обедать Павлу Ивановичу подавал тот же Забужский.
Кормил он его мухами, при чем выбирал самых жирных мух.
Раз Забужский на обычный вопрос Цветкова, обедал ли Павел Иванович и после обычного же своего ответа: «так точно, ваше благородие, обедали» поднес ладонь ко рту, кашлянул в ладонь и сказал немного глухо:
– Ваше благородие!..
На Цветкова он смотрел исподлобья, все держа ладонь у рта. Сквозь растопыренные пальцы видно было, что он не закрыл рта, будто собирается заговорить опять.
– Ну? – сказал Цветков.
Забужский опустил руку.
– Я им, ваше благородие, сегодня и «коклетку» сделал.
Он почему-то всегда говорил не котлета, а коклета… Впрочем, он сейчас же поправился.
Он вытянулся, опустил руки по швам и выпучил глаза…
– Котлету, ваше благородие.
Он словно выстрелил этой фразой прямо в лицо Цветкову, произнося ее так, как произносил всякую другую заученную казенную фразу, громко, отчетливо, как он ответил бы, например, на приветствие высшего начальства, став во фронт:
– Здравия желаю вашему превосходительству.
Цветков именно требовал от него, чтоб он говорил котлета, а не коверкал этого слова по-своему.
– Как котлету? – изумился Цветков, перестав есть и во все глаза уставившись на Забужского.
– Так точно, ваше благородие…
– Котлету?..
– Так точно, ваше благородие.
– Вольно! – крикнул Цветков. Он видел, что Забужский отвечает совсем не то, что следует… Он имел время хорошо его изучить и понимал, что сейчас Забужский своими «так точно» хочет подтвердить только, что Цветков прав, а он нет: котлету нельзя называть коклетой.
– Из чего ты ее сделал?
– Коклету?
Забужский хотел было поправиться, но Цветков сейчас же его остановил:
– Не нужно. Чорт с тобой! Коклеты – так коклеты. Из чего ты ее сделал?
– Из чмеля-с.
– Из шмеля?
– Так точно. Вот этакий-с.
И Забужский, собрав пальцы на левой руке в кулак, выставил вперед указательный палец.
– Как же ты ее делал?
– Обыкновенно, как вообще…
– Рубил?
– Рубил-с. Потом пустил жирку. Только жарить не жарил – сырую. Должно очень хорошо вышло: ведь у него мед… Сейчас подношу, говорю:
«Пал Иваныч!»
А они бегут, бегут… Потом стали. Я им:
«Пожалуйте кушать».
Потом говорю:
«Чмель».
Вижу: нюх-нюх, понюхали. Конечно, нынче – муха, завтра – муха, надоест. Да…
«Чмель», – говорю.
А они действительно нюхают. После того стали кушать.
– И теперь спит? – спросил Цветков.
– Почивают-с.
Забужский уважал и любил Павла Ивановича не меньше Цветкова.
Правда, он познакомился с ним недавно и ничего не знал о его прошлом, кроме того только, что когда-то Павел Иванович был старый знакомый Цветкова и знал его жену.
Он понимал, конечно, что Павел Иванович, директор гимназии, и Павел Иванович, паук, две – вещи совершенно разные. Но это ничего не значило.
Когда Цветкова не было дома, он проделывал перед Павлом Ивановичем то же самое, что и перед Цветковым.
Только он относился к Павлу Ивановичу более почтительно.
Он называл его «ваше превосходительство»…
Это, однако, не мешало ему, например, не стоять на вытяжку перед Павлом Ивановичем или разговаривая с ним сидеть на табурете, держа между ногами половую щетку.
Ему, кажется, даже было приятно, что Павел Иванович такой невзыскательный господин.
Он говорил про него:
– Они добрые, они не осудят.
И вот, бывало, сядет Забужский на табурет среди комнаты, заложит ногу за ногу и говорить:
– Эх, ваше превосходительство, сами посудите, почему я иногда не могу спать? Первое, что их благородие жалко, а второе, изволите видеть, дома у меня отец, мать…
Он взглядывает на Павла Ивановича и ему кажется, что Павел Иванович слушает его очень внимательно.
Ему даже чудится его голос:
– Терпи, брат Забужский…
– Я-с и то, ваше превосходительство, терплю… Только вы сами человек рассудительный и понимающий про человечество. А как убьют?
– Это кого? – спрашивает Павел Иванович, – тебя или капитана?
– Да и их и меня… Дети у них, изволите видеть, Вася, Коля да Петя, жена опять же, Марья Петровна… Конечно, сами вы человек не военный, вы генерал светский-с, а все-таки возьмите в толк, ваше превосходительство, ведь жалко?
– Гм, – говорить Павел Иванович. – На то война. Молись Богу, Забужский.
– Я и то молюсь.
– Молись лучше.
Однажды во время этих разговоров Забужскому пришла в голову такая мысль:
«А что если убьют Павла Ивановича»…
И ему стало жутко и холодно.
– Пал Иваныч! А что ежели, помилуй, Бог, вас убьют?
Лицо у него вытянулось и побледнело. Только теперь он понял, как дорог ему Павел Иванович. Что они тогда, правда, станут делать с барином…
Тогда они уж совсем останутся одни…
Когда он в ту ночь после ужина сталь на молитву, сложив молитвенно руки по католическому обычаю, прочитал вечернюю молитву, мало понимая её смысл, и потом уже от себя прибавил, опустившись на колени: «Матка Божска, змилуйся над паном и мною бедным хлопчиком», вслед затем он прошептал тихо:
– И над Пал Иванычем.
И распростерся ниц на полу…
III
У Цветкова, большего любителя оружия, на стене над кроватью висело несколько старых военных винтовок: берданка, шаспо, пибоди, магазинный винчестер.
Тут же на полочке лежали патроны к ним, по три, по четыре штуки каждого типа.
А берданочных патронов было несколько пачек… Они попали к Цветкову прямо из мастерских. Он даже не развязал пачек. Так они и лежали тут с краю полочки грудкой в своих синих бумажках, в каждой пачке по пяти штук, перевязанные сверх бумажки крест на крест веревочкой.
В тот день была сильная пальба.
Когда разрывались снаряды далеко от места их разрушительного действия, из окон вылетали стекла. Звенел, казалось, самый воздух, стонал и охал.
«Матка Божска» не спасла Павла Ивановича… Холодно и строго смотрела она из темного киота на Забужского. Забужский стоя у кровати Цветкова, поставив одну ногу коленкой на край кровати, он брал с полочки, где лежали патроны, синие пачки одну за другой и совал их в карман.
Один карман у него уже был полон. Должно быть, Забужский не очень церемонился с пачками или очень торопился. Он совал их как попало: на пачке, поместившейся в кармане сверху других, синяя обложка оборвалась, и между разодранными краями бумажки тускло поблескивали заплечики патронов.
Ресницы у Забужского были мокры, и он мигал ими редко и быстро, словно у него их дергало от времени до времени… И каждый раз, когда мигал, всхлипывал и смыгал носом, вздергивал нос в то время, как веки плотно прикрывали глаза.
Наполняя карманы патронами, он повторил несколько раз:
– Господи, Господи!..
То и дело глаза у пего совсем застилались слезами, и тогда он отворачивал лицо в сторону, и занеся руку к виску, захватывал край рукава пальцами, прижав к ладони и проводил рукавом по глазам от одного глаза к другому. Потом сморкался, отвернувши лицо еще более в сторону, прямо на пол, зажав конец носа между двумя пальцами.
Но временами лицо его вспыхивало гневом и злобой, когда в комнату снаружи особенно громко доносился звук разорвавшегося где-нибудь поблизости снаряда. Глаза загорались; с особенной поспешностью хватал он с полочки синие пачки и запихивал в карман, наклоняясь и заглядывая в карман, надавливая на пачку пальцем одной руки, а другой рукой оттягивая карман в сторону, чтобы пачка входила свободнее.
Когда на полке уж не осталось ни одной пачки, он схватил со стены берданку и бросился к выходу, на ходу обтирая ствол и затвор берданки краем мундира.
Он побежал прямо на батарею.
Подбегая к батарее, среди шума и свиста он расслыхал голос Цветкова, хриплый, казалось, вылетавший: откуда-то из-под земли.
– Четыре патрона, беглый огонь!
У него мелькнула мысль:
– Значит, близко… Атакой идут.
– А-а-а! – донеслось издали, слабо едва внятно. Чудилось, что кричит один человек, застигнутый бурей в поле, стараясь перекричать бурю… Но было слышно сразу, что крик этот несется издали, может, за полверсты… Голос одного человека затерялся бы и на близком расстоянии среди грохота орудий, воя и взрывов снарядов.
На секунду Забужский остановился.
Опять словно ветром донесло до него:
– А-а-а…
Надрываясь изо всех сил, Цветков кричит на батарее:
– Четыре патрона! Вон по откосу… Беглый огонь!
Забужский бросился на батарею.
Вскочив на парапет, он глянул вперед.
– Ага! вон они… Вон вы, голубчики!..
Он привалился к стенке, зубами разорвал пачку, вставил патрон и закрыл затвор.
Из-за вала ему видно, как наступает неприятель. На глаз он прикидывал расстояние.
Совсем близко.
Даже лица отдельных солдат можно рассмотреть…
Дикая ярость охватывает его. Ему самому хочется крикнуть им что-нибудь навстречу.
И он кричит, выставившись почти по грудь:
– Дьяволы! Черти! Нехристи!
Но они его не слышат, им даже его не видно… И он сам теперь не разберет, что они кричать… Он видит только эти лица, эти открытые рты, эти словно сведённые судорогой брови, натянувшиеся туго, так что ясно выступили скулы под кожей щеки…
Он прицелился и выстрелил… Выстрелил второй раз, третий. Все мимо.
Тогда он пробежал вперед мимо орудий и, остановившись там совсем на виду, стал стрелять, посылая пулю за пулей выхватывая из карманов пачки, разрывая их, роняя на землю патроны.
Страшный, оглушительный взрыв.
Казалось, земля дрогнула у него под ногами… Впереди – черный столб дыма, блеск пламени в дыму и над дымом что-то, чего он не может разобрать… Камни ли это, комья ли земли, или разорванные на части человеческие тела…
Неприятель попал на фугас.
После взрыва стало тихо… Только эхо грохотало в горах.
– Забужский! Идиот!..
Он узнал голос Цветкова.
– Котлета! – кричит кто-то в окопах. Слышится хохот.
– Пошел назад! – кричит Цветков.
Забужский оборачивается.
– Ваше благородие! – кричит он. – Ваше благородие…
Лицо у него грязное, как всегда. Около носа и около глаз видны белые полосы, оставшиеся после того, как он вытирал рукавом слезы…
– Ваше благородие! Вдогонку им! пустите разик…
– Сожгет! – кричат ему опять из окопов, – отойди от орудиев!
Забужский, наконец, бежит назад, соскакивает вниз.
– Ты что, осатанел, что ль? – обращается к нему Цветков.
Забужский становится во фронт, долгое время не знает куда девать берданку, потом берет ее под мышку.
Лицо у него растерянное, рот полуоткрыт.
– Ваше благородие!
На глазах у Забужского выступили слезы, нижняя челюсть отвисла, и все лицо вдруг сморщилось, как лицо плачущего ребенка…
– Ваше благородие!.. А Павел-то Иваныч…
– Ну!..
Цветков закусил губу.
– Приказали долго жить… Духом их… Вот этакая…
Он расставил руки во всю ширину.
– Как хватит… Стекла у нас выбило… А он, гляжу, ножками кверху… Как хлоп – и готово… С одного духа убило.
– Куда же ты его дел?
Лицо у Цветкова стало как каменное, точно все в нем застыло.
– В коробочку положил… Думаю, до вас. А там что скажут.