Текст книги "В Маньчжурских степях и дебрях
(сборник)"
Автор книги: Иоасаф Любич-Кошуров
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
III
Карпенко, вероятно, плохо перевязал себе рану.
Нога у него опять разболелась. Он чувствовал, что не может встать без посторонней помощи.
– Елохов, помоги подняться.
Елохов присел, охватил его правой рукой за спину и стал потихоньку подниматься, держа в левой руке винтовку.
Он видел, как, когда он так поднимал Карпенко, тот закусил нижнюю губу и чувствовал, как по его телу пробежал трепет. У Карпенко словно свело плечи; одно плечо опустилось, другое поднялось почти до уха.
Он протянул вниз руку и осторожно пощупал то место, где была рана.
Потом медленно выпрямился.
Лицо у него побледнело, рот был полуоткрыт, дышал он быстро и коротко, все не закрывая рта.
– Говорил я вам еще вчера… – начал было Елохов, но Карпенко его перебил.
– Веди! – проговорил он тихо.
Голова у него склонилась бессильно. Казалось, шейные мускулы у него сразу ослабели.
Обняв Елохова за шею, он почти повис на нем, продолжая держать голову опущенной и дышать частым, отрывистым дыханием.
Елохов сталь осторожно подвигать его вперед.
До цепи было недалеко, но Карпенко почти каждую минуту говорил Елохову.
– Погоди.
Елохов останавливался.
Карпенко опять, как раньше, опускал руку и трогал рану двумя пальцами то там, то тут по всей перевязке.
Он прикасался к перевязке самыми кончиками пальцев чуть-чуть и сейчас же отдергивал пальцы, но всякий раз после этого он вздрагивал всем телом мгновенной трепетной дрожью и сторонился всем телом, даже голову отклонял в сторону – точно сторонился от раны.
И всякий раз лицо у него искажалось болью, голова запрокидывалась немного, рот раскрывался еще шире, дыхание становилось слабым и неслышным.
Потом он опять шептал:
– Веди…
Долго они тащились так между камнями, кочками и кустами.
Иногда Карпенко спрашивал:
– Скоро?
– Сейчас, ваше благородие, – отвечал Елохов.
– Погоди.
Снова остановка…
Снова Карпенко тянется рукой к ране.
– Да вы не трогайте, – говорит Елохов.
– Погоди, – шепчет Карпенко.
Брови у Елохова сдвигаются. Он умолкает. Лицо становится мрачным.
Он угрюмо смотрит вперед.
Когда они были уже совсем недалеко от цепи, Карпенко спросил:
– Так ты говоришь, я бредил?
– Бредил ваше благородие.
Все также у Карпенко мрачно лицо. Все также угрюмо он смотрит вперед в чащу кустарников.
– Про мать?
– Так точно, про маменьку. Карпенко начинает вспоминать, почему у него с Елоховым сразу стали товарищеские отношения.
«Почему?»
До сих пор эти товарищеские отношения не выразились ни в чем…
Ни в одном слове не проскользнули.
Но он чувствует, что уж не может закричать на Елохова, как раньше. Осталось в нем что-то после какого-то слова Елохова, что стало преградой всяким окрикам и бранным словам.
«Почему?»
Он взглядывает на Елохова.
Как знакомо ему это лицо, широкое, курносое, без усов и бороды, с белесоватыми реденькими бровями.
Все также расстегнут у Елохова мундир. Ворот грязной рубахи виден из-под мундира. Галстук совсем вылез наружу… И в галстуке – две иголки, замотанные нитками.
«Солоха…»
Карпенко вспомнил, как потешаются над Елоховым в роте.
И ему стадо обидно за Елохова и жаль его. До слез жаль.
«За что, правда, на него нападают».
И опять он подумал: «Почему ему стал Елохов так близок!»
Он простак, Елохов, он добрый. Он, может только трусоват немного.
И снова прежняя мысль. Но ему-то что до этого? Раньше Елохова он считал и вовсе трусом. А теперь будто старается его выгородить.
И вдруг он вспомнил:
– Да ведь у тебя нет матери.
И он смотрит на Елохова грустно, долгим взглядом.
– Ваше благородие, – шепчет Елохов, – ваше благородие…
Карпенко видит, как быстро моргают его веки.
На глаза набегают слезы. Нижняя губа отвисла.
– Ваше благородие… Как сейчас их вижу… «Нету», говорю, а у вас слезки – кап-кап…
Выстрел…
Из скалы, поросшей снизу чахлыми корявыми кустами, выбегает японец.
Выскочил, остановился, вскинул винтовку.
Прямо – в упор.
Но Елохов, как зверь, кинулся ему под ноги, сбил на землю и притянул за ствол свою винтовку, которая у него выскользнула из рук, когда он схватил японца за ноги.
За самый почти конец ствола схватил он ее.
Винтовка как-то кувыркнулась прикладом кверху и потом осталась неподвижной.
Карпенко слышал, как захрапел японец… Елохов вонзил ему штык прямо в горло.
IV
В лесу в перебивку затрещали выстрелы…
Елохов подбежал к Карпенко.
– Ваше благородие…
Карпенко сидел на земле, вытянув перед собой ноги, и, наклонившись немного в бок, вынимал револьвер.
– Не зацепило вас?
– Вынь револьвер, – сказал Карпенко, – мне трудно.
Елохов вынул револьвер и подал его Карпенко. Затем стал перед ним спиной к нему, взяв винтовку на руку.
– Умру, – крикнул он, – за вас! Потом прошептал:
– Матушка Дарья Васильевна, молись теперь за Митеньку. Карпенко звали Дмитрием, а его мать – Дарьей Васильевной. Елохов сдвинул брови, стиснул зубы и стоял неподвижно как каменный.
И лицо у него тоже словно окаменело.
Все в нём напряглось, натянулось, застыло…
Казалось, никакая сила не сдвинет его с места. Он точно врос в землю.
Из кустов показалось сразу двое японцев.
Елохов вскинул винтовку и выстрелил. Карпенко тоже выстрелил.
Один японец упал. Другой выпустил винтовку из рук и схватился за плечо.
Пуля, видно, задела его только слегка.
Елохов выстрелил раз и еще раз.
О каким-то ожесточением, нажимал он на спуск, дергая его с силой, почти не ощущая отказа под палацем.
* * *
Перестрелка, между тем, впереди разгоралась.
Карпенко крикнул:
– Елохов!
Елохов оставил японца и подошел к нему.
– Нужно идти, – сказал Карпенко. – Помоги.
Теперь Елохов просто взвалил его на спину и понес.
* * *
Каким-то чудом удалось им добраться незамеченными до своих.
Елохову дали «Георгия».
До этого «Георгия» никто в роте не хотел поверить рассказу Елохова о том, как он воевал с японцами.
– Вот тебе и баба.
Когда расхворавшийся Карпенко уезжал для поправки здоровья в Россию, Елохов шепнул ему:
– Ваше благородие, а вы не забудьте сказать маменьке, Елохов, мол, георгиевский кавалер. Им, может, лестно будет за меня…
За чужую жизнь
I
– Сестра, куда вы?
Она ничего ему не ответила… Только подняла на него глаза и сейчас же опустила их, мигнув веками, и прикусила нижнюю губу.
Она была в большой клетчатой шали, накинутой на голову. Шаль выступала над лбом, и от шали на верхнюю часть лица падала тень. Только на мгновенье блеснули ему её глаза, будто вспыхнуло что-то под шалью ясное и светлое и потухло… Она еще больше сдвинула шаль на лоб и стала торопливо закалывать ее под подбородком большой синей булавкой, нагнув голову и придерживая подбородком края шали.
Он видел, как нервно дрогнули её губы и как опять она прикусила нижнюю губу и повела головой в сторону… Потом он расслышал перерывистый, трепетный, всхлипывающий вздох. Губы раскрылись и не закрывались больше. Глаза замигали быстро-быстро, и разом вдруг по щекам побежали слезы.
Торопливо, еще ниже нагнув голову, она скользнула мимо него и направилась прочь от палатки.
Одной рукой она придерживала шаль под подбородком, другой держала юбку сбоку… Она почти бежала. Быстро мелькали её ноги в высоких, на пуговках, башмаках. Ветер относил в сторону края шали и белый фартук.
Синяя с белыми каемками по подолу юбка прилипала к ногам с той стороны, откуда дул ветер.
Доктор двинулся было за ней, сделал насколько шагов и остановился. Приложив руки ко рту рупором, он крикнул громко во весь голос:
– Идите назад, вернитесь! Куда вы?!
Но был ветер, и он сам чувствовал, как ветер словно сдул его слова, едва они зазвучали, сдул, казалось, у самого рта и развеял по полю…
Горячая волна ветра на мгновенье даже будто самому ему залила гортань и захватила дыхание.
Он махнул рукой, повернулся и пошел между распакованными деревянными ящиками и еще не распакованными, с железными обручами и перевязанными веревками, к большой длинной палатке с развевающимся над ней на длинном шесте флагом Красного Креста.
У входа в палатку прямо на земле сидел солдат. Правая нога у него была забинтована от щиколотки до колена. Согнувшись, он осторожно сдвигал вниз от колена, расправляя складку за складкой, штанину своих шаровар. Пара больших из желтой кожи туфель стояли возле него под левой рукой; с другого бока у правой руки лежал короткий толстый: костыль.
У него, верно, была рана не из тяжелых, и он после перевязки вышел из палатки, чтобы не занимать понапрасну места, взяв в левую руку туфли, а правой опираясь на костыль.
Изредка он приостанавливал расправлять складки, совсем близко пригибал голову к ноге и начинал колупать твердым желтым ногтем, с сосредоточенным выражением в лице, запекшуюся на штанине бурыми пятнами кровь. Потом опять продолжал свое дело, спуская штанину все ближе к щиколотке.
Солнце светило ему в лицо; на короткой, реденькой, чахлой, затоптанной траве словно обгоревшей сверху, неясно обозначалась позади него тень от его фигуры, выступая резко и отчетливо темным пятном на полотнище палатки.
Палатка тоже была вся в свету солнца; от флага с красным крестом, раздуваемого ветром, то захлёстывавшегося вокруг древка, то развёртывавшегося во всю ширину и трепетно, с каким-то плещущим, захлебывающимся звуком, бившимся в воздухе, по полотнищам палатки порхали неясные призрачные тени…
Словно над палаткой летали птицы с широкими крыльями, и это на палатку падала тень от их крыльев…
Полотнища палатки то втягивались внутрь, и тогда, как ребра, обозначались под полотном натяжные веревки и канаты, – то надувались пузырем.
Палатка словно дышала неровным болезненным дыханием… И словно всхлипывала от боли и боролась с ветром и боролась со своей болью…
Точно рвался куда-то вдаль, и звал кого-то и кому-то что-то хотел крикнуть трепетавший над нею высоко в воздухе флаг с красным крестом.
Тень от него, казалось, хотела заглянуть в палатку и влететь в нее и искала места всюду, появляясь то там, то тут, то на самой верхушке у подножья древка, то по скосу с той и другой стороны, то над входом…
Из палатки вышел человек в золотых очках с руками, засученными по локоть…
На руках была кровь… Будто он тряпкой вытирал кровь где-нибудь на полу или мыл окровавленную посуду и забрызгал всего себя кровью…
Даже на завороченной рубашке около локтя краснели кровяные пятна. Кровь была совсем свежая, как морс, и видно было, что она смочила насквозь полотно рубашки.
– Слушайте, что это с Вороновой? Я сейчас только ее встретил… Такая взволнованная… кажется, плакала даже.
Человек с засученными рукавами поправил очки, поглядел вдаль и, блеснув очками, потому что как раз в этот момент повернул голову к доктору, ответил:
– Она убежала на позиции…
И несколько времени смотрел на доктора, молча, слегка приподняв голову (очки опять соскользнули у него немного с переносицы книзу) и наморщив бровь и кожу на белом гладком высоком лбу.
И доктор, и этот человек с окровавленными руками– его помощник, – работая на перевязочном пункте под немолчный грохот орудийных и ружейных выстрелов, доносящихся издалека, привыкли к этим выстрелам, как привыкаешь, живя в городе, к такому же немолчному стуку колес по мостовой и уж не слышишь, увлекшись работой, этого стука…
Сейчас на минутку они оторвались от своих инструментов, от бинтов и пластырей… Но в глазах еще была какая-то муть, осталось впечатление чего-то тяжелого, что расплывалось смутными образами дымящихся темно кровавых ран с неопределенными, непрерывно меняющимися очертаниями искривленных губ и разверзающихся, и растягивающихся, исчезающих и выплывающих опять словно из какого-то мутнокровавого сумрака…
Шумел ветер. Издали бухающим звуком долетали залпы…
И ветер, и эти залпы, казалось, неслись мимо их, мимо их сознания, оставляя в сознании только смутный след.
Но когда они заговорили о Вороновой, убежавшей на позицию и, как по уговору, подернулись разом в сторону позиций, залпы вдруг будто оторвались от шума ветра, будто стукнуло у них в душе.
И, поглядев друг на друга, они сказали – один, тот, который был постарше:
– Слышите! опять…
А молодой:
– Боже мой… Но ведь там, вероятно, чистый ад…
II
Вороновой пришлось ходить за одним из первых приплевшихся на перевязочный пункт раненых.
Его задело пулей легко, и он даже отказался лечь после перевязки. Он сел в углу, накинув на плечи шинель, свернул из кусочка газетной бумаги «рулетку» и закурил, пуская дым после каждой затяжки вниз себе в ноги.
Палатка была поставлена наскоро; снаружи не было земляной завалинки, и дым синей полосой тянуло вон из палатки под нижними концами полотнищ.
Только нижние слои дыма словно цеплялись за жидкую траву и уползали из палатки более медленно серыми струями.
Пустив дым, раненый еще помахивал ему вслед кистью руки, как веером, держа свою «рулетку» в другой руке между большим и указательным пальцами, огнем вниз, и загораживая ее во всю длину остальными пальцами.
Слабый отблеск огонька рулетки розовел у него на мизинце, снизу вдоль по всему мизинцу.
Иногда бумага на «рулетке» вспыхивала пламенем, и тогда розовый отблеск пламени загорался между всеми пальцами, и пальцы, казалось, по краям светились насквозь, словно в самих пальцах кровь вспыхивала огнем.
Докурив рулетку до половины, он положил ее около себя на какую-то щепочку так что хвост «рулетки» лежал на земле, а другой конец – на щепке, свесил руки между коленями запрокинул немного голову и поглядел вокруг…
И видно было, что сейчас ему очень хорошо, и он, может-быть, ничего больше не хочет от жизни.
Шея у него была худая; загорелая, почти коричневая кожа натянулась на шее и над подбородком с исподу. Резко выделялись две жилы под кожей по сторонам шеи; две продолговатые впадины темнели под подбородком около скул.
Все держа голову несколько запрокинутой, полуоткрыв рот, он вобрал в себя воздуху, при чем грудь его поднялась высоко, и на груди колыхнулась рубашка; потом грудь опустилась медленно, и рубашка плотно опять прилегла к груди.
И отдышался он сейчас тоже с таким видом, будто ему легко и хорошо, и ничего больше не нужно…
Воронова подошла к нему и спросила:
– Теперь тебе легче?
Он остановил на ней: глаза и улыбнулся почти блаженной улыбкой.
Эта улыбка словно выплыла у него извнутри, из самой души, задержалась мгновенье на губах и потом расплылась по всему лицу и затеплилась живо в глазах…
А у Вороновой слезы подкатывались к горлу, и, вместе со слезами сердце сжимала жалость. Она тоже улыбалась раненому, но в её улыбке трепетало что-то затаенное и глубокое. Жалость, загоревшаяся в сердце, просвечивала сквозь улыбку. И глаза у ней были словно одни, улыбавшиеся раненому, а другие, внутренние, жалевшие его…
Широким, ясным светом горели глаза, но за этим светом, или в нем, загорался другой огонь и ширился, и рос, и трепетал сквозь него.
– Легче? – повторила она.
Тот, другой огонь вспыхнул, озарив все лицо… Веки дрогнули. В голосе послышались звенящие нотки.
Но она задушила в себе слезы.
Если бы она была одна или могла убежать куда-нибудь, она зарыдала бы глухо, неудержимым рыданьем.
– Теперь покойно, – сказал солдат, взял рулетку, замял огонь между пальцами, отложил рулетку в сторону и опять поднял глаза на Воронову.
– Как в раю… И-и, сестрица.
Он поежился под шинелью и повёл плечами.
– Знобит? – спросила Воронова.
Раненый вздернул брови и усмехнулся.
– Чего?
Он, очевидно, не понял, о чем у него спрашивают.
Воронова чуть-чуть покраснела.
– Я говорю, тебе холодно сейчас?.. Лихорадит?
– Зачем лихорадит? – почти с удивлением произнес раненый, – не… не лихорадит…
И он отрицательно закачал головой… Все с тем же выражением некоторого недоумения в лице, он опять более пристально поглядел в глаза Вороновой и проговорил медленно.
– Нн-е… ничего…
– А много там еще осталось раненых, когда ты ушел?..
Раненый повел головой назад и немного в бок, в сторону выхода из палатки.
– Тамо-то?..
И, помедлив секунду, вздохнул…
– Много, сестрица… Теперь, гляди, понесут скоро… И-и – сколько!..
Он махнул рукой и потряс головою.
Воронова отошла от него и вышла из палатки наружу… Она еще чувствовала в себе слезы, но слезы в ней словно застыли. Какая-то волна поднялась в ней… Что-то ворвалось в нее жуткое и вместе сладостное… Высоко-высоко подхватила ее волна… и сердце замерло.
Прямо перед ней было ровное место, потом каменистый низкий кряж, прорезанный узким ущельем.
Сражение происходило далеко впереди за этим кряжем. Оттуда сквозь шум ветра слышались глухие выстрелы. Будто лопалось что-то за кряжем с заглушенным гулом, однообразно каждый раз – не тише, не громче.
Она еще не знала, что она сделает сейчас, будто ее бросит охвативший ее внезапно порыв… То жуткое и сладостное, что было в ней, колыхало душу… Сердце рвалось из груди и сжималось с какою-то замирающей болью с каждым ударом пульса.
– И-и, как много… И им ничего не надо… Только посидеть минутку в затишье да покурить… Опять в груди закипают слезы…
Но почему же их не несут?..
Пристально смотрит она в прорез ущелья… Но там – только камни, – как на взвороченной мостовой. Ветер крутит песок между камнями, выметает песок из ущелья, гонит по чахлой траве…
Бух-бух! – доносится из-за кряжа.
Шумит ветер, высоко поднимаются песчаные вихри…
И ей захотелось закричать что-то громко, броситься навстречу ветру… Она чувствовала, что уж не в силах владеть собою… Словно в ней самой был ветер и гнал ее вперед, в самое сердце охватившей в эту минуту, казалось, весь мир бури…
Точно и правда волна подкатывалась ей под ноги… Высоко-высоко взмыла волна…
– Нужно туда, нужно бежать…
III
Она стояла перед этим пожилым человеком с седеющей бородой, с лоснящимся, красным как кирпич лицом, глядевшим на нее несколько испуганно серыми в красноватых жилках глазами.
– Лягьте! – крикнул он ей отрывисто и быстро и в ту же минуту повернулся и вскочил на парапет внизу бруствера.
– Ро-та!..
Она не разобрала, что он закричал сейчас совсем другим голосом, чем за секунду перед тем крикнул ей. Ее поразил только этот голос, немного хриплый, дребезжащий, точно вылетавший из старой, распаявшейся и растрескавшейся трубы.
Прямо перед ней была его спина, широкая, с идущей наискось по выцветшему мундиру портупеей. Она сосчитала звёздочки на эполете и схватила его за рукав.
– Капитан!..
– Пли!..
У ней зазвенело в ушах. Залп, казалось, раздался у ней над головою… Невольно она поднесла руки к ушам.
Капитан обернулся.
– Лягьте, говорят вам!
– У меня все вышло, все бинты…
Сбоку раздался стон.
Она вся вздрогнула нервной дрожью, пробежавшей по всему телу и по лицу и так же нервно, дрожащим голосом крикнула, прижимая концы пальцев к вискам, с мучительной болью в лице:
– О, Боже!..
Капитан опять стоял уже к ней спиной.
– Ро-т-та!
Она повернулась и побежала вдоль бруствера к тому месту, откуда послышался стон.
– Пли!
Снова залп… и потом почти непосредственно за залпом – одинокий запоздалый выстрел…
Этот выстрел точно оторвался от залпа, точно что-то крикнул вслед залпу отчаянно, резко.
И опять зазвучал надтреснутым, дребезжащим звуком голос капитана:
– Слушай команду!..
Капитан затем крикнул еще что-то, может-быть, какое-нибудь ругательство, но словно поперхнулся и вместо того прокричал, тараща глаза, все тем же дребезжащим голосом и тем же тоном, будто продолжал обращаться к солдатам:
– Сестра, назад! Сестра… стой!
И снова, когда его глаза от Вороновой, блуждая по всему брустверу (он искал раненого, к которому бежала Воронова) перешли на солдат, крикнул:
– Выдерживай залп!..
Он повернулся лицом в поле, крякнул и потом неторопливо и медленней, чем раньше, только еще громче, надрываясь изо всех сил, крикнул все ту же команду:
– Ро-т-т-а,!
– Какая-то ожесточенность слышалась в его голосе.
– Пли!
Это «пли» точно кнут хлестнуло по воздуху.
Теперь залп вышел ровный, как один выстрел.
– Капитан!..
Он обернулся.
Она опять стояла перед ним, прижимая к груди ладони.
– Что же я буду делать! Нет бинтов, ничего нет.
Он заметил, что она без фартука.
– Санитары, – начал было он, но голос у него оборвался. Он бросил быстрый взгляд около себя и крикнул:
– Абдулка!
Откуда-то вынырнул невысокого роста солдат, сутулый, широкоплечий, с раскосыми глазами. Только на одно мгновенье взглянул он на Воронову и потом, не мигая, остановил глаза на капитане.
– Давай мои бинты, каналья, и там еще что-то было…
Капитан кричал на Абдулку, будто Абдулка провинился в чем-то перед ним, и капитан на него сердился.
Даже ногой он топнул.
Она схватила его руку и поцеловала.
Он сделал вид, что не заметил этого и еще раз крикнул своим хриплым голосом:
– Давай, давай, каналья… Скорей!
И повел глазами мимо Вороновой…
* * *
Когда на перевязочном пункте капитану, так, как и он тоже был ранен, один из субалтернов, также раненый, высказал удивление, зачем он отослал в общее пользование разные перевязочные материалы, принесенные для себя, он ничего не ответил и долго лежал, молча, смотря вверх широко открытыми глазами. Удивительное спокойствие было в его лице и какая-то грусть и нежность.
Потом он приподнялся на локти и сказал:
– Но как она тогда на меня глядела… Верите ли, никогда в жизни не видел я таких глаз.
И он опять лег навзничь и стал смотреть вверх, и, может быть, это неправда, может быть, это так показалось лежавшему с ним рядом офицеру, – на одну минуту глаза у капитана словно затянуло влагой, и сквозь эту влагу блестел словно солнечный луч.