355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инго Шульце » 33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере » Текст книги (страница 2)
33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:33

Текст книги "33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере"


Автор книги: Инго Шульце



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Я страстно люблю баню, хорошую еду и, само собой, интересную беседу, но я привык работать в полную силу, а потом наслаждаться досугом – в бане или за общим столом. Думаю, что пословица «Делу время, потехе час» совершенно верна, хотя звучит банально.

Я оказался в жутком положении. Либо пустить все на самотек, поддаться разлагающей рутине и уж тогда почти не вылезать из редакции, не спать ночами, либо смотреть на все сквозь пальцы. Однако капитан покидает судно последним.

Женщины перестали ездить домой даже по выходным. Они занимались уборкой, стирали белье, ходили после обеда гулять и лакомиться мороженым, а вечером – на концерт или в кино, иногда даже на танцы. Возвращаться в редакцию было так удобно.

Жены Бориса и Жени, которым внезапное исчезновение мужей казалось странным, стали являться с неожиданной ревизией. В итоге они с чувством облегчения и вполне счастливые оставались у нас на кухне, хвалили уют и возбужденно болтали, вместо того чтобы забрать мужей. А те, закончив работу или отложив ее на следующий день, теперь, как правило, дожидались жен, просто коротая время за шахматами.

Соседи тоже участвовали в веселой жизни моей команды, постоянно приходили под разными предлогами: то занять соли, то дождаться возвращения жены, так как забыли ключ. Конечно, их угощали чаем, а пока сидели гости, работать считалось невежливым. Когда являлась жена с ключом, они болтали еще пару часиков все вместе и под конец предлагали себя в качестве авторов и сотрудников. Гонораров, которые мы выплатили за это время соседям и их родственникам, хватило бы на ремонт лестничной клетки.

Я между тем вкалывал, не разгибая спины, пытаясь на собственном примере доказать сотрудникам, что можно работать и по-другому. Я даже сам набирал текст, что отнимало у меня массу времени, поскольку русской клавиатурой я не владел. Но как и все принятые мною меры, эта тоже не приводила к успеху. Напротив. Сотрудники закатывали глаза, пожимали плечами – и это было еще самой дружественной реакцией на мое поведение. Таня указывала на мои ошибки, а Антон считал, что шефу не стоит вмешиваться в дело, в котором он ничего не смыслит. Он цитировал мои собственные слова: неважно, мол, когда делать газету, главное, чтобы она была хорошей и появлялась в срок.

Всякий раз, когда я пытался возразить, в моей голове не появлялось ни единой мысли. Точно так же я не нашелся, что сказать, когда они гордо показали мне переносной телевизор, который, конечно, понадобился только для того, чтобы смотреть новости, – и это в редакции еженедельника! Черный кот, чья мисочка сначала стояла на лестнице у нашей двери, спал теперь на кухне – ведь была зима. Неужели я хочу, чтобы он замерз? Соседи даже стали звонить к нам, если Блинчик, так его звали, сидел у нас под дверью.

Как-то в начале декабря я забыл отправить факс и воскресным утром явился в редакцию. Из приемной доносились стоны. Все четыре дамы окружали диван, на котором лежала какая-то старушка. На меня зашикали – Бога ради, не шумите, – врача уже вызвали. Это Иринина бабушка пришла в гости, и ей стало плохо. Она стонала всю ночь, никто из них не мог глаз сомкнуть. Во вторник бабушка умерла, хорошо хоть не в редакции. Но ее смерть поставила под серьезную угрозу выход в свет следующего номера: наши дамы были слишком потрясены.

Я не знал, что делать. Глаза у меня были воспалены, руки потели, в груди кололо. А когда в довершение всего Соня, которую я раньше считал своим другом, посоветовала мне, вообще ничего не предпринимая, сидеть на кухне и пить чай, курить или гулять, ни о чем не беспокоиться, я высвободился из ее объятий и вылетел на улицу. О, горе! Захлопывая дверь, я прищемил вертевшегося тут же Блинчика. Кот взвыл, и с воплями сбежались женщины.

Наконец, движимый скорее беспомощностью, чем яростью, я сообщил обо всем в своем еженедельном отчете фирме. Я выражался сдержанно, больше намеками. Но не подстраховаться я не мог – на случай, если в один прекрасный день явятся шефы из Штутгарта. Как бы я объяснил тогда весь этот хаос, не говоря уж о том, что я и сам страдал от него?

Подумать только, мне позвонили – дело было в пятницу – в тот же вечер. Секретарша соединила меня с главой фирмы.

«Тихо!» – гаркнул я на весь дом и приготовился к самому худшему. Дипломированный экономист Шефер, которого никак нельзя было заподозрить в излишней любезности, казалось, с трудом вспомнил, зачем он звонит, и заявил, что пришлет необходимую сумму с курьером. Нужно все подготовить, чтобы оформить покупку еще в этом году, «или русские оформят и задним числом?» Я спросил, не перепутал ли он чего, я не просил у него денег. «Да нет, не перепутал», – успокоил он. Газета идет неплохо. Покупать недвижимость никогда не лишне. Стоит приобрести еще одну квартиру, но там уж с самого начала завести другие порядки и организовать работу по западным стандартам. Эффективность – основа рыночного успеха!

«А для чего ж мы вас посылали?» – я слышал, как он хохотнул.

«А что с нашей квартирой?» – занервничал я.

«Оставьте ее женщинам. Или, может, вы надумали их вышвырнуть?» Я ответил «нет», он пожелал мне приятных выходных, счастливого Рождества, а также здоровья и успехов в новом году. Я пожелал ему того же.

Положив трубку, я встретился с вопрошающими взглядами всей команды. Но ничего не сказал, а впервые за долгое время открыл балконную дверь, вышел на воздух – снежинки мирно кружились – и закурил.

Как великолепно были освещены дворцы вокруг. Как переливался, как сверкал бесконечный Невский. Вдали огни расплывались. О мои ноги терся Блинчик.

ИЗ РОССИИ можно только уехать! Я всю неделю безуспешно пытался понять, зачем я здесь, почему живу в этом городе, а не в Париже или в Италии. Люди словно недавно приехали из деревень и не умеют еще ходить по улицам – они топчутся во все стороны, рычат, толпятся, толкаются, плюются. Они не говорят «простите». Не замечают этого или кричат друг другу бранные слова. Их приходится толкать. Только вырвешься из толчеи, они втолкнут тебя в автобус или пихнут прямо под колеса автомобиля. А если ты на минутку приткнешься к стене, как нищий, то все равно неизвестно, что делать дальше. И всюду, словно сам климат такой, эта неистребимая вонь – смесь кислого творога, многолетней грязи и сигаретного дыма. В аэропорту, в туристском автобусе, в гостинице, на улице – нигде от нее не спастись, она лишь меняет состав. Иногда к ней примешивается запах бензина, иногда чеснока, иногда уборной. Из подворотен несет пищевыми отходами, из подъездов – мочой. В продуктовых магазинах тяжелые запахи так сгущены, что кажется, будто они не выветрились со вчерашнего дня. И никогда нельзя точно сказать, то ли люди впитали в себя вонь из этого воздуха, то ли она исходит от них самих.

Кроме хлеба и чая, почти ничего нельзя есть. Любой кусок разбухает во рту, и все время чувствуешь себя губителем своего здоровья. Молоко кажется затхлым, шампанское – переслащенным, а пиво – кислым. На чем ни остановишь взгляд, все покорежено, изломано, покрыто заплатами, погнуто, обшарпано, перекошено, расшатано, грязно, словно все в разное время притащили с помойки и снова кое-как слепили. Привлекательно с виду только импортное.

Безумная расточительность царей – единственная культура, которая у них осталась, да и ту они проматывают, и ту загаживают. При этом рассуждают о Пушкине, о судьбе и о Волге. Железные крыши – как остовы проржавевших кораблей; кажется, что за дверьми и окнами прячутся от глаз существа, не владеющие никаким человеческим языком; звуки, доносящиеся оттуда, похожи скорее на рычание, визг и вой. Кажется, в русских вообще в результате их эксперимента длиною в жизнь выработался такой стандарт отношения к жизни, в котором апатия сочетается с удивительной изобретательностью в унижении других. Все устроено так, чтобы доставлять как можно больше неудобств – будь то отсутствие скамеек, на которые можно сесть, или слишком низко повешенные зеркала, или ремонт, растягивающийся на годы, или магазин, где за куском масла надо стоять в трех очередях. Туалеты, пригодные для использования, если вообще и существуют, то только в гостиницах. К кому ни обратись – к дежурной по этажу, к официанту или гиду – все вечно обижены, недовольны, недоброжелательны, грубы. Разговаривают, не глядя на тебя; если о чем-то спросишь, взглянут так, словно плюнуть хотят. Если женщина красива, то непременно продажна, если автомобиль новый, то непременно принадлежит бандиту. Никогда еще, ни в одной стране не чувствовал я себя таким неуверенным и беззащитным. Я знал: если здесь со мной что-нибудь случится, никто не поможет. Споткнусь – затопчут, заору – ограбят. Иностранцев здесь узнают с первого взгляда, словно у нас другой цвет кожи. Почти невозможно ни включиться в обыденную жизнь русских, ни остановиться, ни присмотреться – но ведь в этом весь смысл путешествий!

А погода была теплой и ясной. Но старухи все равно стояли на кусочках картона, будто пытались защититься еще и от холода, стояли в пальто, закутанные в платки, и протягивали хлеб, колбасу, яйца в пластиковых мешочках. Голуби, взмывая, поднимали вокруг них брошенную бумагу. Какой-то валютчик загорал, сняв зеркальные очки. Рядом мужчина, задрав голову и опрокинув бутылку, сосал пиво – дососал, зашатался, споткнулся и рухнул на на теплый асфальт за киосками. Там уже спали несколько человек. Прямо напротив, под портиком, сидели школьницы. Они высоко закатали рукава блузок и нежились, откинувшись назад, как жрицы Афродиты. Чуть подальше, в парковой ротонде, рыжий аккордеонист пел перед затененными скамейками. Женщина в парике с пробором отбивала такт и в конце каждого куплета вскидывала вверх кулак. «Анархия, анархия!» – орала она, пока снова не вступал аккордеон. Их слушала дама в черном, которая вдруг встала на цыпочки и, не пошевелив руками, подняла лицо к соцветию каштана.

В Гостином дворе я купил рогалик с маком, который неожиданно оказался таким вкусным, что я съел его и сейчас же купил второй, который оказался ничуть не хуже. Мне нравилось отдавать рубли и получать за них что-то стоящее. Почти во всех ларьках продавали одно и то же – удобно, если забыл что-нибудь купить. Я долго наблюдал за одной продавщицей. Ее руки, как у слепой, покоились на стопке картонных клеток с яйцами. Когда подходила покупательница, она большими и указательными пальцами брала у нее чек, как бабочку за крылья, и накалывала его на огромную иглу. Потом ее руки скользили снова к картонной стопке, и вот уже яйца белели у нее между пальцами, как белые шарики фокусника. После каждых восьми яиц движение повторялось. А потом ее руки опять покоились на верхушках яиц, словно ладонями и кончиками пальцев она особенно сильно чувствовала земное притяжение.

На эскалаторе метро мимо меня проплывали петербуржцы. Женщины, все до одной, были модно причесаны, накрашены и нарядно одеты. Мужчины, стоявшие на ступеньку ниже, смотрели на каждую из них, как на чудо. На платформе царила оживленная толкотня, своего рода коллективное движение масс. Когда я уже не мог и шагу ступить – почти падал, я все же ухитрялся всякий раз сохранить равновесие, опершись о чужие плечи и спины.

Добравшись до рынка, я шел вдоль прилавков, продавцы зазывно махали мне, как бы гоня к себе ветерок веерами рук. Я попробовал кусочек арбуза и отведал меда. Со мной-то обращались приветливо, а вот нищенку грубо гнали вон, били палками, если она прикасалась к фруктам. Она вскрикивала, закрывала лицо руками. У нее на теле не было живого места, одни кровоподтеки и короста. Черное потертое, залоснившееся пальто волочилось в пыли. Я подошел не ней, сунул десятитысячную купюру в ее полураскрытую ладонь – и отпрянул от едкой вони. Пусть, зато теперь уж никто не прогонит ее от своего прилавка.

Она долго рассматривала купюру, засунула ее в карман и уставилась на меня. Вместо того чтобы последовать за призывными жестами рук, она поклонилась, перекрестила меня, поблагодарила, заплакала, еще раз перекрестила, еще раз поблагодарила и, тараща глаза, забормотала что-то заплетающимся языком.

Когда она своими пальцами коснулась моей руки, я вздрогнул. Она медленно опустилась передо мной на колени, обхватила мои лодыжки и прижалась лбом к сандалиям. Чтобы не наступить на нее, нужно было стоять спокойно. Я уже чувствовал ее губы между ремешками. Из благодарности она вцепилась мне в икры, от боли я судорожно сглотнул, согнул колени, зашатался и, чтобы не упасть, поневоле оперся о ее плечи. Торговцы между тем вышли из-за прилавков. Покачав головой, я остановил их, когда они хотели было оторвать ее от меня. Она продолжала выть, кашлять, вопить.

Не расслабляя кольца рук, она двигалась вверх по моим ногам, покрывая их поцелуями. Я погладил ее по голове, чтобы успокоить. И тут она прижалась ко мне лицом, я потерял равновесие, вцепился ей в волосы, опрокинулся назад и, наверное, сильно бы расшибся, если бы меня не подхватили двое мужчин и не положили аккуратно на землю. Кашляя, она вползла на меня. Хотя мне было трудно дышать, я попытался ее успокоить и стал мычать какую-то колыбельную. Однако с ней ничего нельзя было поделать. Клокоча от напряжения, она вытягивала шею и целовала меня в подбородок, в какой-то момент наши губы соприкоснулись. Тут она с визгом скатилась с меня.

Я готов был заплакать. Голоса зрителей звучали ласково и добродушно. Молодая женщина в костюме наклонилась ко мне, заглянула в глаза и что-то сказала по-русски. Остальные гладили мне ноги, целовали меня в шею и затылок. Одушевленные желанием сделать мне что-нибудь приятное, они еще плотнее окружили меня и стали протягивать кто яблоко, кто грушу, кто редиску, а кто и матрешку. Две торговки встали на колени, расстегнули на мне сандалии и стали омывать мои ноги слюной и отирать волосами. Продавец дынь расстегнул на мне рубашку пуговицу за пуговицей и засунул свою покрытую кольцами руку до пупка. Разве мог я теперь уклониться от остальных, не рискуя их обидеть? В общем, я закивал, хотя пребывал в некоторой неуверенности, верно ли уловил общее настроение.

Меня сейчас же решительно подняли на руки, под одобрительный гул окружающих понесли к арбузному прилавку и положили животом вниз на моментально очищенный деревянный стол. Пока с меня снимали рубашку и брюки, продавец дынь снял колпачок с черного фломастера, проверил яркость краски на большом пальце и принялся писать поперек моего плеча короткими, жесткими штрихами – вероятно, печатными буквами. Только я стал привыкать к своеобразной прелести этих прикосновений, они сделались более плавными, казалось, можно различить цифры, но внезапно три-четыре твердых удара заставили меня вздрогнуть – то, вероятно, была подпись. Торговец дынями поцеловал меня между лопатками и присел на корточки, чтобы я мог заглянуть ему в темные глаза. Теперь у меня был даже номер его телефона.

Вслед за продававшим пучок лука дедулей, который тоже взялся за фломастер, и другие принялись писать на моих ногах буквы и цифры, но уже шариковой ручкой. Сначала я старался напрягать мышцы, чтобы поверхность была гладкой и твердой, но когда стали писать сразу многие, ногу свело судорогой, и я расслабился. Зато теперь я наслаждался, когда кожу мою натягивали большим и указательным пальцами. Женщина в костюме убрала мне волосы с затылка. Ее почерк был легким и быстрым. Мне почудились восклицательные знаки. Все происходило в непринужденной и радостной атмосфере, а так как места явно не хватало, с меня сняли и трусы.

Между тем передо мной росла гора яблок, слив, цветной капусты, тыкв, редьки, картофеля, винограда и других плодов земли. Рядом громоздилось все лучшее, чем торговали в киосках, – от сигарет и жестянок с «фантой», мясных консервов и зубной пасты до бюстгальтеров и даже одной кастрюли.

В конце концов наплыв желающих стал столь велик, что меня вынуждены были перевернуть на спину. Теперь я мог сам, не выворачивая шеи, видеть, как качались надо мной милые лица, а глаза отыскивали подходящие для надписей места, как затем, указывая то на себя, то на запись, они хотели запечатлеть в моем сознании связь между адресом и человеком. Кивками я старался подбодрить то одного, то другого из сомневающихся, подставлял подмышки, выворачивал руки. Некоторые, осмелев, дошли до запястий, а кое-кто даже до пальцев.

Около шестнадцати тридцати я дал понять, что мне самое время вернуться в гостиницу, потому что в восемнадцать часов я должен уехать – к ужину я все равно уже не успевал. Некоторые позвонили своим друзьям и соседям и просили меня еще немного потерпеть. Но я и в самом деле никак не мог.

Все сокрушались и сожалели, что больше нет времени. Не осталось никого, кто бы еще раз настоятельно не приглашал меня к себе домой, кто не хотел бы показать мне свою дачу, озеро Байкал или Ледовитый океан. Я едва сдерживал слезы, пристыженный таким безмерным гостеприимством, ведь я знал, как мало у них самих оставалось на жизнь. Да, они даже поймали мне второе такси, потому что ни от одного подарка нельзя было отказаться. Конечно, я пообещал вернуться как можно скорее.

УТРОМ, когда самое бойкое время было уже позади, Анна Гавринина погружалась в музыку Пушкина, Лермонтова, Блока, Маяковского, Мандельштама и других поэтов. На ее лбу, губах и бровях лишь едва угадывался след звучавшей в ее душе живой мелодии. Чаще всего Анна Гавринина читала Гоголя – книгу в черном кожаном переплете, который проглядывал на углах из газетной обертки.

Уже десять лет она работала вахтершей в отделении ТАСС на Садовой и делала жизнь сотрудникам этого заведения более легкой, выдавая ключи, кому положено, и сообщая, кто уже пришел, кого нет и кого нужно еще подождать. Анна Гавринина скорей провалилась бы сквозь землю, чем пропустила кого-то постороннего, что удавалось ей благодаря ее непререкаемому авторитету. Ее фигуру можно было бы назвать девичьей, если бы не тяжеловатые бедра.

С тех пор, как новый директор отдал распоряжение четырем вахтершам работать не по двенадцать часов в смену, как прежде, а по двадцать четыре часа, Анна Гавринина стала искать другую работу. В ее семьдесят четыре года это было непросто.

Директор, тогда всего только неделю на новом месте, привел сюда иностранцев. Анна Гавринина изо всех сил старалась сделать финнам, американцам, а также и немцам их краткое пребывание во вверенном ее попечению месте как можно более приятным.

Как только кто-нибудь из иностранцев появлялся перед стеклянной входной дверью, она быстро открывала ящик у правого колена, срывала ключ с крючка и зажимала его в кулаке, отставив указательный палец. Она указывала на место, где нужно было расписаться, а другой рукой протягивала ручку. Она говорила: «Good morning, Mister», или просто «Paivaa», или даже «Guten Morgen, mein Herr» и, как факир, разжимала кулак. Ключи позвякивали, когда иностранец брал их с ее открытой ладони, как с блюдца.

Свой немецкий она освежала при помощи словаря, и оба господина, услышав ее «Achtung», которое она однажды выучила, считая выражением уважения, остановились и долго стояли как вкопанные. Обеспокоенная действием своих слов, она избегала смотреть на немцев и опустила глаза в стол, где под стеклом лежал красочный календарь с «Авророй». Она бы и сказала еще что-нибудь, но ей не пришло в голову ничего другого, как подарить им маленький словарик. Она хотела быть гостеприимной хозяйкой и от всей души ненавидела всякое несовершенство.

Сама Анна Гавринина никогда не принимала подарков ни от кого, в том числе и от немцев. С чего бы иностранцам делать ей подарки? Ведь не праздник же – не Женский день, не День Победы и не день рождения, которого здесь все равно никто не знал. Ведь и русские ей ничего не дарили. Она, правда, замечала при передаче смены, что ее сослуживицы принимали всякие вещицы, ни о чем другом и говорить-то больше не могли и даже ссорились из-за них, но она молчала, а эти разговоры только укрепляли ее в ее презрении. Она ничего не хотела об этом знать. Пусть богатые господа раздают народу конфеты, кофе или упакованную в прозрачную пленку колбасу – ей-то что до этого…

Но однажды, когда к иностранцам здесь уже давно привыкли, она, заступая на смену, обнаружила на своем стуле сверток в великолепной розовой бумаге.

«Это тебе», – сказала Полина, которая была на три года моложе, – сказала таким тоном, словно распределяла талоны на продукты. Анна Гавринина с розовым свертком в руках насторожилась. Полина только плечами пожала. Ей-то его Антонина передала, самая молодая из них. На том Полина и ушла. Было воскресенье.

Анна Гавринина съела уже второй из принесенных с собой бутербродов и внезапно, к собственному удивлению, потянула за розовую ленточку, как за шнурок.

Она испугалась той легкости, с которой сделала это, не подумав, что же последует дальше. Забормотала что– то себе под нос, как бормотала ночью, когда долго не могла уснуть. Потом отложила книгу и развернула бумагу. Было ровно два часа дня.

Такого она еще никогда не видела. Или забыла, что видела. В стеклянной коробочке, уложенный в розовую вату, лежал крошечный темный флакончик, не больше, чем ноготки ее больших пальцев, если их положить рядом.

Лишь шарканье шагов на лестнице вывело ее из мечтательного забытья. Никто не должен ничего узнать – ни редакторы, ни фотокорреспонденты, ни тем более телеграфистка Лилия Петровна. Засунутый под выступ ящика с ключами, флакончик был виден только Анне Гаврининой. Она все еще не могла решиться и стала, как всегда по воскресеньям, красить ногти. Чтобы лак высох, она положила ладони на стол, неподалеку от предмета своих мыслей.

Был уже пятый час, когда Анна Гавринина тронула пробочкой от духов шею, за мочками ушей и запястья… Она погрузилась в аромат и услышала, полуприкрыв глаза, всплывшую в памяти песню из далеких времен. Не вставая с места, она лишь поводила плечами. «Ах, Неточка, – напевала она, – жизнь бывает так прекрасна!»

Чтобы вернуться к действительности, Гавринина включила телевизор. Аромат духов, легкий и свежий, распространялся по вестибюлю ТАСС. Однако на сколько же хватит содержимого этого флакончика, – который, наверное, стоит целого состояния, – даже если она будет им пользоваться, как всегда, бережливо? Мысль о том, что капельку духов можно растворить в воде и таким образом продлить этот запах до конца своих дней, повергла ее в незнакомую прежде счастливую дрожь. На этом она и порешила и, утомленная переживаниями последних часов, задремала.

Грохот, стук, сотрясание входной двери заставили ее очнуться, она не сразу поняла, где она находится и что с ней происходит.

Добровольский, фотокорреспондент, обладатель огромных ручищ, колотил в двери, поворачивая ключ в замке. Ни духов в стеклянной коробочке, ни розовой бумаги, ни ленточки рядом не было.

Добровольский даже не пытался ничего отрицать, а изо всей силы, еще не растраченной на сопротивление Гаврининой, старался открыть дверь и улизнуть.

«Да зачем они тебе? – пыхтел он. – Слыхал я, ты не берешь подарков?»

В душе Анны Гаврининой болью отозвалась недавняя минута ее счастья, и она подняла такой крик, от которого содрогнулось старое здание. Эхо ее голоса билось среди стен вестибюля, носилось по лестницам и коридорам.

Анна Гавринина бросилась на Добровольского, который, казалось, прирос к двери и, подняв плечи, пытался спрятать лицо. Анна Гавринина ловко засунула руку в левый карман его пиджака, схватила зажигалку и – флакончик. Она его больше ни за что не отдаст! Она так вцепилась в зажигалку и флакончик, что Добровольский, левой рукой державший ее за запястье, был не в состоянии правой разжать ее кулак. Он сдавил своим могучим большим пальцем все суставчики пальцев Гаврининой, но та, застонав от боли, не разжала пальцев и вцепилась зубами в руку Добровольского. Тогда он ударил ее в висок, стал таскать из стороны в сторону, чуть не размозжил ее кулак о притолоку двери и…

Тут наконец они заметили на улице перед стеклянной дверью нового директора.

Он пришел, чтобы показать московскому коллеге и бывшему однокурснику свой заново обставленный кабинет.

Сделав шаг к двери, Гавринина открыла ее левой рукой и, всхлипывая, подняла правую, показывая ее директору. С суровым требованием прекратить этот цирк Гавринина и Добровольский шумно согласились, но не изменили своей позы. Он по-прежнему мертвой хваткой сдавливал впившиеся в собственную ладонь темно-красные ногти. Она по-прежнему защищала левой рукой свою правую.

Со своей стороны директор, распаленный присутствием москвича, тотчас же обеими руками взялся за дело. Но ему и тут не удалось разнять дерущихся. В мгновение ока он с такой страстью включился в борьбу, что теперь уже все трое бесновались в дверях ТАСС, как клубок обезумевших крыс. По мере того как они, не отпуская друг друга, ругались, выяснилось следующее. Фотокорреспондент Добровольский купил духи для своей жены в магазине «Ланком» на Невском, это всегда можно проверить, а зажигалку, ту, от которой виден лишь колпачок, узнает здесь каждый. Он хотел показать духи Гаврининой, но она совсем рехнулась и в припадке старческого маразма требует подарок себе, хотя ей совершенно нечего делать с этой вещью. Анна Гавринина, рыдая и заикаясь, проговорила, что духи ее. Пусть директор только понюхает ее шею, или за мочками ушей, или вот здесь, на запястье, тогда уж вся правда выйдет наружу.

Но новый директор набросился на нее, словно заранее, в редкие часы досуга, заучил свою роль: не знает она, что ли, с кем разговаривает… какой еще ерунды она от него потребует, – и начал активно помогать разжимать кулак Гаврининой. К такому нападению она оказалась явно не готова, и – зажигалка с флакончиком покатились из разжавшейся ладони на пол. Стекло разбилось. Гавринина упала в обморок.

Ее правая ладонь так кровоточила, что пришлось ее перевязать, пока сама она без сознания лежала на плитчатом полу. Потом ее отправили домой.

Она больше не появилась на работе, и никто не знал, где она и что с ней. Растворилась в пустоте. Только аромат у входа напоминал фотокорреспонденту и директору об Анне Гаврининой. Однако уже к осени снова стало пахнуть, как по всему дому, и оба избавились от неприятного воспоминания.

НАКОНЕЦ я уступил натиску Олега Давыдовича. Мне надоели его звонки – он наседал на меня, настойчиво приглашая как-нибудь в выходные вместе с его семьей поехать на дачу. Мы встречались всего дважды, и дважды нас представляли друг другу, оба раза мы пытались завести разговор, но только смущенно вертели в руках пустые стаканы, а разговор так и не получался.

Хоть он и был директором самого большого автосалона в Петербурге, у Олега Давыдовича – он просил меня называть его просто Олегом – не было служебного автомобиля.

«Что делать?» – говорил он и меланхолически улыбался. Что же делать, если два судна с «джипами» и «крайслерами» застряли на таможне?

Каждый день он устраивал уборку, давая указания вывесить флажки, вымпелы то в одном месте, то в другом и играя со своим секундомером. Кроме того, он готовился к отдыху в выходные дни. Поэтому-то он никогда не забывал позвонить мне и в очередной раз описать прелести пребывания на русской природе. Это нужно прочувствовать – такой воздух, а какие ягоды и грибы, а главное, эта осенняя листва…

Наталью Борисовну, жену Олега Давыдовича, я впервые увидел на заднем сиденье черной «волги» рядом с обеими их дочерьми – одиннадцати и двенадцати лет. Наталья Борисовна была очень красива и все время молчала, пока Ира и Аня демонстрировали свое знание английского, приобретенное в частной школе.

«You know…» – начинали девочки каждое из своих прекрасно интонированных английских предложений.

И Олег Давыдович, который не знал английского, казалось, весь размякал при звуке их голосов.

Через два часа пути Наталья спросила меня: «Вы кого больше любите – Толстого или Достоевского?»

Мы свернули с шоссе. Машин здесь уже почти не было, и еще через час – асфальт давно кончился – мы выехали на песчаную дорогу. Девочки, несмотря на то что машину временами сильно подбрасывало, заснули на руках у Натальи, а Олег Давыдович, уткнувшись лицом в лобовое стекло, будто кругом был туман, следил за дорогой, заросшей травой и полевыми цветами. Через открытые окна я вдыхал смолистый воздух. Таким теплым и чистым он бывает только в начале сентября. Когда после мощного толчка, подбросившего нас на сиденьях машины чуть не до потолка, мотор заглох, я услышал тишину, которая нас окружала. Она была глубока, как небо, и в то же время была лишь иным способом слышать звуки. Мне хотелось выйти. Но машина вдруг так мягко тронулась и поплыла между березами, что мне почудилось, будто я чувствую ногами траву.

Олег Давыдович рассказывал про своего тестя, с которым мне предстояло познакомиться. Борис Сергеевич с ранней весны до поздней осени жил на даче и питался картошкой и сушеными грибами, которые предпочитал всему остальному. Кроме того, у него был некоторый запас сыра. Наталья указала на домик у меня за левым плечом, появившийся в конце просвета. Тыльной стороной ладони она случайно коснулась моей шеи.

Борис Сергеевич с чудовищным будильником в руке заключил в объятия единственную дочь, а потом поздоровался со мной как с долгожданным гостем. Резкие складки у него на лице были настолько несимметричны, что сначала я принял их за шрамы. Олег Давыдович разгрузил багажник и то, что не уместилось в руках, ловко подхватил под мышки. Нести больше было нечего. Я хотел вынуть ключ из замка багажника, но Борис Сергеевич помотал головой: «Не надо. Сюда никто не забредет!»

Он встал на колени и поставил будильник под машину.

«От хищников», – объяснила Наталья и, взяв меня под руку, повела к деревянному крылечку из пяти ступенек, ведущих на веранду. Я восхищался резными ставнями, цветами, спускавшимися из ящиков и горшков вдоль перил веранды до самой земли. Борис Сергеевич стучал кулаком по деревянным брусьям стен. «Моя работа, хорошая работа!» Потом он показал мне дачу. Кроме большого помещения, где готовили, в доме было еще две комнаты. Одна принадлежала ему, в другую Наталья походкой балерины внесла вещи девочек. Ира и Аня, взявшись за руки, побежали к журчавшему поблизости ручью.

Вечером мы пекли картошку на костре. Борис Сергеевич объяснял внучкам, что птицы засыпают не все сразу, а каждый вид в свое время.

«Сначала замолкают зяблики, – рассказывал он, – за ними малиновки. А потом овсянки». Он отрезал длинные куски сыра и хватал их прямо с лезвия своего массивного складного ножа. Деревья в сумерках теряли очертания, расплываясь в бесформенную темную массу. На черно-синем небе появились первые звезды. Время от времени еще попискивала краснохвостка. Где-то жалобно кричала иволга. Борис Сергеевич говорил о ценах на кефир, колбасу и автомобили в брежневские времена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю