Текст книги "Свои"
Автор книги: Инга Сухоцкая
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Смотрели Можаевы на клочок бумаги, крутили его так и сяк, батюшка плечами пожимал, матушка слезы утирала, Ванька-малец, на стариковы волнения глядя, разреветься готов был, оттого гусём ходил-хорохорился и обещал батюшку с матушкой, когда в силу войдет, сам в столицу свезти и во дворце вместе с царем поселить.
– Тогда что! – трепал паренька по головке родитель. – Тогда, мать, и горевать некчем. Вона какой заступник растет!
Глава 5. Иван и Аксинья
За Иваном Можаевым, в отличие от его братьев, особых увлечений с талантами не водилось. И хотя человеком он был крайне порядочным, однако, несомненно, провинциальным. Но именно такого искала графиня N, дабы разрешить одно недоразумение деликатного свойства… Однако, все по порядку.
Иван всем сердцем, самой кожей чувствовал, как горько переживали старики потерю Герасима, как тяжело отпускали Тихона; чувствовал и старался быть им крепкой опорой, чтобы тем и волноваться не о чем было: сиди себе, отдыхай да на цветики любуйся, – словом, все свои мысли вокруг семейного устроения держал. А ежели знает человек чего хочет, и пожелания его благие да крепкие, то и Бог ему в помощь.
Учили Ваньку никакие не учителя, – инокини приходящие да тетка, вдова Герасимова, по Почаевским церковным азбукам[23] учили. И ведь сумели разум его к познаниям так расположить, что скоро Ванятка и сам себе учение устроить умел, за книгами да тетрадями ровно студент какой просиживал. (Тут и Герасиму спасибо, – пока жив был, неплохую библиотеку составил: книги разные, журналы, карты, даже гравюр несколько.) Смущался батюшка-Можаев, видя сыновнюю тягу к учению. Казалось ему, – из-за нее, из-за учености этой, Герасим с Тихоном от дому отбились. Но Ванечка, на счастье отцово, никуда не рвался, Белую больше жизни любил, прошлое почитал, отца с матерью слушался, тетке-вдове, да и всей родне чем мог помогал. Словом, совершенным Можаевым рос: к Богу – с благоговением, к людям – с уважением, к старине – с почтением.
Едва в возраст вошел, – заспешили в Белую сватовья да засватчицы. Ваня и тут полное согласие с традициями обнаружил, – дружков подобрал, на смотрины ходил, выбор, по совету родни, на девице из Камышина остановил. Сватовство, уговор, рукобитие – Можаевы-старшие от такого благообразия словно помолодели, душою окрепли, радовались, что жизнь к ее прямому течению возвращается. И такой покой по дому разливался, что никаким тревогам не пересилить.
К сроку молодая первенца, Степочку, родила. Иван на сынишку поначалу с сомнением поглядывал: что-то из эдакой крохи приличное вырасти может. Женщины ликующе перешептывались: благословил Бог начало, подарил ему семя мужское. И только матушка-Можаева будто притихла. То молчала, блаженно уставившись в пустоту, то бормотала: «народилось колено новое, хозяюшка новая завелась, а мне бы уже и пора… Гешеньку-сыночка увижу… скорей бы, что ли…» И вскорости почила в Бозе, голубушка. Оплакали ее да к живым вернулись. А живых-то один за другим прибавляется.
Как Степочка заговорил, Андрюша родился, за ним – Митенька. На нем, на Митеньке, с Ивановой женой беда стряслась. Она хоть и крепкая была, да видно, одной крепости не всегда достаточно. Едва роды начались, не так что-то пошло, бабка-повитуха кричать стала, чтобы попа звали, отходит, мол, роженица. Тот пока ехал, пока в доме со страждущей пребывал, – молодой отец со стариком-Можаевым на завалинке перед домом сидели, ждали.
– Пора б и мне на покой… Что мог переделал, а дети что… Вот помру, Тишка-подлец и хоронить не приедет! – сердито забубнил старик-Можаев.
– Вы, бать, за Бога-то не решайте! Некчем! – пресек отца Иван.
Не любил он таких разговоров, не понимал их. Что толку про завтра да впредь загадывать? Каждому дню своей заботы хватает. Ему что ль тревожиться не о чем, – с детишками на руках? Тут разве на Господа упование, на Спасителя и жизни Подателя! Про жизнь и надо. Смерть, она и сама придет, а жизнь сама не проживется, – только трудами двизатеся да распространятеся способна.
Однако на то, видно, Воля Божья была, чтоб Ивану вдовцом остаться, – но и тут не затмился печалями дух его. Жену рядом с матерью похоронил. По совету вдовы Герасимовой, кормилицу с нянькой сыновьям нанял, да и сама тетка мальцов без внимания не оставляла. Сам же с головой в хозяйство ушел. Ему-то с батей много ли надо? но тут ведь богатыри растут, – вот, о ком были мысли его.
Словом, и потеряв жену, не поколебался душою Иван, – человек, возможно, порядочный, но во многом провинциальный.
Но именно такого искала графиня, дабы разрешить недоразумение, случившееся в Петербурге, в домашнем театре ее кузена, графа N. Одна из его певчих, некая Аксинья, зачреватела. И ладно бы от графа-отца, которому, по вдовьему положению, инклиниции[24] к амурным забавам простительны. Надо ж было, чтобы дело до ее любимого племянника касалось, в котором графиня, бездетная старая дева, души не чаяла!
Помимо потери матери, жизнь юноши омрачена была приступами падучей. Ради укрепления здоровья, мягкого климата и душевного покоя, жил он подолгу в Европе, что воспитало в нем вкус безупречный и натуру аристократическую; однако ж и Петербург не забывал, и в театре отцовском бывал, но по немощности своей, не любил его духоты, пестроты и громкости.
И этот-то юноша, златовласый и светлоокий, с задумчивым взглядом и хрупкой душой… И эта Аксинья – девочка с лицом скотницы: глаза небольшие, широко расставленные, нос крупный, ноздри по-лошадиному подвижные, губы неровные, беспокойные, словно природой к разным «цо-цо!» да «усь-усь!» приспособленные, подбородок тяжелый… И только голос… От природы поставленный, рождавшийся в самых глубинах человеческой жизни, богатый обертонами, – он очаровывал, восхищал, завораживал…
«Только что теперь с этой ворожбой делать прикажете? – метались мысли Ее сиятельства. – Плод травить, как другие делают? Не велика премудрость. А ежели девка здоровым дитем разродится? При болезни племянника и это учитывать приходится, о продолжении рода заботиться. Тьфу ты! от девки-сироты какое продолжение?! – сплетня одна получается. А и сплетен допустить нельзя. Это раньше порядочности в обществе больше было. А теперь что? Знать в мужиков рядится, институтские девки благородных девиц жизни учат, дворянского звания никто не уважает, а уж на язык невоздержаны стали: наушничают, лгут, святотатствуют. Только повод дай, – в дурноте изойдутся… Да что там приличия! Будто Их сиятельства первые с такой petit ennui[25] сталкиваются. Но мальчик так впечатлителен! а ему волноваться никак нельзя», – так что первым делом графиня племянника в Европу отправила, затем уж лавровишневых капель приняла и в нервическую лихорадку впала. Гостей не принимала, приглашения отклоняла, из спальни не выходила, и только тогда выздоравливать начала, когда записку от юного графа получила, что путешествие прошло без конфузов и задержек. И хотя известие было радостным, – на графиню такая слабость, такая усталость напала, что снова прилечь пришлось, дабы обрести здоровую бодрость духа и тела.
Ее сиятельство по-прежнему пребывала в спальне, когда Аксиньюшка, пробившись через девок, бросилась ей в ноги: «Не лишайте дитяти, матушка. У меня другого утешения, может, и не будет. А заставите ребеночка потравить, – отомщу. Ей-ей отомщу, дом подожгу. А Бог призовет, – все обскажу! Пусть судит!»
И пока пробуждающийся разум восстанавливал подробности минувшего, Ее сиятельство обдумывала долетевшие обрывки грозных речей: «Отомстит она… тоже Эриния[26] отыскалась! Мало бед, что мальчик здоровьем слаб?»
Графиня мельком взглянула на нарушительницу покоя, ожидая увидеть искаженное злобой лицо, но встретила взгляд, полный мольбы и слез. И по размягченности ли души, по боязни ли за племянника, в голову ей стали приходить разные глупости: дать бы девчонке вольную да мужичка найти, пусть его умоляет. Как он там решит – его дело, а все пункты соблюдены будут, и грехов на сиятельном семействе не останется, – умилялась графиня собственному благодушию. И приказав Аксинье ждать ответа в особом флигельке, отведенном для актеров, призвала камеристку, чтоб одеваться к ужину. Гостей, по понятным причинам, не ожидалось, но в городе всегда надо быть наготове.
Найти подходящего мужичка, сидя в городе и пребывая в состоянии прекраснодушия, – задача не из простых. Человека хотелось поприличней, и чтобы жил от столиц подале. Тут-то графиня о дальнем родственнике, о хозяине Новоспасского, и вспомнила. Тот немедля согласился поучаствовать в нехорошей истории, сохранив все в полнейшей тайне. Аксинью, под видом дворовой, взялся вывезти в тамбовское имение и укрывать там до полного ее выздоровления, а сам за Тихоном Можаевым, бывшим своим управляющим, а ныне столичным мещанином, послал.
Дело, сообщенное Тихону, помимо названной суммы (которая помогла бы ему окончательно рассчитаться за приобретенный доходный дом, где он проживал с женой и сыном), сулило особую выгоду «жениху». Но сам Герасим к тому времени женат был, старшего сына уже схоронил[27], а младший говорить еще толком не научился. Вот разве из Белой кто согласился бы, – Ванька вдовый или сын его Степка, почитай, одногодок Аксиньи. А может, другие интерес проявят, и даже не из Можаевых, – уж больно хорошо отблагодарить обещали. Словом, пришлось Тихону самому на тамбовщину отправляться.
Что там за разговор состоялся, – того семейная память не сохранила. Но уж, конечно, никто из Можаевых никакого интереса ко всему этому безобразию не выказал. Все решил случай.
Некий тамбовский мещанин спьяну перебил всю семью: матушку да жену с двумя детишками, – денег на водку требовал. А ежели возьмет такой Аксинью? Понятное дело, ради «благодарности» возьмет. Что за жизнь ее с ребеночком ждет? Тут и Степка, и даже Андрюша с Митькой, молоко на губах не обсохло, героями заходили:
– Спасать девку надо! Да не ради нее. Ладно, забьют ее, к примеру, а с дитем что будет? В дом призрения сдадут? Будто там лучше!
– Дурни! – не сдерживался Иван. – Чужие грехи на себя взять решили? Своих набрать не успели, а туда же, жениться! Да на ком?! На порченой!?
– А ежели забидели? Ежели никакой вины на ней нет? – вступился Степан.
– А может, и нет! – распалялся отец. – Да кому ты что объяснишь! Никто ведь не ведает, как оно что было. Это у нас по-простому да честному, а в городе канитель крученая! А уж бабы городские…
И нашло на Ивана: таких страстей наговорил про город, про соблазны, про пол бабичий, – совсем противно на душе стало. Будто о врагине-злародительнице речь, а говорят, – совсем девчонка. Говорят, – сам-то и в глаза не видел. А ежели и впрямь силой, глупую, забидели? Что ж, незаступную, за то казнить, что сама не убилась?
Тут и вдова Герасимова в стороне оставаться не пожелала: вы, – говорит, – как порешаете, мне обскажите, ежели что – у себя девку оставлю, все лучше чем судьбу испытывать. Оно бы и хорошо, да у вдовы малец растет, на что ему такое соседство?
Словом, решился-таки Иван Аксинью к себе взять, да уж с условием, чтоб Их сиятельства напрочь о ней забыли и никогда впредь не вспоминали, на что графиня согласилась с превеликой радостью.
Поначалу непросто все складывалось. Аксинью с младенчиком вдова Герасимова приютила. И как за сыночка не побоялась! Но жили тихо, Аксинья, – так и вовсе скрытно. И то сказать, старик-Можаев, стоило кому упомянуть о невестке, в бешенство приходил, посошком кидался. Ивану до новой супруги тоже дела не было, больше года с собою слаживался, прежде чем пустить ее с малюткой в дом. Но и оказавшись в мужнином доме, Аксинья долго еще никому на глаза не показывалась, невидимкой жила. Разве вдовы не боялась. Успели же сродниться, душеньки сиротские!
Зато Зиночка, дочь Аксиньи, чистым постреленком росла, – неугомонным, задорным, сообразительным, и никого, ничего не боялась.
Было дело, слова недобрые вслед девчушке неслись, – но тут уж Иван никому спуску не давал, умел объяснить, что дите и вовсе ни в чем не повинно, а с женой, надо будет, сам все порешит, ему в этом деле помощники не нужны. Тогда же и речи зловредные поутихли, и всё в покой приходить стало.
Зиночка одним ей известном манером сумела старика-Можаева к себе так расположить, что без малейшего опасения забиралась к нему на колени и требовала сказок про Дикое поле. Вслед за дедом, братцев в себя влюбила, последним Иван сдался.
Однажды на подводе домой возвращался. Уставший, измотанный был, все задремать норовил, – вот и подхватил по дороге мужичка, чтобы тот болтовней дрему отгонял. Мужичок всю дорогу исправно жужжал, а как к дому подъезжать стали, даже приободрился:
– Где тут хозяйка? – закричал, на угощенье напрашивался.
Вдруг вылетело к ним чудушко курчавое в светлом оборчатом платьице, и, подпрыгнув от радости, зависло на руках Ивановых:
– Тятя, тятя приехал!
– Вот, значит, кто хозяйка! – игриво отозвался мужичок.
– А что? – рассмеялся Иван, глядя на довольную физиономию девчушки. – И хозяйка! – и по-отцовски горделиво представил, – Зинаида Иванова[28] Можаева!
Мужичок вяло улыбнулся и поплелся на постоялый двор в надежде получить бесплатный горшок горячих щей и дождаться нового попутчика на Тамбов.
Глава 6. Можаевы и Широких
Любит глаз человеческий заглядеться на красоту, льнет к ней, ластится, и сколько ни говори, что приятность лица не суть заслуга или добродетель, – невольно выискивает, кем бы полюбоваться.
В Зиночке Можаевой привлекала скорость и ясность мысли, готовность действовать тут же, немедленно: давайте нарисую, прочту, помогу… С лёту, с ходу, вдруг и сразу ввергнутый в водоворот ее бурной, деловитой натуры, человек упивался уже самим кипением жизни, забывая о вопросах эстетики. Оттого, не будучи красавицей, Зиночка и не думала переживать по девчоночьим пустякам, зато, услышав случайное: «вот она, порода можаевская!», – аж краснела от удовольствия.
Правда и то, что из породы этой Аксиньина дочка ничуть не выбивалась: черты лица крупные, лоб высокий, глаз карий, волос темный. Вот только подбородок грубоват, своенравен. У мужиков-то за бородой ничего не разберешь, а у девочки весь виден, – вперед лица лезет. И кудрева, ох кудрева! Впрочем, если и заводил кто гадательно:
– В кого барашка такая?
– Девка ж! – со всей убедительностью отвечал Иван, чем снимал всякие сомнения в чистоте можаевской породы. Тем более и характер у Зиночки был под стать остальным Можаевым, и даже природа женская, нежная и чувствительная, нисколько не смягчала ее бурливого, без суетливости, охов и ахов, словно не девичьего, нрава.
Едва на ноги встала, – всё бы ей в партизан да в горелки играться. Иной раз Аксинья с нянькой, а то вдова Герасимова учить возьмутся:
– Не пристало барышне так носиться. Чумазая, лохматая, раскраснелась… Кто тебя в жены возьмет?! – говорят, и щечки ей отирают, локоны упрямые под гребешки да ленты заправляют.
А Зиночка выслушает, дождется, пока ей красоту наведут, тряхнет головкой, – кудряшки во все стороны так и брызнут:
– Некчем! – смеется, а сама глазками по сторонам стреляет, товарищей по игре высматривает.
Что нрав мальчиший, для девчонки, которая сызмальства на старших братцев равнялась, – дело объяснимое. Другое удивляло, – ее интерес к «умным» разговорам и «большим» делам. А дел этих хватало.
Годы-то какие были! На России-матушке – реформа за реформой, до самых основ добирались, всё на новый лад перекраивали. Вот и преображалась жизнь.
Взять Белую. Деревня деревней, а запасный хлебный магазин своими силами строить решили, чтобы в голод без муки и зерна не остаться. На тамбовщине таких магазинов – единицы. Деликатесов в этих краях отнюдь не водилось (рассказывали старики, что Александру I, в бытность его в Тамбове, из столицы яства выписывали), зато товару простого, копеечного, всегда вдосталь было. В редкий год непогоды да бедствия выпадут. Да уж если выпадут – на одного Господа вся надежда. В последний раз и погоды были, и хлеба дружно взошли, – так мышь все поела. Тяжелый год тогда выдался, поумирали многие (тогда же старик-Можаев упокоился). Вот и взялись всей деревней потрудиться, чтобы впредь голода не бояться.
Другим замечательным предприятием школа была, – тут уж прямая заслуга вдовы Герасимовой. Как Миша ее подрос, письмо да счет освоил, захотелось ей получше его подучить. А где? Школ-то в округе нет, только в Тамбове, а туда ездить не наездишься. Ну и взялась сама учить, – учебники, книжки выписала. Пока сыном занималась, еще несколько детишек присоединилось, с их родителями перезнакомилась, обо всем с ними сговорилась, и пошло дело. Где силы находила, чтобы хозяйством заниматься, за «Герасимом» приглядывать да школу строить? Но вот же, – и благодетели нашлись, и помощники, – и школа встала. Здание небольшим вышло, одноэтажным, о пяти окнах, зато с сугубо отделенным кабинетом для фельдшера.
В тот же год Иван с мужиками водяную мельницу на лесной речушке поставил, а на супротивном берегу заимку себе присмотрел, говорил, трава там знатная, сочная, и место хорошее, черным лесом[29] да соснами оторочено, сосны высоченные, далеко в небо уходят; словом, увидел раз, – и расставаться не захотел, расчищать взялся.
И у всех-то, у всех дела были. Кто помладше и те учились, даже из девочек некоторые в Белую только на вакации[30] приезжали. Пожалуй, только Михаил, сын Герасимов, никуда не спешил, о духовной стезе мечтал, но, для Зиночки, – слишком созерцательными были его мечты. Вот и запросилась она учиться, по-умному, по настоящему, в какой-нибудь пансион или школу.
– Позже поговорим, – сухо отрезала Аксинья, выслушав просьбу дочери, а у самой душа в пятки ушла: куда, глупенькая, собралась? на какую беду опоздать боишься? – и вглядывалась в детское личико, будто запоминая напоследок эти умные глазки, упрямые кудряшки, беспокойно подрагивающие губы…
А после отводила душу у Герасимовой вдовы, у единственной, кому поверяла сокровенные мысли и тревоги. Разговор завел женщин в Саратов, где располагался пансион для девочек всех сословий, известный глубиной и широтой преподаваемых в нем знаний и строгими порядками. Все дни в пансионе были расписаны по часам и минутам, так что свободного времени почти не оставалось. Надо сказать, не все ученицы выдерживали такое напряжение, – для Зиночки, с ее неутомимостью, то что надо. Аксинью же успокаивало внимание, с которым в пансионе относились к предметам духовным (хотя и в «светских» спуску не давали). Словом, если припало дочке учиться, – лучшего заведения по всей России не сыщешь. Дело было решено и оплакано Аксиньей втайне ото всех.
Вопреки материнским опасениям, Зиночка быстро освоилась на новом месте. Учеба не представляла для нее никаких трудностей. С одноклассницами все складывалось как обычно бывает везде и всегда: с одними дружила, с другими приятельствовала, третьих умела держать на расстоянии.
Единственное, что однажды омрачило ее жизнь – смерть батюшки, Ивана Можаева. В пансионе вошли в положение ученицы и позволили отлучиться. Сборы были быстрыми, а вот дорога оказалась долгой, – к приезду Зины батюшку уже похоронили, и под присмотром тетки-вдовы, со всем старанием готовилась к поминкам.
И только Аксинья не выходила из комнатушки, – приболела, да так, что и священника, и доктора звали. Доктор приказал давать порошки и ждать: «так как одному человеку без другого жить очень трудно бывает, привыкнуть надо»
Вдова Герасимова понимающе вздыхала и о своем думала. И ей по началу трудно без мужа, без Герасима было, а потом в дела ушла. И вот уже хозяйство какое, – у обходчиков особым хутором Герасимовкой записано, и церковь стоит, и школа вдоль большака вытянулась, – а кому все достанется? Мишка хоть и смекалистым растет, и по хозяйству помогает, а все мысли о духовном училище, да о постриге. Тут и перечить не пристало. Но за хозяйство с церковью и волноваться не стоило, – братьям-Иванычам, Андрею с Дмитрием, перейдут. (Степан Иванович в то время в Камышине крепко обосновался, там и жену себе присмотрел и хозяйство завел.)
Но школа… Детишек почти втрое противу прежнего прибавилось, так что фельдшерский кабинет под занятия освободить пришлось (самому фельдшеру в деревенской управе комнату отвели). Учатся на две смены. Из губернии чиновники то с проверкой, то с делегацией важной приезжают, чтобы павлинами перед гостями походить, похвастаться: уж на что глушь, а и тут школа есть! Вот только помощи от них не дождешься. Все самой делать приходится, а на сколько сил еще хватит? Случись что, и передать некому. Дело ведь не простое, не только сил, – душевного расположения требует, чтобы любил человек с детьми заниматься, чтобы в науках и любомудрии преуспевал. Без того за школу и браться грешно.
Вдова Герасимова и не заметила, как за болезнью любимой наперсницы, все свои тревоги поведала Зиночке, безотлучно сидевшей при матери. И хотя вопросы оставались открытыми, – вдове уже оттого легче становилось, что девушка слушала ее со вниманием и школу считала делом серьезным и полезным. Полезным настолько, что хоть сама берись да тащи. Но пока даже мечтать об этом было смешно. Шла ли речь о детишках, учебниках или уроках, в своем воображении Зина чаще оказывалась за столом с другими учениками, чем на месте учителя. Однако, новый взгляд на школу, однажды открывшись ей, уже не оставлял ее душу.
Наконец, справив поминки и дождавшись уверений врача, что здоровье матери пошло на поправку, Зина отправилась обратно в пансион, прихватив заодно Мишу Можаева, решившегося все-таки наведаться в Саратов, дабы начать подготовку к поступлению в духовное училище.
И видно на этом-то пути и услышал Бог вдову Герасимову. Остановившись на постой у некоего священника, познакомился сынок ее и со всем семейством хозяина, причем одна из его дочерей удивительно быстро завладела вниманием нежданного постояльца. Ради нее и оставил Мишка свои мечты о духовной стезе, и женился, на радость матери.
Венчались молодые здесь же, в Саратове, но жить переехали в Герасимовку.
Уж и время прошло, и семейные радости улеглись, а Зиночка все вспоминала разговоры со вдовой Герасимовой. В пансионе она доучивалась, с большим вниманием входя в школьные дела и порядки, выспрашивая у классных дам о том, каково это, – детей учить.
Что уважаемый пансион да и любая городская школа не чета деревенской, – это Зиночка, конечно, понимала. В деревенской – и знания проще, и порядки свободнее, а вот трудностей не меньше, а может, и больше. В городе те ребятки учатся, чьих родителей в пользе знаний уверять не надо. А в деревне еще поди объясни, зачем детский разум науками мучить. Многие как считают: наловчатся мальчишки писать-считать – да и будет с них, дальше учить – только рук рабочих лишаться, а девчонкам учеба и вовсе ни к чему, «им в солдаты не иттить». И самыми мудрыми речами этого не переменишь, разве через самих детишек действовать: взять что ими любимо да знаемо, – родную речь, родной дом, деревеньку, природу, – и через это красоту и премудрость мира открыть, рассказать, какой силы может разум человеческий достигнуть, когда в нем любовь с пониманием воедино слиты, а уж тогда к отдельным предметам переходить. И если из всего класса хоть один ребятенок охоту к учебе проявит, к знаниям потянется, – это заслугой школы и будет, потому как через этого одного много пользы может в деревню прийти.
Движимая подобными размышлениями, Зиночка, по окончании пансиона, отучилась на школьного преподавателя и, вернувшись в Белую, поступила на должность учителя словесности, а затем и в попечительский совет можаевской школы вошла.
***
Но и Саратов Зинаида Ивановна уже не забывала, – к подругам ездила, у новой саратовской родни бывала, к дамам из пансиона захаживала… На женских фельдшерских курсах училась.
За годы учебы полюбился ей этот город, его взвозы[31] и пристани, возвышенности и набережные, храмы и часовни, изрезанный водами правый берег, фейерверки на островах и величественная Волга, с ее необъятными просторами и летней сутолокой судов и суденышек, роскошных пароходов и простейших плотов, какие мальчишки вязать любят.
Здесь же Зинаида Ивановна с сестрами Варей и Любой познакомилась. Те с семинарами для интересующихся приезжали, о трудностях фельдшерской службы в деревнях рассказывали. И если сами семинары Зинаиде Ивановне не понравились, – мало там было по сути, больше про общество, про политику, – но задумку она оценила, в чем искренне призналась организатору, молодому человеку в круглых очках, с куцей бородкой и с кислой физиономией. Он же представил благодарную гостью Варе с Любой, хотя сама Зинаида Ивановна об этом и не просила. Тогда-то девушки и познакомились, а позже с одной из них, с Любинькой и вовсе сдружились.
Была у Любиньки мечта о высоком служении. А так как девушка она была добрая, чистосердечная, но умом словно бы рассеянная, то никак с видом служения определиться не могла. То мечталось ей стать народницей, то спутницей гонимого поэта, а то и вовсе уехать за высшим образованием в Европу. (Кстати, обе сестры в то время как раз на Высших медицинских курсах в Саратове учились, однако европейское образование у молодежи большим уважением пользовалось.) Любинька даже бумаги для выезда из России приготовила, но все как будто медлила, как будто сомневалась в своем решении.
Дело в том, что один объект служения у нее уже был, – сестра Варя. Случись Любе выбирать между наукой и сестрой или поэтом и сестрой, – Варю бы она выбрала не задумываясь. Искусства и науки объединяют многих, и даже заурядные умы всегда найдут в них, чем бы заняться, а такие как Варя – по мнению Любиньки, подлинные герои, тем более героини, – рождаются редко. И по ним сразу видно, что они лучшее в себе сосредоточили, а потому за ними будущее. Потому что люди будущего должны быть совершеннее нас; ведь только тогда жизнь человеческая имеет смысл, когда завтрашний день прекрасней вчерашнего. Но иногда это забывается, и тогда будущее посылает своих глашатаев. Можно принимать их или нет, но не заметить нельзя. Это видели и чувствовали все, кто лично знал Варю.
Она была совсем девочкой, а художники уже писали с нее красавиц. Она только училась в институте благородных девиц, но уже имела «некоторые принципы». За ее внимание боролись юноши и девушки, сверстники и единомышленники. Даже люди, прославившиеся прогрессивным мышлением, внимали ее речам с нескрываемым интересом. И Варя дорожила этим вниманием, всегда была открыта к общению, к спорам и рассуждениям. А рассуждала она горячо, смело и дерзко, причем дерзость эта, – что бы за ней ни скрывалось: юность, героическая натура или оригинальность ума, – эта дерзость лишь придавала девушке очарования. Тем больше народу, особенно молодежи, стремилось попасть на встречи, которые она устраивала, чтобы любой мог познакомиться с ней, с ее взглядами и убеждениями. И хотя желающих хватало, но, во избежание неприятностей с полицией, число гостей приходилось ограничивать самыми надежными и понимающими.
Однажды, благодаря Любиньке, среди приглашенных оказалась и Зиночка. Не склонная доверять слепым восторгам и глухим предрассудкам, она вслушивалась и вдумывалась в царившие вокруг настроения, и чем внимательнее она наблюдала, тем неприятнее ей становилось: юноши неопределенного возраста – серые лица с прыщавой кожей, жидкие, жирные волосы, ссутуленные, кривые спины, закутанные в клетчатые, местами дырявые пледы; бледные девушки – обгрызенные ногти, запах дешевого табака, мятые бумажные цветы, расползающиеся кружева; седовласые господа чуть не в атласных рубахах а ля мужик, и сами мужики, кто по хитрости, кто по любви к выгоде ожидавшие от этих собраний оговоренных заранее прибытков; Любинька пишет что-то в блокнот, с обожанием поглядывая на сестру и с тревожным подозрением – на собравшихся; Варя испускает гневные тирады, чередуя призывы с проклятиями, и порой, утомленная собственным красноречием, обращается к фруктам или воде, чем дает публике время вполне восхититься ею; публика, изумленно кивающая головами, – и кто-то плачет от переизбытка чувств, кто-то закуривает, обессилев от внутреннего напряжения… Комната заволакивается дымом, и невидимые в серо-бурых клубах, то там, то тут все отчетливее слышатся возмущение и обиды, «свобода, равенство, братство» на французском, «не пощадим ничьих святынь» на немецком и что-то про царя и про бомбистов, про Интернационал и революцию… Мозг немеет от вони и духоты, глаза слезятся от дыма и в голове нарастает тупая боль.
Чтобы стряхнуть гнетущее оцепенение, Зиночка выскользнула прочь, – в тот бренный, неидеальный мир, который освежал речной прохладой; забавлял видом маленького раввина с мерцающим взглядом и сонной походкой; увлекал скольжением верблюжьего каравана, диковинным ожерельем обвивавшим Соколову гору; требовал внимания долгим, сердитым пароходным гудком и развлекал цокающим щебетом веселых калмыков. Радуясь побегу, она не заметила, как оказалась у самой воды, где ее нагнала Любинька, уверявшая, что собрание было неудачным, что не все приглашенные пришли, а пришло, наоборот, много незваных, и утешилась, лишь заручившись обещанием Зинаиды Ивановны еще хотя бы раз прийти к Варе на собрание.
Но и в следующий раз все повторилось, однако уйти незаметно для хозяйки Зинаиде Ивановне не удалось. Она уже застегивала тальму, когда в прихожей появилась Варя, решительно преградив гостье путь к двери:
– Почему вы уходите? Я бы послушала про вашу школу. Мне Люба рассказывала. Про народ, про образование что думаете?.. Я ведь всем открыта, мне просвещение всего дороже.
– Просвещение… народ… Я детишек простому учу. «Глаголь-добро», «покой-мыслите», «слово-твердо», – Зиночка произносила слова негромко, но уверенно и спокойно, не подпадая под Варины эмоции, не заражаясь, не раздражаясь и даже не споря с ними. – Чтобы родителей слушались, обид не чинили, землю берегли. Сама так воспитана. Нового от себя не прибавлю. Вам бы с нашими дамами побеседовать, из пансиона, где я училась. У них опыта больше, и сами они умные, добрые. Да и с мамами учениц, хоть пансионных, хоть наших, деревенских, тоже поучительно бывает поговорить.
– Пусть и они приходят, – заблестели Варины глаза. – Я им тоже свои мысли объясню.
– Ну что вы! У них минутки свободной не бывает, – школа, службы церковные… Лучше бы вам самой на занятиях посидеть, заодно с ученицами поговорить. Тем более, если народом интересуетесь.
– Значит, плохо вы меня поняли, раз в старой школе новых знаний ищете. Или понять не хотите? Я-то Любиньке как поверила! а вы даже дружить со мной отказываетесь! – Зиночка промолчала, не находя что сказать. – Злая вы… Злая и глупая! – вдруг обиженно притопнула Варя ножкой, ожидая ответа от Зины.