Текст книги "Свои"
Автор книги: Инга Сухоцкая
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Раевские, единственные, кажется, понимали и желание Полины Васильевны сохранить фамилию мужа, и ее страх за дочь и за себя, но помочь ничем не могли. Помогла Мария Васильевна Горская, сестра Полины Васильевны, вернувшаяся в Ригу из эвакуации.
В самый разгар споров вокруг фамилии Шефер, Поле пришло письмо из Риги. Шло оно долго, почему-то через Москву, потом Саратов, но все-таки дошло. Сестра рассказывала, что еще до войны родила дочку Аниту (Нюшеньку), что на время войны усилиями заботливейшего Антона Андреевича обе были отправлены в Башкирию, где она с кем только не перезнакомилась (а там такие люди были, что и представить сложно), но теперь счастлива, что вернулась в родную Ригу, что все ее знакомые живы-здоровы, что все самое страшное позади. А дальше – обилие мирных и милых мелочей и неизменная Машина жизнерадостность. Возможно, поэтому Поле и приятно было читать письмо сестры, видя расстояние, разделявшее их, и понимая, насколько сильна их родственная связь.
Однако, над ответом пришлось подумать. Ввергать сестру в свои проблемы Полина Васильевна не хотела, а потому о себе написала очень коротко, но уж материнских тревог скрыть не сумела, и как можно осторожнее, деликатнее поведала о смуте вокруг немецкой фамилии и об угрозе, нависшей над белокурой головкой Фриды.
А скоро к Полине Васильевне пришел важный человек с большим портфелем и долго говорил с ней на кухне, потом приходила женщина в какой-то форме, потом еще люди, – и наконец, Полина Васильевна предложила дочке новое путешествие, на сей раз в Ригу, к родственникам, которых Фрида ни разу в жизни в глаза не видела, и ничего хорошего от них не ждала, потому что ни родство с «отцом», ни походы к болезненной Внучке ее совсем не радовали. Но Полина Васильевна не уступала. Говорила, что «тетя Маша» очень добрая и веселая, что у нее дочка Анита – почти ровесница Фриды, и вместе им будет хорошо. И хотя Ридишка упрямо отказывалась, но взрослые все меньше ее упрашивали и все решительней настаивали на своем.
А когда Поле пришла повестка в какой-то «большой дом», о котором все говорили шепотом, – беспокойства и разговоры в доме Раевских сменились молчаливым напряжением, и отныне, как бы ни противилась Фрида, ее согласия никто не спрашивал, – Ридишку отправляли к неведомой тете Маше.
Словом, ехали Полина Васильевна с дочкой в Ленинград, чтобы с отцом встретиться, а получилось, что отец пропал, домик саратовский сгорел, а теперь ей предстояла ехать неизвестно к кому. И хотя все говорили, что это ненадолго, что надо просто потерпеть, Фрида уже ничему не верила, – слишком часто ее обманывали.
Но что было больнее всего, – что под разговоры о любви к дочке, Полина Васильевна отправляла ее прочь от себя. «Если так любит, почему не хочет, чтобы мы оставались вместе», – не понимала Фрида, но выразить этого словами не могла, оттого и на вокзале не плакала, – сердилась, уворачиваясь от всех этих провожатых с их печальными взглядами и ласково протянутыми к ней руками.
***
Дознавателей по делу Полины Васильевны Шефер было двое.
Одного, похожего на пупса-старичка, Полина Васильевна боялась до ужаса, боялась тем животным страхом, который прежде испытывала лишь в далеком детстве при мыслях о Горском. Но тот был тощ, угловат, черен, а этот – округл, розов, гладок, с лучиками добродушия вокруг глаз. И все-таки стоило ей раз увидеть эту пластмассовую миловидность, – и она знала, что такие доброхоты, однажды приметив жертву, уже не отпускают ее, не получив страшной дани. А потому принимала боль и терпела оскорбления, не пытаясь что-то объяснять или оправдываться.
Вторым дознавателем был Иван Петрович. Казался ли он лучше на фоне «пупса» или действительно был добрее и убедительнее в своем желании изучить дело «Шефер П. В.» во всей полноте, – пощады Поля не ждала ни от кого и послушно отвечала ему за все, что было в ее жизни, и конечно, в жизни Александра Шефера и маленькой Фриды.
Отвечала, что в Ленинград приехала на встречу с мужем, дочь взяла, чтоб показать отцу, которой прежде ее ни разу не видел. Поселилась у знакомых. Муж ее, Александр Шефер, сначала лечился в госпитале, затем получил отпуск по ранению, который они провели все втроем вместе с дочерью, после чего отбыл в часть, располагавшуюся на тот момент в Ленобласти. Уже после его ухода, продолжая жить у знакомых, Полина Васильевна получила известия о том, что саратовский дом Можаевых сгорел. Поэтому, благодаря Раевским и в силу договора с заводом, покидать Ленинград не торопилась. Потом пришло извещение, что муж «пропал без вести», и вскоре она впервые была вызвана в это неприветливое здание. Фридочку отправила не столько в Ригу, сколько к Марье Васильевне, потому что та сама предложила принять у себя племянницу на время неприятного разбирательства. (Все ответы гражданки Шефер тщательно протоколировались, а затем подкреплялись соответствующими документами, отчего папка раз от разу заметно распухала.)
Впрочем, все эти допросы представлялись Поле бессмысленными. Здесь и так умели получить любые сведения. Стоило им заинтересоваться жизнью Полины Васильевны и они уже знали не только ее биографию, но и семейную историю Можаевых. Знали о личном дворянстве Широких-старшего, некогда почетного дворянина города Саратова; о его жене, после гибели Александра II отказавшейся от российского подданства; о банковских капиталах Николая Сергеевича Широких, национализированных революцией; о гибели камышинских Можаевых; о приятельстве папы Васеньки с товарищем Ванеевым, объявленным «врагом народа», а затем и расстрелянном; о знакомстве Поли с Ольгой Фриш, актрисой Немгостеатра, однажды не вернувшейся из зарубежных гастролей. И о выстреле Того самого Павла Матвеевича в царя – тоже знали, и о знакомстве Зинаиды Ивановны Можаевой с Варей-легендой революции, и с ее сестрой Любинькой. Вот только к чему были все эти знания, чего именно хотели от Поли дознаватели, – этого она никак не могла взять в толк. Говорить об этом с пупсом не хотелось, а Иван Петрович отвечал одно: война. И все продолжалось по-прежнему: Поля ходила на допросы, дознаватели спрашивали, ждали подтверждений и ответов, собирали характеристики, вызывали всех, кого можно было, и каждый раз отпускали, предупредив об обязанности явиться по первому требованию.
И с каждый разом Полина Васильевна все менее радостно отмечала, что буря снова прошла стороной (иногда казалось: уж лучше бы разразилась, только бы Фриду не задела), и неспешно, чтобы успокоиться по пути, направлялась домой.
Добиралась она медленно, иногда после бесед с Иваном Петровичем несколько трамвайных остановок проходила пешком, непроизвольно отмечая как хорошеют улицы и площади города, как разбираются противотанковые ежи и надолбы, снимаются маскировочные сети, как свежо и ярко разгорается свежая позолота, как празднично смотрятся свежеокрашенные здания, как хорошеют сами горожане, и как медленно и неохотно отступают ужасы войны: «Годы и годы еще понадобятся, и кто-то будет возвращаться, кто-то умирать от старых ран и душевных мучений. Но это ничего, это и подождать можно, только бы все были живы», – уговаривала себя Поля, и уже взяв себя в руки, входила в квартиру Раевских, которые умели все понять без слов, а потому не задавали никаких вопросов.
Поля проходила в маленькую комнатку, где однажды все Шеферы были вместе, а теперь не чувствовалось ничего кроме холода пустоты и одиночества, и вспоминала, как уверенно говорил Сашка: «врага одолеем, а там разберемся». «Одолейте, милые, одолейте, – просила она неизвестно кого. – Совсем без вас плохо. Дети без отцов, жены без мужей, разве это жизнь?» – ворочалась Поля, стараясь поскорей забыться. А с утра шла на завод давать норму, запрещая себе гадать, когда и чем все это кончится.
Кончилось в конце апреля 1945 года. Пупс-дознаватель, вызывавший в ней нутряной страх, чуть не урча от удовольствия сообщил, что несколько бывших однополчан ее супруга уверенно свидетельствовали, что в конце 1944 года старший лейтенант, командир танкового взвода Александр Шефер был убит в бою под Ленинградом, а потому отныне признан погибшим, в связи с чем дело в отношении самой Полины Васильевны прекращено. Возможно, не такой жертвы жаждала его пластмассовая душа, но дань свою он все-таки получил, и, вероятно, только потому и отпустил сомнительную гражданку, – так поняла кривую ухмылку этого злого божка Полина Васильевна. И тем более вежливо попрощалась с ним.
А потом было долгое-долгое горе. Больница. Врачи. Женечка Раевская. Соседки по палате. Сестрички с капельницами. Двое Сашкиных однополчан, из тех что свидетельствовали о его гибели в «доме всеведения». Рассказывали, как Сашка их, Полю с Фридой, любил, как тонко и чутко понимал, все, что у доченьки на душе творилось, как проклинал фашистов и мечтал поскорее вернуться, чтобы Фридочке все-все объяснить и услышать однажды, как она его папкой назовет… Поля хоть и кивала, а все не верилось, – ну не мог, не мог Сашка погибнуть, никак не мог: пусть всеведение, пусть «своими глазами», но ведь под Вязьмой выжил, под Прохоровкой жив остался, а теперь, когда дочку увидел, разве мог он погибнуть? Просто ошибся кто-то, война ведь, каких только ошибок не случается! Но тут же взглянув на уставшие, перерезанные морщинами и шрамами лица его однополчан, понимала, что такие ни ошибаться, ни путаться не будут, – слишком хорошо изучили они войну, слишком дорого обошлась им эта наука. И горе наваливалось с новой силой.
И снова была Женечка. И коллеги с завода. И какой-то солдатик с большущей коробкой: куколка Аксиньи, старая гравюра, несколько саратовских акварелей, даже перстень, подаренный Николаем Широких супруге в честь рождения сына (папы Васеньки), бумажные фигурки, детские пинетки и… Сашины письма. Полина Васильевна как-то сразу поняла, что все это – подарки Ивана Петровича. Дорогие по тем временам подарки и великий человеческий дар.
А несколько дней спустя, – и как время нашел? как не поосторожничал? – и сам даритель пришел, и удивительного гостя привел. С этим гостем Полина Васильевна в Саратове познакомилась, во время войны, когда к ним во флигелек подселили эвакуантов из Ленинграда. И теперь он, Господин Актер столичного театра (и друг детства Ивана Петровича), высокий, улыбающийся, в визитке и в цилиндре, стоял перед ней, торжественно держа в руках огромную алую розу и терпеливо ожидая, пока сестрички придумают, куда поставить это чудо… И только когда белоснежно-стеклянно-металлическая суета утихла, обратился к расчувствовавшейся больной:
– Ну что, Полина Васильевна, отдохнуть решили? Место для отдыха, смотрю, так себе выбрали.
Иван Петрович тут же подхватил дружеский тон:
– Для отдыха… Вы спросите, где трудится наша уважаемая Полина Васильевна!
И разговор быстро принял домашний характер. А через несколько дней Господин Актер предложил Полине Васильевне после выписки заходить к нему в театр для предметного разговора относительно ее будущего. За годы войны и блокады театр потерял многих актеров и служителей, и требовалось пополнять труппу, менять репертуар… А талантливых артистов, да с таким опытом как у Полины Васильевны, еще поискать надо!
К тому же к Женечке Раевской наконец-то вернулся муж, и теперь уживаться как прежде было уже трудновато, а театр готов был предоставить актерам жилплощадь, хотя и коммунальную, требующую ремонта (да где ты в послевоенном Ленинграде другую найдешь?), но в центре, в хорошем доме …
По выздоровлении и после разговоров с Господином Актером, Полина Васильевна, заручившись поддержкой Ивана Петровича касательно вопросов бытовых, поступила на службу в маленький, любимый ленинградцами театр, переехала от Раевских в коммуналку, в комнату на Литейном, и стала готовиться к возвращению дочки-Фридочки, – самого любимого, дорогого и близкого ей человечка.
Глава 13. Чувство родины
Что такое родина? Первые шаги, первые слова, и не только это, – не только то, что увидел маленький человек, но и то, как он это увидел, как воспринял, запомнил, пережил.
…Саратов. Первые годы войны. Фрида на руках у мамы. Полина Васильевна говорит что-то доброе, ласковое, смешное, и вдруг, перехватив дочь под животик, бежит куда-то сломя голову. А кругом вой, треск, грохот. У Фриды перед глазами земля, кочки, камни – все трясется, ходуном ходит; ей страшно, плохо, она кричит, чтобы мама остановилась, но та словно не слышит, только быстрее мчится, и лишь вбежав в темное, мрачное место успокаивается, а Фриде снова плохо: душно, темно и ничего не понятно… Так, по мнению Полины Васильевны, могла запомниться Ридишке одна из бомбежек.
…Ленинград. Сумрачная комнатка в доме Евгении Леонгардовны Раевской, неудачная встреча с отцом, холодная Нева, прогулки в гости к скучной Внучке, и, хотя были еще Зоосад, будни и праздники в детском саду, неизменной звездой которых была, конечно, Фридочка, – все сливалось в унылую картину, где небо, улицы и силуэты людей покрыты потеками, разводами и трещинами, как бывает от губительной для полотен влажности.
А потом разлука с матерью, ожидание новых разочарований. И Рига…
Как же ошибалась Фридишка в своих мрачных предчувствиях! Какое же это счастье, – иногда вот так ошибаться!
Что за дом был у Горских! Непростой дом, и люди в нем непростые жили, красивые, высококультурные: мужчины в дорогих костюмах и шляпах, женщины с прическами, сумочками и в туфельках на каблучках. Ухоженным был и двор, разделенный надвое. Одна его часть, окруженная кустами акации, отводилась под стоянку авто, другая, – со скамейками, клумбами и небольшим фонтаном, – предназначалась для отдыха. Летом всё утопало в величественных зарослях золотых шаров, зимой радовало свежим песком на заботливо выметенных тропинках. И в любое время года во дворе дежурил бдительный дворник. Строго в означенные часы он открывал и закрывал ворота, как того требовали правила и как приличествовало благообразию этого дома.
Именно здесь, в этом дворе, в этом доме, в семействе Горских Фридочка впервые ощутила, что зрение способно воспринимать не только серость земли и неба, – человеческое зрение и готово, и хочет, и жаждет множества красок, оттенков, контрастов, линий, изгибов и форм. И не только зрение… Оказалось, и слух, и вкус, и даже обоняние только тогда и обнаруживают свои способности, и набирают силу, когда чувствуют много, ярко, быстро, остро. Фрида ощутила это только благодаря Риге: мягкий белый хлеб, воздушное сливочное масло (это после ленинградских-то шротов[88], сои и маргарина); платья такие красивые, красочные, с отливами, кружевами, с чем-то сверкающим и блестящим; духи, саше и даже одеколоны Антона Андреевича… А для девочек – заколки, нарядные платьишки, множество игрушек, заграничные куклы!
Каждый новый день превращался для Фриды в увлекательное путешествие навстречу латышскому языку (во дворе было принято двуязычие), навстречу сказкам о сиятельной Лайме[89] и несчастной Юрате[90], навстречу Его величеству Солнцу и прекрасным русалкам, и скоро именно этот язык она считала родным, именно рижские впечатления – первыми жизненными, а прошлые, саратовские, ленинградские, «военные», – случайными. И за эти свои решения готова была стоять горой.
К слову, эти ее убеждения подкреплялись действием сил сколь таинственных, столь и могущественных. Здесь, в Прибалтике, само звучание имени-фамилии «Фрида Шефер» было даже ласкательным для уха латышей, издревле питавших слабость ко всему немецкому, слабость, сохранившуюся несмотря на бедствия прошедшей войны. И даже Антон Андреевич, который поначалу сердился на жену из-за всей этой родственной затеи, после появления племянницы смягчился, ощутив для себя неожиданную пользу. Драматическое положение девочки, лишенной немецкой родины на советской земле, вынужденно разлученной с матерью и нашедшей приют у рижских родственников, делало его настоящим героем в глазах людей разных убеждений и направлений, выгодно затмевая его недостаточно доблестное прошлое, проведенное в глубоком тылу, на партийной должности при хлебозаводе. Оттого теперь на официальные торжества и праздники Антон Андреевич являлся не только с прекрасной супругой Марией Васильевной и дочкой Нюшенькой, излучавшей обаяние тихого ангела, но и с племянницей Фридочкой, – яркой, зеленоглазой красавицей с тонкими, удивительно правильными чертами лица и ямочкой на подбородке.
И чем чаще прибегал он к этой тактике очарования, тем больше пропитывалась Фрида чувством собственной значимости, не всегда понимая зыбкость своего положения. Причем фантазии и желания укоренялись в ее разуме так глубоко, что для жизни реальной, фактической, места иной раз и вовсе не оставалось, так что однажды вся эта путаница вылилась в очень неприятную историю.
Как-то раз Мария Васильевна Можаева, особенно ласково, даже сочувственно позвала племянницу на кухню и там как можно осторожней рассказала, что отец ее погиб и теперь никого ближе мамы у девочки не осталось, на что Фридочка ответила с неожиданной легкостью:
– Видите, у меня теперь папки нет, а тут дядя Антон! – и побежала к нему то ли поделиться радостью, то ли получить одобрение.
Мария Васильевна только руками всплеснула и устремилась вслед за племяшкой. Но Антон Андреевич выпроводив жену, остался наедине с Фридой. О чем они говорили, – это навсегда осталось между ними двоими, но, по словам Марии Васильевны, Фридочка после того разговора весь вечер плакала, не отходя от Антона Андреевича ни на шаг. Он же вел себя благодушно, даже покровительственно, и судя по всему был доволен состоявшейся беседой. Жизнь быстро вошла в прежнее русло. А Фрида больше никогда не пыталась «заменить» себе отца, тем более, что образ Александра Шефера, актера и художника, немца Поволжья, ушедшего на фронт добровольцем и отдавшего жизнь за Советский Союз, тоже неплохо подходил ей как живому символу исторических тайн.
И только с Нюшей у них разладилось. Была ли это детская ревность или так сказывалась разница в возрасте, – за пределами квартиры Анита оставалась прежней, заботливой и внимательной кузиной, но дома даже играть с сестричкой отказывалась. Бралась ли Фрида за кукол, – Нюша садилась за раскраски, тянулась ли Фридочка к цветным карандашам, Нюша вспоминала о детских мозаиках[91]. Еще немного, и до ссор бы дошло. К счастью, тогда же Анита в первый класс пошла, и теперь большую часть дня проводила в школе, а вечером делала уроки или гоняла во дворе на велике. Фрида же подолгу оказывалась предоставлена сама себе, а потому любила гостить у своих маленьких подружек по двору под присмотром чужих нянек, среди которых хватало и русских, и латышек. А вот на даче ей бывало совсем одиноко. Мария Васильевна с супругом и Нюшей могли целыми днями отдыхать на взморье, при этом брать с собой племянницу не любили. За маленьким ребенком глаз да глаз нужен, тем более у воды, – какой тут отдых! Фриде только и оставалось, что с Любкой-домработницей гулять, с девчонкой, которая приглядывала за дачей Горских, когда те жили в городе.
Вот уж кого судьба обидела! Как ее, по годам почти ровесницу Аниты, родившуюся где-то под Тамбовом, неграмотную и глухую, занесло в Ригу, – этого никто не пробовал узнать. Непросто это – с глухими разговаривать. Сама о себе она даже не пыталась ничего рассказывать, зато на Фриду смотрела с собачьим обожанием. Хозяева, конечно, тоже были для нее в почете. Но Фрида своим, пусть и случайным интересом, вызывала совершенное благоговение девочки, и Фрида, конечно, чувствовала это и легко утешала свое детское самолюбие.
А уж когда Ридишка сама вступила в мир знаний, в ту же школу, где училась Нюша, прежние огорчения и вовсе забылись. В школе девочку полюбили с первого дня: яркая красавица из известного в Риге семейства, одинаково хорошо говорившая на русском и латышском, – она неизменно покоряла учителей и сверстников живостью ума, душевным задором, умением схватывать на лету не только знания, но и настроения. И даже Нюша нет-нет да и проявляла знаки сестринской близости, хотя и училась в четвертом классе (а любой школьник понимает, что между первым и четвертым классом – вечность). И школа захватила все существо Фриды, превратив ее жизнь в нескончаемый праздник.
И только ее воображение пришло в полное соответствие с действительностью, – Мария Васильевна предупредила, что со дня на день в Ригу приедет Полина Васильевна, приедет, чтобы забрать дочь домой, в Ленинград. Вот так, позволив Фриде ощутить всю полноту и красоту жизни, любовь и восторг окружающих, чувство собственной значимости, ее собирались увезти, разлучить с землей, которая стала ей родной!
Чем больше думала Фрида о скором отъезде, тем невыносимей казалась ей сама возможность такого расставания. Да, никто не говорил, что она сможет жить у Горских вечно. Да, Мария Васильевна то и дело напоминала ей о матери, рассказывала какая она хорошая, талантливая, как скучает по дочери, и конечно, сама Полина Васильевна писала ей столько, что можно подумать, заняться ей больше нечем было. Писала о городе, о театре, о доме, где теперь жила, и где скоро они будут жить вместе, о тете Жене и Господине Актере – много, слишком много для девочки, выбравшей себе родиной Ригу. И сейчас Фриде хотелось убежать, улизнуть, уйти от неизбежного, утонуть в улочках любимого города, чтобы никто ее не нашел, чтоб остаться здесь навсегда хоть сиротой, хоть беспризорницей, только б остаться… И ноги послушно уносили ее за пределы двора, по тротуарам и тропинкам, по брусчатке и гравию, – в спасительные объятия свежих балтийских ветров.
Однако близился вечер, закрывались дворы и подъезды, оставаться одной на улице было нехорошо: так и в милицию попасть можно, а оттуда наверняка к Горским отправят, как раз к приезду Полины Васильевны. И Фрида поспешила домой к Ирине Дмитриевне, классной руководительнице, адрес которой знали все ее ученики и которая называла Фриду гордостью класса, и вряд ли бы захотела, чтоб эта гордость попала в беду.
Ирина Дмитриевна, увидев растрепанную, болезненно горящую глазами девчушку, приобняла ее, провела в комнату, усадила на диван, обернула пледом и со словами: устраивайся поудобней, – стала орудовать у стола, не спуская с девочки глаз:
– Что случилось?
– Меня из дома выгнали, – словно сдерживая всхлип, ответила Фрида.
– Как выгнали? Кто? Почему?
Девочка молчала, и только слезы блестели в ее изумрудных глазах.
– Ладно, отдыхай пока, согревайся, а я скоро, – засобиралась вдруг Ирина Дмитриевна, несмотря на поздний час и строгие городские порядки.
А Фрида, дождавшись, когда за хозяйкой закроется дверь, уютно свернулась на диванчике, и в ее маленькой умненькой головке стало придумываться, как она отсидится здесь, пока мама не уедет, а потом они с доброй учительницей так и останутся жить вместе, и никто им не будет указывать: ни Горские, так и не ставшие родными, ни Полина Васильевна, так и не ставшая близкой.
Во дворе непростого дома было неспокойно, – Фриду искали все. Из окна Горских доносился голос Антона Андреевича, который звонил кому-то по телефону: «Если появится, перезвоните!» Посередине, рядом с фонтаном, стояли Мария Васильевна с Нюшей и заплаканная Полина Васильевна с дворником. Дворник то и дело спрашивал о чем-то у пробегавших мимо людей и повторял Полине Васильевне: «Найдем, найдем мы вашу Ридишку, не сомневайтесь. Рига маленькая, Горских тут хорошо знают, найдем». Полина Васильевна кивала, не поднимая головы, и утирала платочком глаза.
Сюда же вбежала Ирина Дмитриевна, кивнув Марии Васильевне как старой знакомой и, словно чутьем угадав Полину Васильевну, бросилась к ней: вы мама Фриды? Надо сказать, что из разговоров с Марией Васильевной Ирина Дмитриевна прекрасно знала причины, по которым Фрида жила у родственников, и даже кое-что о самой Полине Васильевне:
– Фрида у меня, – обратилась Ирина Дмитриевна ко всем участникам поисков, но особенно отчетливо к Полине Васильевне. Та поблагодарила добровольных помощников, дав знать, что все закончилось, и закончилось благополучно.
– Мать тут с ума сходит… А дочь по чужим людям бегает. Что за дела?! – затихая, ворчала Мария Васильевна.
– Ладно, Машенька, разберемся. Можно к ней? – просительно обратилась Полина Васильевна к Ирине Дмитриевне.
Та энергично закивала в ответ.
Полина Васильевна пожелала всем спокойной ночи и вместе с Ириной Дмитриевной направилась к воротам, где уже хлопотал дворник. А через полчаса суета во дворе утихла и двор погрузился в ночь.
Две женщины мчались по вечернему городу, две крылатые тени перелетали от двора к двору, от подъезда к подъезду, пока не добрались до дома Ирины Дмитриевны. Фридочка сквозь сон слышала, как тихонько открылась и закрылась дверь, слышала шепот и осторожные шаги женщин, чувствовала ласковый поцелуй матери, но предпочла сделать вид что спит, и лишь убедившись, что никто не собирается ее будить, – задремала сама. «Разве нельзя было сразу вот так, по-хорошему? Разве так трудно понять, что никуда я не поеду, здесь жить останусь. Здесь и больше нигде», – засыпая думала Фрида.
А Ирина Дмитриевна с Полиной Васильевной, устроившись на кухне, проговорили всю ночь. Говорили о жизни, рассказывали о себе, вспоминали погибших мужей, и конечно, говорили о Фриде. Трудно сказать, что сыграло решающую роль, – душевная близость, установившаяся между вдовами, или вопросы педагогической целесообразности, но переезд Фриды решено было отложить до окончания ею начальной школы.
И хотя Фрида торжествовала, чувствуя себя героиней, отстоявшей свою родину так же, как герои прошедшей войны, но кое-чем предстояло поступиться и ей.
Горские более не считали нужным помогать Шеферам. Антон Андреевич и вовсе называл столь нежную заботу о переживаниях Фриды, говоря литературным языком, недопустимым потворством (однако при этом был столь сердит и гневен, что слова употреблял не всегда литературные). Зато сама Ирина Дмитриевна выразила готовность не только приютить девочку, но и подготовить ее к мысли о переезде к матери. Так что отныне жить Фриде предстояло у своей же учительницы, забыв о прежней роскоши, а пожалуй, и о всякой роскоши. Зато теперь она была уверена, что в ближайшее время никто-никто не разлучит ее с любимой землей. «А про потом что-нибудь еще придумается», – была уверена Фрида.
А пока рядом оставались добрая, чуткая Ирина Дмитриевна, любимая школа и даже Любка-домработница. Прознав о злоключениях обожаемой Фриды, она не успокоилась, пока не нашла ее, а найдя, два-три раза в неделю забегала узнать, не нужна ли в доме какая-то помощь. Но Ирина Дмитриевна, всю жизнь обходившаяся своими силами, каждый раз усаживала застенчивую гостью пить чай, и бедная Любка, непривычная к такой заботе, терялась и чуть не плакала, когда взрослая женщина выставляла перед ней небогатые угощения, к которым Любка даже притрагиваться по началу стеснялась.
За этими чаепитиями Ирина Дмитриевна и в Любкины беды вникла, и со временем развернулась во всю педагогическую мощь: и лечила, и учила, и в отдел образования водила. А Любка будто того и ждала, – так жадно, так рьяно в учебу включилась. Прямо сроднились! И хотя Фрида оставалась по-прежнему любима ими обеими, но это потому что их доброты и великодушия на весь мир хватило бы, а Фридишке как раз не нужно было, чтобы на весь мир, ей хотелось, чтобы только на нее, – и бог с ним, с остальным миром, с бессердечными Горскими, с далеким Ленинградом, который никогда не станет ей родным.
Но увы, те, кто еще недавно умел понять ее чувства, уступить их силе, горячности, искренности, – теперь как будто отказывался с ними считаться. Каждые каникулы, каждые праздники, если Полина Васильевна не приезжала в Ригу, значит, Фридинька ехала в Ленинград, иногда только с Ириной Дмитриевной, иногда еще и Нюшу, и Любку брали, – и все чтобы погулять по городу, где Ридишка будет жить, чтобы обвыкнуться с новым домом, с квартирой, комнатой …
Вместе они ходили по его улицам и площадям, заглядывали в музеи и театры, и конечно, в тот, где служила Полина Васильевна, бывали в музыкальной школе, которой теперь руководила тетя Женя. Но ничто-ничто, – ни семейные прогулки, ни любимый когда-то Зоосад, ни карусели около него, никакие концерты и городские праздники, – ничто не трогало Фридишку. Наоборот, с каждой поездкой она все отчетливей понимала, что ее, как глупую зверушку, заманивают в этот неуютный город, чтоб однажды внезапно захлопнув крышку, отрезать ей путь назад. Да еще такой заботой, таким вниманием окружили – поди вырвись!
Меж тем переезд в Ленинград из года в год откладывался: сначала взрослые не могли расстаться со своими страхами за Фриду, потом страна переживала смерть Вождя, потом были скорбные речи, траур, кто-то плакал, кто-то нашептывал о больших переменах, были разоблачения, новые назначения. Потом завязалась такая суета, что о мятежной школьнице, казалось, и вовсе можно было забыть. Однако с окончанием средней школы вопрос стал с новой остротой.
С аттестатом средней школы можно было пойти куда-нибудь в училище или техникум с общежитием, но Фриде не хотелось быть хуже Нюши, которая будучи достойной дочерью известного семейства, окончила старшую школу. Однако это удовольствие было платным, – тут уж без Полины Васильевны никак. Да и в любом училище спросили бы, отчего это несовершеннолетняя девушка живет отдельно от матери, у которой есть и жилье, и работа, и все необходимое для воспитания дочери.
Вот и пришлось Фриде смириться, возненавидев бездушие законов, которые не смотрят на лица, и сами безлики, – и в глаза им не взглянешь, и чувств не пробудишь; вот и пришлось ей переехать в Ленинград к матери, дав себе слово как можно чаще навещать родную Ригу, чтобы всегда и во всем оставаться ее истинной дочерью.
***
Встретив недавнюю рижанку испытаниями и противоречиями, Ленинград лишь укрепил Фриду в решимости сохранять верность латышской родине.
Дом, где они с мамой жили, считался очень престижным, с интересной историей, но неприятно напоминал Фриде большого серого разлапистого паука. При этом жили они в коммуналке, что было тяжело для девочки, которая родилась в собственном доме в Саратове, жила в отдельной квартире в Риге, а теперь должна была унизиться до «мест общего пользования», – вот тебе и культурная столица!
Театр, в котором служила Полина Васильевна и о котором рассказывали столько интересного, оказался маленьким и почти незаметным по сравнению с другими ленинградскими театрами.
Сама Полина Васильевна жила очень скромно. Вот Мария Васильевна – та красавица была: рестораны, такси, наряды. А ведь даже нигде не работала! А что у Полины Васильевны? Разноцветные флакончики, костюмы, зеркала, – и те только в гримерке да на сцене; а дома с утра до ночи читки, сверки, репетиции, шитье, чтение. И разве изредка – цветы.