Текст книги "Второе апреля"
Автор книги: Илья Зверев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
20
Так и ушел Петр без твердой уверенности, что эта страшная история кончилась. И потом, еще много дней спустя, он среди какого-нибудь разговора вдруг задумывался и спрашивал Раю: «А Кисляков Жорка не слышал те твои слова? Что-то он сегодня слишком нахально со мной разговаривал», или: «Ты когда была в исполкоме, ничего особенного не заметила?»
И Рая как-то изменилась. На наряде или на каком-нибудь собрании она уже не выскакивала со своим суждением, не горячилась, не лезла, как говорится, в суперечку. Прежде чем что-нибудь сказать, она теперь обязательно думала: «А может, промолчать? Опять ляпну что-нибудь...»
Руководить политической жизнью совхоза стало Петру совсем трудно. И даже на собраниях, когда кто-нибудь говорил не то, что положено, он не мог уже хорошенько оборвать и дать должную оценку. Как-то боялся услышать: «А сам-то...»
Но иногда Петр брал себя в руки и поступал по всей строгости. Например, когда главный инженер винзавода, без всякого на то указания, отпустил в День Конституции всех семейных работниц по домам.
Этот главный инженер, маленький, старенький, несчастный интеллигент в очках иностранного образца, стал что-то бормотать: мол, им все равно нечего было делать, а тут праздник... Но Петр пресек. С исключительной горячностью он стал кричать, что тот виляет и, если в цехах не нашлось работы, могли бы собирать металлолом или расчищать территорию от разного хлама. И потребовал вдруг строгача, хотя бюро склонялось к тому, чтобы просто поставить на вид...
Потом Петру было почему-то совестно. И он вспоминал заплаканные глаза старикашки и жалкое его бормотание: «Я с двадцать четвертого года... с ленинского призыва... и никогда... ни одного пятна... И я ж людям лучше хотел...»
... В конце концов Петр сделал совсем уж странную вещь: пошел за три километра на молочарку к Павленко. Не то чтоб посоветоваться или обменяться опытом, а просто так. Потянуло, черт его знает почему...
Александр Сергеевич сбросил свой белый халат, напялил на голову каракулевую ушанку, накинул на плечи синее городское пальто с каракулевым же воротником и сказал Петру:
– Ну, пойдем погуляем. Что там у тебя еще стряслось?
Петру не понравился этот вопрос, и он даже пожалел, что притащился сюда, к этому чужому, уверенному в себе человеку, который никогда его не поймет и не полюбит. Но все-таки он заговорил и рассказывал долго, горячо и сбивчиво. И про проклятого гада Гомызько, и про Раину несерьезность, и про собственную слабость, которая его пугала, и про собственную твердость, которая его печалила...
– Да, я наслышался, – сказал Павленко скорей с досадой, чем с сочувствием. – Мне тут описывали твои дела. И я же тебя сразу предупреждал: не берись! Добра не будет!
Тут бы Петру повернуться и уйти от такого товарища, не понимающего душевного разговора. Но почему-то он и тут не ушел, а сказал совсем растерянно и виновато:
– Но вы примите во внимание, какие обстоятельства сложились. Просто голова гудом гудит от моих обстоятельств...
– Кажется, камень бы расплавился от такой горячей жалобы. А Павленко только пожал плечами и ответил:
– Один очень стоящий человек, которого сейчас уже нет... Он однажды сказал: «Обстоятельства наши говно... Но если и ты говно – не вини обстоятельства». Вот так оно и есть. И никак не иначе...
После этого Петр ушел, так и не разобравшись, обозвал его Павленко по-плохому или просто так, к слову привел пример. Ничего конкретно ценного и годного для своей работы он из этого разговора не почерпнул...
21
Тете Мане, как дважды Герою, был положен бронзовый бюст. Согласно Указу, его должны были поставить на родине награжденной, а именно в населенном пункте Гадоновке.
Когда бюст был готов, его принимала совхозная комиссия в составе директора Федора Панфилыча, Раи и самой тети Мани. Считалось, что это просто формальность, так как все уже утвердил какой-то художественный совет. Но все равно комиссия заседала долго. И тетя Маня все допытывалась, почем такой памятник.
– Не памятник, а бюст, – в пятый раз сказал ей директор. – Монумент трудовой славы.
– Все одно, – махнула она рукой, – Больше тыщи стоит.
– Сто десять тысяч, – сказал он. – Но ведь плохо же сделано. Не похоже...
Действительно, в важной бронзовой тетке (точная колхозница с плаката «Укрепляйте кормовую базу!») никак невозможно было узнать Марию Прохоровну – эту маленькую подвижную старушку, высушенную солнцем почти до невесомости.
Но тетя Маня испугалась, что вот такие страшные деньжищи плачены, и умоляла ничего не переделывать, не вгонять казну в новые расходы. Может, это и правильно, сказала она, чтоб памятник («Бюст», – устало заметил директор)... чтоб памятник имел воспитательное значение. А то сделают, как есть: шкура до кости... Кого же можно воспитывать на таком примере?.. Не-ет, этот, который лепил, знает свое дело.
И Рая, после своей истории с портретистом Бардадынном, не стала соваться в художественный спор, а только сказала, что бюст тети Манин, и как она хочет, так пускай и будет...
А через месяц состоялось открытие... На затянутой кумачом трибуне стояли разные представители. У каждого в руке было по красной дерматиновой папке с лысеющим золотом букв. Они потели в своих велюровых шляпах, переминались с ноги на ногу и ждали очереди говорить речи.
Все-таки это был удивительный праздник. Старые люди говорили, что и в довоенное время, и в революцию, и при царе Николае не выпадало в Гапоновке таких праздников.
Конечно, никто не скрывает, в церкви тоже бывало иногда исключительно торжественно и красиво! Но там при всех свечах, и золотой парче, и великолепном пении чествовали бога и святых – лиц, никому в точности не известных, заслуги которых, может быть, даже были и выдуманы. А тут – и оркестр духовой музыки, и эта кумачовая трибуна, и эти представители, важные, как министры (с которыми гапоновцам, правда, не случалось еще встречаться), и эта гордая статуя, похожая на адмиральский памятник в областном городе... все это в честь тети Мани, хорошо всем знакомой, стоящей в своем платочке вот тут же, поблизости...
Ее можно и за рукав потрогать, к ней можно завтра зайти попить чайку (если она против тебя ничего не имеет), ее заслуги до малейшей тонкости в Гапоновке известны и отчасти принадлежат всем прочим гражданам поселка, до последнего винзаводского бондаря...
И представители с трибуны хотя и не так хорошо знали про тети Манину жизнь и труды, тоже говорили прекрасные и возвышенные слова. Про то, что она своим самоотверженным трудом вписала золотые страницы, что она является инициатором и запевалой, награждена орденами, медалями, выбрана в Верховный Совет и дважды удостоена Золотой Звезды «Серп и молот».
Жалко, правда, что все почему-то говорили про тетю Маню одними и теми же словами. Это было даже удивительно: и облисполком, и бесстрашные моряки Черноморского флота, и пионеры школы имени Павлика Морозова, и садвинтрест, и Петр как парторг совхоза. Все одними и теми же словами!
Тетя Маня стояла, оттесненная мужиками в самый угол трибуны. Она все это слушала с удовольствием, но как-то несерьезно, посмеиваясь, как девчонка, которую вдруг ни с того ни с сего все стали величать по имени-отчеству.
Потом она сама говорила речь.
Тетя Маня вдруг строго посмотрела на бронзовую однофамилицу, на представителей в шляпах, на земляков (и, в частности, на Раю) и сказала:
– Я всегда желала, чтобы был какой-нибудь смысл в моей жизни. И я теперь своим сынам желаю того же самого. И всем присутствующим...
22
После тети Маниного митинга в конторе был устроен ужин (или, как Петя выражался, банкет) для гостей и местного актива.
Рая туда идти не хотела, стеснялась своего, уже очень заметного живота. И Петр сказал:
– Как хочешь, Раечка... Тем более и пить тебе вредно.
Но только она пришла домой и прилегла на диван, прибежала посыльная из конторы: «Там кто-то приехал, вас требуют».
Рая покорно оделась, пошла. А там такая неожиданность: Костя Сергиевский. Тот самый передовой шахтер – кучерявый чубчик, нос лопаткой, губы как у Поля Робсона на картинке.
Этот Костя приехал как делегат от своей области на торжество, но малость опоздал, – бюст уже открыли.
За столом Костя, чтоб поддержать донецкую марку, выпил, наверно, десять стопок. И перед тем как опрокинуть каждую, он подмигивал Рае и говорил: «За вашего будущего... Хай растет счастливый». Это он про ребенка, который должен родиться.
Потом он вдруг пожелал посмотреть Раин косогор.
– Навестим рабочее место! – сказал он. – Сделаем ответный визит короля.
Второй секретарь райкома товарищ Гришин вызвался отвезти их на своем «козлике», который он называл «Иван-виллисом» и лихо водил сам.
Рая очень боялась, что после героической темнотищи, пылищи и грохота подземной лавы, после этой невероятной машины с клыками и пиками, виноградник Косте покажется ерундой, каким-нибудь парком культуры и отдыха.
Но Костя смотрел на все серьезно и почему-то грустно. Хотя смотреть на сухом и раздетом зимнем винограднике было почти что нечего.
– Все руками? – спросил он.
– Нет, что вы, – бодро сказала Рая. – У нас в совхозе тракторов разных сорок две штуки и машин грузовых пятьдесят шесть (ей не раз случалось выступать на темы механизации). И самолет можем вызвать для опрыскивания...
– Да, – сказал Костя. – Конечно.
Он нагнулся и, поднатужившись, поднял из штабеля железобетонный столбик для подвязки лоз.
– Пуда три? А? Сами ставите?
– Сама, – ответила Рая. – Какая же тут может быть техника?
– Ясно, может быть, – сказал товарищ Гришин, который до райкома работал в МТС инженером. – Весь цикл уже создан, я читал в «Технике – молодежи».
– А, – сказал Костя, и вдруг стало заметно, что он здорово выпил. – Вы меня, конечно, извините, товарищ секретарь, – но плохо же мы наших женщин жалеем. Мы им – вот так должники!
Он опять посмотрел на Раю.
– Вот у нас в шахте тоже... Разве для девчонок дело – вагонетки задом толкать или под землей в этой пыли работать, среди матюков и опасностей, в этих телогрейках и штанах ватных. Вот она видела.
Рая кивнула: да, да, видела... и попробовала перевести разговор на другую тему. Но не удалось.
– Вот они, женщины, всю Россию на плечишках держали и по сей день, можно сказать, держат, хоть мы с войны пришли и тоже подставились. Ты где воевал?
Гришин покраснел, весь пошел багровыми пятнами:
– Я не воевал... Я в Новосибирске, на заводе работал. Я пять заявлений подал...
– Не в том дело, – великодушно сказал Костя. – А я вот как раз здесь воевал. И лично видел, как оно все было пожжено, потоптано, побито все. И вот – на тебе, городов понастроили, садов понасадили, винограду... Все-таки мы – чудо, не народ, хоть это все время в газетах пишут, что аж надоело. Но ведь нету же народа без людей! Понимаешь?
– Я понимаю, – сказал Гришин. – Это у нас есть такое. Имеет место. На Самарковском клубе написали: «Человек – это звучит гордо!», на Гапоновском: «Самый ценный капитал – это человек», а стараемся вообще для народа. А вот до Иванова-Петрова не добираемся. Так бывает охота иногда остановить человека, прямо на улице, даже незнакомого, и спросить: чего ты, друг, сегодня печальный в нашей Советской стране? Что тебе не так?
– И спрашивайте, – сказала Рая, – не стесняйтесь...
– Спросить всегда можно, – улыбнулся тот чудной улыбкой, какой у него Рая раньше и не видела. – Ответить вот – не всегда.
– Ничего, – сказал Костя и подмигнул Рае. – Пока еще твой пацан вырастет – все будет!
23
... Было уже совсем тепло, когда Раю увезли в район, в родильный дом. Доктор сказал, что у нее плохие анализы и придется до самых родов лежать в постели. А с другой стороны, лежать ей было исключительно вредно, так как у Раи, по всем медицинским прогнозам, ожидается двойня, и если чересчур раскормить, то роды будут тяжелые.
Петр совершенно извелся от всех этих дел. Он каждый час звонил в роддом, а ему сообщали про разные неприятности: и белок, и температура 37,2, и рвет ее, бедненькую. Он просто не знал, что и подумать.
В родилке тоже все время были разговоры: правильно лечат врачи или неправильно? И поэтому Рая очень нервничала и все выпытывала у Петра (он взял докторов в такой оборот, что даже свиданий добился), все расспрашивала, какое возможно вредительство...
Но черная вражеская злоба миновала Петра и Раю. У них родилось двое замечательных близнецов. Мальчик и девочка. 2700 и 2300. Однако, радость эта была омрачена. Умер великий Сталин.
В наушниках все время играла рвущая душу печальная, музыка.
Рая возмущалась и поражалась, как это другие бабы в родилке могут в такой момент спокойненько разговаривать про какую-то ерунду: про распределение участков (как раз в марте делят огороды), про новые расценки и про грудницу.
Лично она больше ни о чем думать не могла, кроме как о товарище Сталине, на котором все держалось и без которого наши могут растеряться, а поджигатели войны могут поджечь войну. Она не могла без слез смотреть на жалкие сморщенные красные личики своих близнецов, на их вздутые пузики с перевязанными пупами, на слабенькие паучьи ножки. Ей сказали, что так и полагается: все новорожденные такие. Но все равно она их горько жалела: вот они такие беззащитные, а товарищ Сталин уже умер, и непонятно, какая теперь будет у всех судьба.
Петру, приходившему на свидания к окну, она сказала, что девочка пусть остается, как задумали, Маня, но мальчика нужно обязательно назвать Иосифом.
Петр почему-то нахмурился, покашлял, а потом сказал:
– Ты, знаешь, Раечка, Иосиф – это не русское имя. Давай его как-нибудь иначе назовем... Например, Георгий. Очень красивое имя...
24
Рае всегда везло. И тут ей особенно повезло, что она разрешилась от бремени весной и, значит, уже к июню, к самой горячке, могла, хоть ненадолго, ходить в бригаду на косогор.
Однажды, часов в двенадцать дня, на косогор прибежала девчонка из первого отделения и сказала, что Раю срочно вызывают в, контору. Это было как раз самое неудачное время для такого вызова. Рая только собралась посмотреть кусты «Победы» – малознакомого винограда, про который краснодарцы рассказывают какие-то чудеса...
– Скажи им, что я сейчас не могу. Может, часиков в пять, – сказала она. – А лучше утречком, перед нарядом.
Еще минут сорок поработала, видит, на косогор, пыхтя, карабкается сам рабочком Сальников. Злой.
– Тебе что, принцесса, особое приглашение требуется? Товарищ Емченко уже три раза звонил. А ну, давай в машину.
... Оказалось, вот какое спешное дело. В газетах напечатано про новый выдающийся почин Ганны Ковердюк. Она призвала всех вести какие-то «почасовые дневники соцсоревнования».
– Я еще не вполне вник, – сказал товарищ Емченко. – Но вроде это значит: каждый чае записывать свой, так сказать, личный трудовой вклад в сокровищницу пятилетки.
– А зачем? – спросила Рая сердито, потому что терпеть не могла этих срочных вызовов посреди рабочего дня.
– Ну, я не знаю, – осторожно ответил секретарь. – Наверно, чтоб поднимать людей. Каждый видит, что он сделал за час, и с еще большей энергией... или, наоборот, подтягивается.
И товарищ Емченко объяснил, что вызвал он Раю вот по такому вопросу. Надо и ей, как Герою, проявить какую-нибудь инициативу, тоже придумать какой-нибудь такой, понимаешь, почин. Он уже дал задание Ибышеву из агитпрома, чтоб подумал...
Потом пришел этот Ибышев – застенчивый прыщавый парень в роговых очках, с университетским ромбиком на отвороте пиджака.
– Вот мы тут подобрали для вас... – смущаясь, сказал он. – Может быть, такой почин: «Почасовой личный план экономии». Значит, записывать, сколько подобрано виноградной осыпи, сколько отремонтировано столбиков, сколько сокращено автопростоя под погрузкой. И потом переводить это в рубли и копейки и раскладывать на часы.
Рая посмотрела на него долгим презрительным взглядом, и этот Ибышев совсем побагровел, все лицо стало под цвет прыщей.
– Но это может иметь большое воспитательное значение, – пролепетал он. – И ваш почин получит резонанс...
– Это ж не мой почин, а ваш. Вы его печатайте, вы и получайте... – Она не знала, что такое резонанс, но догадывалась. – Хай будет еще один почин...
– Я бы с удовольствием, – грустно сказал Ибышев. – Но я не фигура... Для такого дела нужны вы...
Тут началось в кабинете у секретаря райкома уже черт знает что. Можно было подумать, что это не Рая Лычкина, видная героиня и мать двоих детей, а безответственная Клавка Кашлакова, отчаянная баба, оторвиголова, устроила свой знаменитый хай.
Рая кричала, что не даст сделать из себя такую же балаболку, как эта Ганна Ковердюк, что столько есть добрых починов, но эти ее почасовые дневники – брехня, от которой происходит один вред и позор для соревнования. И где ж их стыд, предлагать ей такую пакость?
25
Петр прямо почернел, когда Рая передала ему весь этот разговор. Он сказал, что она неблагодарная. Это ж надо, таких грубостей наговорить товарищу Емченко! Который столько для нее сделал! Петр даже не знает теперь, как он посмотрит в глаза секретарю райкома! И он предвидит еще много неприятностей и бедствий от ее безыдейного бабьего языка.
Анна Архиповна тоже напустилась на дочку. Она сказала, что давно видит в ней невозможное самовольство... Это Петр своей исключительной любовью разбаловал ее. И может быть, даже был прав покойник, Раин отец, когда крутил ей, Анне Архиповне, хвоста, чтоб понимала свое место.
– И какая ты мать! – кричала она Рае. – Весь день малята на мне. И покормить, и постирать, и носы вытереть, и попки подтереть. Все я. А ты придешь вечером со своего косогора, чтоб он огнем горел, полялькаешься с ними, потютькаешься – и спать. Что ж ты за мать, что тебе с детьми никакого мучения нету, одно удовольствие!
– Ну пожалуйста, мама, – обиженно отвечала Рая. – Я их могу в ясли отдать. Там даже лучше...
– Я сперва тебя в ясли отдам! – кричала Анна Архиповна и уходила, хлопнув дверью.
Такое было у старухи убеждение, что от всего любимого и дорогого непременно надо страдать и мучиться. А иначе выходит не по правилам. (Может, из-за мужа у нее такое убеждение получилось?) А Рая страдала и мучилась только от плохого, а от хорошего получала удовольствие. Может, это и неправильно, но вот у нее так всегда было...
И даже краснодарский сорт «Победа», этот чудный и прославленный сорт, дающий каждую виноградину величиной с маленькую сливу, скорее радовал ее, чем огорчал. Хотя эти выставочные ягодки были на вкус довольно кислые и даже, пожалуй, противные. Рая несколько вечеров беседовала с директором Федором Панфилычем об этом странном явлении с виноградом, который в Краснодаре сладкий, а тут вот такой...
В подобные минуты Федор Панфилыч был совсем не похож на себя самого, командующего в кабинете или выступающего на собраниях. Тут он сразу терял всю свою солидность, и лицо его становилось пацанячьим, и толстое пузо куда-то девалось. Он говорил захлебываясь и почти что стихами. Вот человек любил виноград! Вот понимал его!
Всласть наговорившись о причудах «Победы», он вдруг застенчиво и гордо сообщил Рае, что закончил книгу «О некоторых особенностях виноградарства в приморских районах». Он ее неофициально посылал самому Ердыковскому (Рая не знала, кто это такой, но сообразила, что кто-то очень важный и понимающий). И вот какой пришел ответ...
Федор Панфилыч, совсем уже стесняясь, достал из кармана голубой конверт, бережно вынул из него толстую стопку листочков. Их было, наверно, двадцать или тридцать. И каждый был исписан с обеих сторон мелким-мелким почерком.
– Вот здесь читай, – попросил он. – Видишь: »...это, по моему убеждению, готовая диссертация. Да не кандидатская, а полновесная докторская, томов премногих тяжелей. Верьте старому волку...» А дальше не читай, там уж что-то невозможное...
Рая захотела прочитать все письмо. Но Федор Панфилыч поспешно его спрятал и сказал, что сперва он даст ей рукопись, так будет интересней.
– А диссертация, – гордо заметил он, – на что она мне, эта диссертация. Вот наш замминистра защитил – Это правильно: его снимут, он в науку пойдет. А мне, ей-богу, только бы разобраться: за двадцать три года накопилось всякого до черта, как в мешке лежит, без системы...
Рая почему-то вспомнила, как в пятьдесят втором году один корреспондент написал, что у нее есть личный план, сочинить книгу о своем передовом опыте. Никакой книги она, конечно, не сочиняла и не сочинит, но вообще-то, наверно, могла бы. Страшное дело, сколько она теперь умеет!
Вот лето было плохое – и дожди, когда не надо, и жарынь, когда не надо, и все виноградари от Ставрополя до Судака стоном стонут... А у нее на косогоре вон какой урожай! Даже лучше, чем у тети Мани (хотя это почти невозможная вещь)...