Текст книги "Второе апреля"
Автор книги: Илья Зверев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
ХУДОЖНИК ТЮТЬКИН – СЫН ОРЛОВА
Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой «Б» – Юра Фонарев, Сашка Каменский и Машка, – вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
– Ой, – сказала Машка, взглянув на его художество. – Смотрите, ребя, как здорово!
– Ого, – сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щеки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в кулаке, отошел на два шага, снова посмотрел и сказал:
– Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
– Кроме шуток?
– Кроме, – сказала Машка. – Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой «Б», обязательно говорил что-нибудь вот этакое:
– Гений!
– Но Коля! Прямо как живой!
– А ухо-то, ухо! Ну, точно.
– Что там ухо? Все точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька, совсем другая, совершенно другая девочка)... Так вот, Машенька спросила:
– А артиста Рыбникова срисовать можешь?
– Почему срисо? – высокомерно сказал Тютькин. – Не срисо, а на-ри-со... – и торжественно закончил, – вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку (в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина, атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего определенного не обещал.
– А мне голубя, – сказала Машка.
– Мира? – спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
– Нет, просто. Сизаря.
– А ты гоняешь? – почтительно удивился Тютькин, который, конечно, знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет. Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
– Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на доске.
– Почему это меня? – спросил он, внимательно оглядев честную компанию.
– А кого же?! – закричали все. – Ты только посмотри.
– Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? – негромко спросил Коля и взял художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
– Не тебя-я-я! – завопил Тютькин.
– Как же не тебя?! – закричали любители справедливости. – Смотри, вот ухи. И бровь – одна вверх, другая прямо!
– Значит, меня? – сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все ахнули: до чего похоже. – Меня, значит? – и сел верхом на Тютькина.
– Не тебя-я-я!
– А кого же, если не Колю? – настаивали правдолюбцы. – Как не стыдно врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это, наверно, сильно мешало...
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой «Б», в котором, конечно, много вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный, и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы как-нибудь убийственно (например: «Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты художник, но свинья»).
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти, ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
– Не тебя-я... А... а Ваську Трубачева... Из второй школы.
– Вот видите, – с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с Тютькина. – Трубачева кого-то...
– Дурак ты, – сказал Сева Первенцев. – Васек Трубачев – это не из какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и написал на доске:
СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!
– А у тебя в самом деле уши преступника, – вызывающе сказала Машка, которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
– Ты у меня еще заплачешь – пообещал Коля Тютькину, – четырнадцать раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.) – А меня нарисуешь – пулей из пионеров вылетишь, – сказал почему-то Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
– Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой «Б» на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными разговорами Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились в раздевалку.
– Ничего, – сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. – Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса – я забыл как его зовут, такой здоровенный, в очках – специально приходил спрашивать, который тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина.
– Нет, – грустно сказал художник. – Ну его! Вообще все это к чертям собачьим.
– Вот ты как! – осуждающе сказал Ряша. – Ты хочешь рисовать как хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
– Я не ушлый, – сказал Тютькин, – и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить «гав», и обманутые мыши выходили из нор: – думали, что это вовсе собака... А кошка их съедала и говорила: «Видите, как полезно знать иностранные языки».
– Смешно, – сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. – Очень смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька «Фрукты», в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. «Имеется лук репчатый» – было написано карандашом на бумажке.
– Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, – сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается, и не слышал.
– Я больше на доске не буду, – мрачно сказал он. – Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге...
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал – это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: «Давай, давай, что тебе надо?», или (если человек был уж очень хороший) просительно: «Ну, слушай, не надо, пожалуйста».
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие...
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
– Рельеф Индии очень разнообразный, – сказал Тютькин. – Там есть горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: «Вот это да!»
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила:
– Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из шестого «Б» и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал:
– Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
– Это не по-пионерски, – сказала Кира Пушкина, председатель совета отряда.
– Что? – спросил Тютькин.
– Все, – сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил «Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной». – Все не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки.
– Конечно, – заржал Юра Фонарев. – Это ты прекрасно сказала. Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье.
– Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, – торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
– Ах, гад! – завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала:
– Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
– Это донос, – сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом. – Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты...
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича:
– Я человек! Я человек! Я не виноват!
– Гений и злодейство есть вещи несовместные, – сурово сказал Лева Махервакс, лучший фонаревский друг. – Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать...
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть по-честному – что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю дорогу горит синим пламенем.
– Почему синим? – спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных литературных образов. – Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты не рисуй вовсе, не делай людям зла.
А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла. Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно, объективно (именно так он и сказал: «объективно»). Лева прав: раз уж у тебя такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.
И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо, выпучил глаза и заскрипел зубами) – и сразу кого хочешь загипнотизирует. И тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).
Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда спал или пьяный напивался – всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что.
Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым, захватывающим занятием.
– Вот вы все убиваете в нем художника, – обличал он своих ребят. – Видите, до чего человека довели. Народ!
– А чего он такой слабонервный? – презрительно сказал Лева Махервакс, как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной водой. – Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство – это война нервов.
Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием тютькинского характера.
– Нет, ну в самом деле, – говорил он, проважая художника на 3-ю улицу Восьмого марта. – Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже будет.
– Хуже не будет, – сказал Тютькин.
– Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь!
– А ты много знаешь, – огрызнулся Тютькин. – Вот за это тебя три раза в неделю и бьют по шее.
Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего уж там...
Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет.
И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае, умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение.
Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее какой-то ковер машинной работы.
И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы. А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали.
И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже «Москвича», но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер.
– Глупа ты, дочь моя, – сказал Сашка Каменский. – Там это все окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл.
Надо иметь в виду, что в нашем шестом «Б» (но может быть, и в каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно, что и еще кто-нибудь так говорит)...
В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева Первенцев вывесил стенгазету «За отличную учебу». На большущем толстом листе ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места. Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, «которая так тебя любит, а ты, свинтус, никогда ей не напишешь».
Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под заметкой «Спасибо шефам» было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали трактор для школьного сада).
– Мы дураки, – сказал Сашка. – И даже более того! У нас же есть Тютькин!
И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских повестях – есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! – самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется. Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую стенгазету шестого «Б» над всеми прочими, столь же унылыми.
Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в Москву и царствовать.
– Ладно, – сказал в конце концов художник Тютькин. – Раз так, я буду рисовать вам стенгазету.
– А ты потом просмотри с идейной стороны, – сказала Кипушкина Севе Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого!
И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от редактора Севы, с каждого – даже с Коли! – требовавшего заметок на животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел какой-то десятиклассник – здоровенный и в очках, – и он спросил: «Кто это так у вас здорово рисует?» – Вот он, – растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем, что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг сказал выдуманные им, Ряшей, слова.
А художник Тютькин с безразличным видом прогуливался неподалеку от своего детища и слушал, что там говорят люди.
Люди, как нарочно, говорили разные возвышенные слова и комплименты.
Потом Тютькин возвысился уже до общешкольных масштабов. Он оформлял выставку «Работай, живи и учись для народа», рисовал плакаты, призывающие собирать металлолом и защищать зеленого друга. Потом слава его перелилась за школьные берега и ему поручили нарисовать художественный заголовок для стенгазеты районо «За педагогическую культуру». Потом вдруг пришел беленький, тихонький, робкий лейтенант милиции и, вызвав Тютькина с урока физкультуры, отдал ему честь и даже слегка щелкнул каблуками.
– Я к вам с просьбой от ОРУД-ГАИ. Выручите нас насчет «Не проходите мимо».
– Насчет чего? – спросил совершенно уже ослепленный своим величием Тютькин. – Ну, со стендом. Который разоблачает пьяниц там, разных нарушителей. Мы вам подработали списочек и темы, которые необходимо раздраконить... То есть отобразить...
– Хорошо, – сказал Тютькин.
– Так мы за вами заедем. Можно сразу после занятий?
– Можно, – разрешил Тютькин, а лейтенант снова отдал ему честь и снова очень явственно щелкнул каблуками.
– За что он тебя? – сочувственно спросил третьеклашка, издали наблюдавший за милицейским мероприятием.
– Помочь просил, – небрежно сказал Тютькин, от души скорбя, что вот такую прекрасную сцену видел один только жалкий третьеклашка. А вот если бы кто-нибудь из своих! Например, Севка или Коля...
Но жизнь и наиболее передовые мыслители настойчиво указывают на непрочность славы и ошибочность самоуспокоения. Разомлевший от успехов, вознесшийся до невозможности, Тютькин конечно же был обречен на падение. И он незамедлительно пал, как только разрисовал стенд «Не проходите мимо» и шикарно проехался в сине-красной милицейской машине с двумя громкоговорителями на крыше. Этой машине было велено отвезти художника домой. И Тютькин нарочно назвал шоферу такой маршрут, чтоб промчаться во всем великолепии мимо школы и по тем двум улицам, на которых живут почти все ребята из шестого «Б».
Он, конечно, думал, этот художник Тютькин, что все только начинается и что теперь почти каждый день будет ему подаваться синяя машина с красной полоской и двумя громкоговорителями наверху. Но он зря так думал.
Уже на другое утро после появления в витрине центральной аптеки красочного стенда «Не проходите мимо» разразился скандал. Ужаснейший скандал, по сравнению с которым Колины и фонаревские скандалы были просто как детская опера «Морозко» в клубе швей-фабрики No 9 по сравнению с «Пиковой дамой» в Кремлевском Дворце съездов.
На стенде был изображен, между прочим, пьяный нарушитель, стоящий перед огромным грозным светофором. Так вот этот отрицательный пьяница, нарисованный просто, вообще для заголовка, нечаянно оказался похожим... Ну... совершенно в точности похожим на председателя родительского комитета школы – огромного мордастого общественника товарища Ферапонова (похоже, в самом деле выпивавшего).
Мы пожалеем художника Тютькина и не станем вникать в подробности этого громового скандала. Тем более громового, что товарищ Ферапонов орал в директорском кабинете несколько дней подряд, и почти столько же кричал дома товарищ Орлов – папа Тютькина. (Я, кажется, забыл вам сообщить, что художник Тютькин – это просто кличка, а на самом деле этого человека зовут Витя Орлов. Но боюсь, что теперь это уже не существенно).
– Просто какая-то вивисекция, – сказал Юра Фонарев, который простил Тютькина за тот давний рисунок, поскольку был человеком справедливым и понимал, что казнь уже сто раз перекрыла тютькинскую вину. – Действительно вивисекция.
– Нет, – саркастически заметил ученый мальчик Лева. – Вивисекция – это когда животных мучат. Она запрещена. А людей мучить – это не вивисекция, это можно...
– Но ведь ничего такого особенно страшного не произошло, – по обыкновению сказал Ряша в утешение художнику. – Подумаешь, папа не велел рисовать! Вот Тарасу Шевченко, я читал, нельзя было вообще писать и рисовать. А тебе еще ничего, писать ведь можно...
– Можно, – сказал Тютькин, но было похоже, что эта возможность не сильно его обрадовала.
Прошло еще три месяца. Довольно нормально прошло. Наш герой жил спокойной частной жизнью, не выделяясь из серой массы, а вернее сказать, из пестрой массы или даже, еще правильнее сказать, из яркой массы шестиклассников. И получил он по алгебре уже даже не четверку, а пятерку. И как-то незаметно стали его звать просто Тютькиным, без всякого «художника». И мне бы тут закончить рассказ. Но жизнь, которая не подчиняется, вдруг выкинула неожиданную и пренеприятную штуку.
Короче говоря, всеми забытый и всеми прощенный Тютькин был пойман Севой Первенцевым – членом совета дружины – за странным занятием. На заднем дворе, рядом со школьным гаражом, Тютькин малевал что-то мелом на кирпичной стене. Какие-то квадратики, кружки, треугольники и зигзаги.
– Абстракционизм? – испуганно спросила Кипушкина-Могушкина, которую Севка заставил бегом бежать из буфета, чтоб не дать Тютькину опомниться и стереть следы преступления. – Ты считаешь, это абстракционизм?
– Абстракционизм, конечно! – сказал Сева. – Что же это еще, по-твоему?
Ну и опять был скандал, который мне неохота и даже просто грустно описывать в подробностях. И опять наш Тютькин ушел в частную жизнь, однако больше уже ничего по лотерее не выигрывал и отметку по алгебре не улучшал (поскольку выше пятерки отметки пока не придумано).
Но, видно, не умел Тютькин как следует жить частной жизнью. Еще через два месяца, перед самыми летними каникулами, он, вспомнив, наверно, Тараса Шевченко, вдруг взял и сочинил стишок. Он его сочинил, прочитал про себя, потом прочитал себе еще раз, уже вслух. Потом отнес его в редакцию стенгазеты.
– Ну что это за стихи? – сказала Кипушкина. – «Наша Родина прекрасна, любим мы ее ужасно. Ходим в школу каждый день, заниматься нам не лень». Нет, перехвалили мы Тютькина: ах, талант, талант!...
И все члены редколлегии молча согласились с Кипушкиной, поскольку стишки были действительно неважные.