Текст книги "Второе апреля"
Автор книги: Илья Зверев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
ЧУДНЫЙ ПРОДАВЕЦ КЛУБНИКИ
Мы ждали загородного автобуса. Он ходил редко, раз в сорок минут. Но другого способа добраться в Дальние Дворики не было. В этих самых Дальних Двориках работало много народу – там была фабрика пищевых концентратов, автобаза, общежитие ГРЭС и счетно-вычислительный центр какого-то института.
Против обыкновения, ожидающие не толпились под безобразным бетонным навесом. Все перекочевали на другую сторону шоссе и выстроились в очередь к зеленому ларьку «Овощи – фрукты».
Там торговали клубникой. Продавал ее тщедушный парень лет двадцати. Поместительный белый халат висел на нем, как на вешалке. Лицо было сделано как-то не по правилам – оно резко сужалось книзу и заканчивалось совершенно квадратным подбородком. И вел он себя странно...
Толстуха в плюшевом жакете, видно привыкшая обращаться с сильными мира сего, искательно заглядывала ему в глаза.
– Будьте так любезны, пожалуйста, дайте мне получше. Это для мальчика.
– Понимаю вас...
Продавец достал откуда-то из недр ларька новую плетенку, осторожно вывернул в лоток ее содержимое, долго выбирал по ягодке и даже зачем-то разглядывал каждую на свет.
– Нечего выбирать! – заволновалась очередь. – Клади подряд! Если все будут выбирать...
– У человека мальчик, – важно сказал продавец.
Собственно, почти у всех были мальчики. Ну, или девочки. Но очередь почему-то вдруг успокоилась.
– Пожалуйста, – сказал продавец дядьке с пилой, завернутой в тряпку. – Выбирайте и вы.
– Да ничего, – застеснялся дядька. – На ваш личный вкус.
Следующего продавец спросил:
– Вам далеко везти? Тут, понимаете, вот какая штука. На правом лотке ягода покрепче, на левом послаще...
И совершенно разнежившийся покупатель раскрыл свой профессорский портфель и сказал:
– Эх, рискнем на левую...
– Риск – благородное дело, – тонко улыбнулся продавец.
Очередь с готовностью рассмеялась.
Подошла какая-то взмокшая старуха с двумя мешками, перекинутыми через плечо. Вид у нее был злобный и несчастный.
– Сто пятьдесят граммов, – распорядилась она. – И положи мне вот ту клубничку. Вон ту, большую, красную.
Продавец продолжал накладывать ягоды из другого угла.
– Я же просила. Вон ту! – склочно сказала старуха.
– Понимаю вас, – врастяжку сказал продавец. – Я просто хочу ее положить сверху. Чтоб она не смялась.
Когда пробил час битвы, пришел автобус, – никакой битвы не произошло. Мы входили в машину, как благонравные ученики в воскресную школу, и кто-то кому-то настойчиво уступал место.
– Ах, какой молодец! – сказал один старик, когда автобус тронулся. – Я только жалею, что мы не написали ему благодарность.
– И лучше бы в газету, – воскликнул человек с профессорским портфелем. – Знаете, есть такой раздел: «О людях хороших».
Его мрачный сосед, читавший английскую книгу по астрономии, согласился, что это имело бы определенное воспитательное значение.
– А вы заметили? Вы заметили? – в восторге повторяла толстуха. – У него на другой чашке весов, на той, где гири, лежал пустой пакет! Чтоб нашего ни грамма не пропало! Представляете? Пакет лежал!
А дядька с пилой сказал, что это не так просто. Не может быть, чтоб это был простой продавец. Возможно даже, это был корреспондент, переодетый продавцом. Сейчас у корреспондентов пошла такая мода – то за шофера такси садиться, то за приемщицу ателье. Чтоб, значит, лучше познать всю глубину жизни.
Но никому не хотелось расставаться со светлым образом, и на дядьку зашикали. Нет! Нет! Конечно, это продавец!
А может, он новатор, зачинатель какого-нибудь движения? Или, может быть, он новенький и еще не понимает... Нет, просто вот такой попался! Удивительный!
И мы продолжали славить того парня с клубникой.
– Парень – правильно – хороший, – вдруг сказал молодой розовый майор, стоявший у дверей. – Но как, в сущности, ужасен наш разговор!
Все обернулись.
– И почему, спрашивается, мы так на него смотрим? Прямо чудо! – Майор свирепел от непонятной нам обиды. – Телевизорам не удивляемся! Кибернетике не удивляемся! А тут: не может быть! К чему мы, черт подери, привыкли!
Автобус тряхнуло.
– Как вы думаете, пойдет дождь? – спросил человек с портфелем.
ОЧКАРИК
– Вам тридцать?
– Не, двадцать семь... – Илик постучал ногтем по стальным зубам. – Может, из-за этого выгляжу старше.
– В тюрьме приобрели?
– Не, на воле. – И добавил, невесело усмехнувшись: – Мне зубы выбили, а потом, правда, я другим выбивал...
Мы сидели в самой середине котлована у береговой насосной. Вокруг громоздились живописные, словно нарочно устроенные декоратором, песчаные отвалы. Мостом повис над нами козловой кран. А совсем рядом – в пяти шагах – работал компрессор. Компрессор пыхтел, свистел, дрожал от злого напряжения, и казалось: еще минута – и тяжелая махина сорвется с места и помчится, не разбирая дороги, сокрушая стены, расшвыривая бревна и прутья арматуры.
Из окна недостроенного корпуса высунулся кто-то в спецовке, помахал рукой и крикнул: «Эгей, Микола!»
Илик поднялся с бревна и, подойдя к компрессору, что-то подвернул. За стеной застучали очереди пневматических молотков.
– Там дырки бьют, – объяснил Илик.
И меня снова поразил этот грубый грузчицкий голос, так не соответствующий внешности моего собеседника. Такой внешностью (тонкое, одухотворенное лицо, сосредоточенно сведенные брови, роговые очки) в кинематографе обычно наделяют аспирантов, молодых положительных героев, разоблачающих к концу фильма старых, консервативных академиков.
– По дурости бьют дырки. Понимаете, забетонировали то место, где надо устанавливать кольца. То ли колец не было, то ли не догадались, что нужно. И вот сейчас отбивают, что сами забетонировали. Если смотреть на такие вещи с государственной точки...
Вдруг лицо его окаменело. Илик бросил на меня взгляд, полный презрения, и положил огромную, не по росту лапу на мой блокнот.
– Записываете? Хотите описать, какие патриотические мысли у бывшего уголовного?
Я пробормотал что-то невнятное: дескать, я не в этом смысле, я совсем в другом смысле...
– И чего вы меня расспрашиваете? Потому что сейчас мода на пе-ре-ко-вав-шихся? И в конце напишете: «Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью». Правильно? Про меня уже писали...
Илик махнул рукой и ушел к компрессору. Поднял боковой щиток, обнажив нехитрое нутро машины, посмотрел, вздохнул и вернулся ко мне.
– Сейчас такое настроение, прямо хоть медали давай ворам, которые «завязали» и порвали с преступным миром. А какая их заслуга? Вся заслуга тех людей, которые чуть не силком тащили воров к правильной жизни. Те их еще за руки кусают, вырываются, порезать грозят, а они все равно тащат. И вытаскивают-таки. Вот этих людей, я считаю, заслуга...
В голодный послевоенный год Миколина мама решила уехать с Халиловского рудника в Карелию. Кто-то сказал, что в Карелии лучше. Собрались, посидели перед дорогой на чемоданах – бабка велела – и поехали.
На какой-то большой станции поезд стоял очень долго. Мать спала, а Миколе надоело сидеть на краешке полки. Он накинул свою аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами и побежал смотреть, что там за станция.
За попорченным бомбой станционным зданием гомонил «хитрый» базарчик. Там торговали картофельными оладьями, от которых шел вкусный дух, и меняли яйца и маленькие хлебцы на вещи. Даже Миколу спросили, нет ли у него вещей. Он посмеялся и побежал назад.
А поезд уже ушел.
– И куда же вы ехали? – спрашивали сердобольные тетки, сидевшие на узлах в ожидании своих поездов.
– В Карелию, в Петрозаводск.
– Не по дороге, – вздыхали тетки. – Надо тебя в милицию сдать.
Милиции Микола боялся, милицией его всегда пугала мама. «Вот сейчас придет милиционер», – говорила она, делая страшные глаза. Надо ж было иногда припугнуть мальчишку: отца нет, а ее и бабку он не слишком-то слушался.
Микола убежал от сердобольных теток. До Петрозаводска ехал зайцем; кормил его один добрый человек, дядя Вася. И переночевал он в городе у дяди Васи. Утром тот отвел его в милицию, а то мать, наверное, ищет, с ума сходит.
Но мать до Петрозаводска не доехала, – видно, кинулась обратно искать его на станциях.
Миколу привели в детприемник. Там он быстро подружился с маленьким гордым оборванцем, которого другие ребята звали Бациллой.
– Будешь моим корешем, – сказал Бацилла. – Вместе вечером смоемся, а то в колонию отправят.
– Ладно, – ответил Микола, – и поедем искать маму...
Аккуратненькую курточку с настоящими офицерскими пуговицами проели за один день. На кой она? Лето же! Потом они долго вспоминали этот блаженный день. Попрошайничать гордый Бацилла запрещал.
– Нельзя унижаться, – говорил он. – Это не по-пионерски.
А воровать, считал он, ничего, можно. В одном рассказе, который читала учительница еще в четвертом классе, было так и сказано: «Если от многого отнять немножко, то это не кража, а только дележка».
– Ты ей пой что-нибудь про папу-маму, а я буду шнырить, – распоряжался Бацилла на подступах к очередному базарному рундуку, за которым восседала суровая торговка.
– А знаешь, какую у нас зимой пьеску ставили? – вспоминал вдруг вечером Микола. – «В логове фашистского зверя». Знаешь, как разведчик Константин Орлов пробирается в их главный штаб.
И он рассказывал про неустрашимого капитана Орлова.
– Жалко, что война кончилась, а то и мы вполне могли бы...
А по ночам Микола плакал и думал о маме. Как хорошо было с мамой и как теперь плохо!
Ночевали где придется, ели что удастся стащить, ездили, пока проводник не сгонит, на площадках товарных вагонов, на открытых всем ветрам платформах. Известная беспризорницкая жизнь.
Но все-таки Миколу не покидала надежда, что вот он вдруг на какой-нибудь станции встретит маму. Может, увидит ее в окне проходящего поезда. И вскочит в него на ходу (он теперь это умеет). И Бацилла очень рассчитывал на такой случай – Он, конечно, будет принят Миколиной мамой как свой, ведь без него Микола определенно пропал бы...
В поезде, шедшем в Вологду, с ребятами случилась беда. То есть сперва все шло хорошо. Добрая старушка проводница, выслушав выдуманную историю, которая была ничуть не жалостней их настоящей, впустила ребят в вагон. Они пристроились в крайнем купе, занятом какими-то ражими мужиками и необъятными бабами: в ослепительно богатых плюшевых жакетах.
– Киты, – объяснил опытный Бацилла, указав глазами на узлы, мешки, бидончики, торчавшие из-под лавок.
Весь вечер спекулянты толковали, где какой урожай, и жрали. Самая толстая тетка жрала большой ложкой мед из глиняного горшка, а веселый жирноглазый мужик обнимал ее и приговаривал:
– Мотя, бедная сирота, не пролезет в ворота.
Потом он подмигнул ребятам:
– Небось жевать хотите?
– Хотим.
Но жирноглазый ничего им не дал.
– Закон жизни гласит, – сказал он наставительно, – ты окажи мне услугу, и тогда я тебе что-нибудь дам.
– Какую услугу, дядя?
– Ну уж не знаю, какие с вас услуги!
Спекулянты добродушно рассмеялись.
Глубокой ночью Бацилла разбудил Миколу: «Смотри!» И полез, под соседнюю полку, туда, где стоял горшок с медом.
Вдруг грохот, верещащий бабий вскрик. Кто-то ссыпался с полки на Бациллу, кто-то другой, огромный, ударил Миколу по голове, по зубам, снова по голове. Микола выплюнул зубы.
– Ворюга! Гад! Истолку!
Здоровенные руки подхватили его, выбросили в тамбур.
– Ой, не надо!
Грохнула дверь. Обожгло струей холодного воздуха. И все...
Очнулся он на железнодорожной насыпи. Ощупал себя и завыл в отчаянии:
– Бацилла!
Побежал, откуда силы взялись, в одну сторону, повернул назад – нет Бациллы! Наконец наткнулся на него, – Я идти не могу, – сказал Бацилла. – Нога...
И Микола потащил его на себе. Он стонал и ругался, страшно ругался, все черные слова, которые он слышал на базарах и станциях, летели в ночное небо.
Наверно, пять километров пришлось так пройти, пока не выросла перед ними будка путевого обходчика.
– Может, впустят.
– Пошли дальше. Никого нам не надо. Все гады!
Ненависть к людям, у которых есть хлеб, свет, дом, разрывала их сердца. Все враги!
Одному было тринадцать, другому – четырнадцать... Потом началась настоящая воровская биография. Работали по мелочам: в станционной сутолоке утащат мешок, или, по-уличному, «сидорок», корзинку – «скрипуху» или «лопатник» – бумажник (это у кассы, где самая давка).
Так прошел еще год, и наконец они попались. Милиция для исправления послала их в ремесленное. Там ребят кормили баландой, учили нарезать болты и строем, с песней «Ремесло, ремесло, золотое ремесло» водили в баню.
Хладнокровно осмотревшись, они в удобное время обобрали кладовую, где хранили колючие черные шинели и пудовые ботинки.
Ребят судили. Дали им по два года (впрочем, условно). И снова путешествия на крышах вагонов, в тамбурах, «в собачниках» под вагонами. Потом они прибились к шайке, где действовали серьезные воры, люди опытные и, так сказать, идейные. Микола с их помощью обзавелся философией. То, что с детства казалось ему священным: как красноармейцы воевали с фашистами, как мама ждала отца, – предстало перед ним, так сказать, в новом свете. И Лупатик – главный в шайке – пел в дни загула:
Ты меня ждешь,
А пока с лейтенантом живешь
И поэтому знаешь: со мной
Ничего не случится.
Время шло... Микола поздоровел, приоделся и уже спокойно смотрел на хлеб, продававшийся в магазинах без карточек. Несколько раз его ловили и били смертным боем, но в последний момент, когда сквозь толпу уже продирался милиционер, он все-таки уходил.
Даже старшие в шайке относились к нему с опасливым уважением. Только с Бациллой он разговаривал по-прежнему, по-мальчишески.
Потом в городе Казатине пропал Бацилла. Полными слез глазами смотрел из-за угла Микола, как великан-завмаг, намертво стиснув ручищей локоть дружка, увел его в милицейскую дежурку.
Две недели Микола жил в Казатине, ждал. Не дождался. Он стал еще злее и недоверчивее. По улицам ходил осторожно, словно во вражеском стане, даже в «нерабочие» часы старался не стучать сапогами. Его безотчетно раздражало, что обыкновенные люди ходят по улицам не так, топают себе без оглядки.
Щербатый Микола был уже вполне квалифицированным вором, когда его поймали в Виннице, судили и отправили в колонию для малолетних преступников.
Два раза он пытался бежать. Потом раздумал. Ему даже понравилось здесь. Мальчишки признали его главным и слушались беспрекословно. Скажет: «Отдай обед!» – и какой-нибудь разбойничьего вида малый покорно встает из-за стола не солоно хлебавши. Поведет грозно бровью – и понятливые кореши спешат зажать в уголке ослушника. А потом на вопрос воспитателя: «Кто тебя так отделал?» – тот только промычит: «Упал, ушибся».
Ему нравилось повелевать. Микола даже присвоил себе титул «Счастливый», точь-в-точь как древнеримский диктатор Луций Корнелий Сулла, о котором он, разумеется, и понятия не имел. Так его и звали: «Колька Щаслывый».
Потом в колонии появился новый воспитатель, Костюк Андрей Васильевич. Ничего необычного в его внешности не было – худощавый, лобастый, похожий на подростка. Но, увидев его, все ребята пришли в возбуждение. И даже Микола, всегда высокомерный с начальством, по-щенячьи побежал за ним.
На застиранной гимнастерке нового воспитателя тускло золотилась звездочка. Герой Советского Союза.
Костюк не стал с ходу воспитывать малолетних преступников. Просто спросил, какая тут работа, рассказал случай из военной жизни, а потом заявил:
– Учтите, ребята, судьба зависит от человека. В известной степени даже на войне зависит. А уж в обыкновенной жизни – это точно!
Микола Илик не счел нужным рассказывать мне, как его забрал в руки новый воспитатель. Во всех книгах о воспитателях, которые Миколе привелось прочитать, история покорения хулиганского заводилы описывалась почему-то точно так, как было с ним на самом деле. И он опасался, что я с его слов напишу еще одну такую историю, и все сочтут ее выдуманной, и это снизит светлый образ настоящего, живого Андрея Васильевича, который по сей день работает в той же колонии (если надо, можно дать адрес).
Тут вся сила в подробностях, которые Миколе трудно, просто невозможно передать. Как Костюк останавливал его вдруг во дворе: «Ну что, Коль, чего это ты вдруг такой скучный? Ну?» И не отпускал от себя весь вечер, будто не было для него собеседника интереснее Кольки. Как, затащив Миколу в ненавистную столярку, сбрасывал китель и говорил: «Построгаем для своего удовольствия...» Как, перехватив властный жест Щаслывого, адресованный кому-нибудь из покорных корешей, вдруг по-детски обижался: «Я думал, ты товарищ, а ты...» Как говорил после очередного «художества» колонистов: «Вы почувствуйте, что сказано в главной песне, с которой умирали лучшие люди. Там сказано: «А паразиты никогда!»
Все это довольно странно звучало в суровом заведении, каким была в сорок девятом году колония для малолетних преступников.
И Микола влюбился... Микола стал жить для Костюка. Ради того, чтобы Андрей Васильевич между делом подмигнул ему: давай, мол, хлопче, жми, – он исправно точил деревяшки в мастерской все четыре часа, как положено. И потом снисходительно отсиживал еще четыре часа на уроках – решал задачи или выводил в тетради что-нибудь вроде «встрепенулись, запорхали тучи резвых мотыльков». И хлопцы ходили у него по струнке.
– Совсем другой человек! – восхищалось начальство и, наверно, ставило галочку в списке достижений колонии. А Костюк как-то не восхищался. Может, он в конце концов догадался, какими способами наводит Микола порядок в своей группе. Однажды он прямо пришел в ярость.
– Нам твоей бандитской дисциплины не надо! – кричал он. – Нам нужна сознательная дисциплина...
– Та я ж только для вас, Андрей Васильевич. Мне на кой она, та дисциплина?
– Что ты для меня стараешься? Ты для этих вот хлопцев старайся, для всех людей старайся.
– А что они мне сделали, все люди?
– Как же ты не понимаешь? Как же ты не понимаешь? – сокрушался Костюк. И объяснял про войну, про возрождение Донбасса из руин и пепла, про стахановку полей Пашу Ангелину и новатора Николая Российского.
Микола терпеливо слушал, говорил: «Я понимаю», – а сам думал: «Хороший вы человек, Андрей Васильевич, дивный человек... И больше ничего... Какая тут может быть стахановка полей»..» – Эх, не довел я тебя до настоящего ума! – сказал Костюк, прощаясь со Щаслывым.
Микола уезжал на стройку, на Мироновскую ГРЭС, вместе с девятью колонистами, которым тоже «вышел возраст».
– Вы не сомневайтесь, Андрей Васильевич, – страстно заверял он. – Я вас не подведу...
Но подвел Микола...
Правда, тут были кое-какие обстоятельства... Поскольку эти ребята у себя в колонии занимались столярным ремеслом и имели разряды, чуткое начальство на стройке послало их в ДОК – деревообделочный комбинат. Но чуткость имеет свои пределы, и в ДОКе их поставили копать ямы. Ребята немножко поскучнели, но все-таки честно выкопали ямы, осмолили снизу столбы для ограды и начали их устанавливать. Но тут новичкам велели идти в другое место и опять копать ямы (работа тяжелая и копеечная). А оградой занялась уже настоящая бригада. Так им было сказано: настоящая! Микола по старой памяти считался среди своих главным, он пошел говорить с начальством. Честное слово, он хотел по-хорошему. Но по-хорошему не вышло. Начальство повысило голос, и Микола, конечно, повысил. Начальство обиделось, ввернуло что-то насчет «шпаны, которая тоже лезет указывать...».
– Понятно, – сказал Микола и ушел. В тот вечер в комнате колонистов было плохое настроение. И всю неделю было плохое настроение. А потом вдруг стало хорошее. Появились деньги. И не те жалкие трешки и пятерки, которые выбрасывал ребятам из окошечка кассир... В палатке, где торговали водкой, в «Голубом Дунае», продувная бестия продавец теперь отличал этих ребят и каждого называл по имени. В их комнате вечерами стало шумно. Там шла игра.
Сперва зазвали какого-то простодушного телка из столярки. Проиграли ему тридцатку, «дали хвостик», как говорят, квалифицированные люди. Потом понемножку отыгрались и в конце концов, конечно, обчистили его совершенно. Он ушел оглушенный и с натужной улыбочкой пообещал прийти в получку отбить свое. Потом появились солидные дядьки, отцы семейств: горячились, проигрывали, уходили.
Комендантша что-то такое пискнула насчет «запрещенных азартных игр и спиртных напитков». Ей посоветовали заткнуться и показали безопасную бритву. Бритва не показалась ей безопасной, и она замолчала.
Миколины хлопцы совсем обнаглели. «Мы блатняги – мы отчаянные». Бывало, какой-нибудь обиженный неосторожно кидался на них, крича какие-нибудь гордые слова: дескать, я вас так и сяк! Но тут непременно вмешивались добрые люди и уводили его, нашептывая: «Не связывайся с этими, то ж бандюги. Им человека порезать, как тебе чхнуть».
Народных дружин тогда не существовало. Жаловаться в милицию не было охотников. Наконец на собрании кто-то встал и сказал: «Пора гнать этих...» Собрание постановило: гнать.
И Миколины хлопцы решили уйти «с музыкой». Изрезали поддельный ковер, висевший на стене, поставили койки на попа, переломали тумбочки и вышвырнули их в окно. Только убожество казенного инвентаря не позволило им развернуться как следует.
Дверь заложили палкой: сунься, кому жизнь надоела, – и улеглись спать в разгромленной комнате.
Утром никто на работу не пошел. Днем пришла старуха рассыльная, всеведущая как все рассыльные. После долгого допроса через дверь ее впустили.
– Добаловались, байбаки, дуроломы чертовы! – сострадательно кричала она и топала тоненькими ножками в стоптанных башмаках. – Теперь знаете, что вам будет? Тебя, Илик, сам Козлов зовет.
Безмолвное совещание длилось несколько секунд. Идти? Не идти? Удирать? Дело было серьезное. Тогда еще действовал Указ от 26 июня: за прогул под суд. А тут еще хулиганство. За это тоже.
– Пойду, – сказал Илик.
«Сам Козлов» был заместителем начальника строительства. Он, между прочим, отвечал за быт. Постарайтесь представить себе, что значит отвечать за быт в новорожденном поселке, где всего не хватает.
О неумолимой жестокости этого Козлова на стройке ходили легенды, питаемые всеми, кому он отказал в ордере на комнату, не дал строевого леса или тонну угля сверх положенного.
Микола расстегнул ворот, бросил в зубы папироску и пошел. Загорелый, крепкий дядька с седеющими висками грозно поднялся из-за стола, когда Микола открыл обитую клеенкой «ответственную» дверь.
– Дальше что? – спросил он, не здороваясь. – А дальше что?
– Ясно что, – сказал Илик. – Тюряга.
– Вот-вот, – поддакнул Козлов. – Я только не пойму, чего ты сам себе желаешь? И хлопцы твои? Я понять хочу.
Так прямо он и разбежался исповедоваться первому начальничку! Микола сам знает, как ему жить, только бы дали...
– А как все-таки?
Ну ладно, он не знает как. Он знает, что здесь ему погано. В колонии он почти перековался. Но, выходит, зря.
– Чего тебе перековываться? – засмеялся Козлов. – Живи, как люди.
Живи? И Миколу захлестнула злоба. Ох, он даст на прощание, будет помнить Козлов! И про зарплату – так ее так; и про соседский разговор насчет бандюг – правильно, мы и есть бандюги; и про ямки, которые заставляют рыть для чужого дяди. Эх, мать-перемать, начальнички!
Он орал так, что в комнату заглянула дежурная из приемной. Микола понял, что вот сейчас его вытолкают из кабинета за неслыханное нахальство. И позовут милицию.
– Закройте дверь с той стороны, – неприятным голосом, каким положено говорить зампобыту, сказал Козлов дежурной.
А на Миколу он поглядел как-то странно и сказал:
– Это черт те что с этими ямками! И вообще... Тут святой взвоет. Не то что такие щенки, как вы. Иди к своим, спроси, чего они хотят. Подумай сам, чего ты хочешь...
– Паспорт, вот что я хочу. Паспорт на руки.
На совещании в Миколиной комнате полного единодушия не было достигнуто. Большинство, вспомнив несчастную свою бродячую жизнь, склонялось к тому, чтобы остаться и попросить у начальства хорошую вы годную работу и еще разные мелкие льготы (например, зеркало в комнату и приемник, который можно будет загнать). Микола требовал, уговаривал, угрожал. Ребята поддались.
На другой день пришел Микола к Козлову и сказал:
– Всем паспорта!
– Уйти хотят? Куда уйти? В воры? И ты не мог их убедить?
А чего ради Микола должен их убеждать остаться? Он сам первый собирается рвануть отсюда. С паспортом или в крайности без паспорта.
Козлов сказал в приемной, что уходит на весь день и по важному делу. И действительно, он просидел в общежитии до вечера.
Сперва ребята огрызались довольно дружно. Потом некоторые раскисли и стали поддакивать Козлову.
– Я вас прошу... – говорил он. – Я вас очень прошу...
В конце концов ребята со свойственной этой братии любовью к картинному жесту заявили, что они решительно рвут с темным прошлым и встают на светлую дорогу труда. Микола промолчал.
– Давайте конкретно, – попросил Козлов. – Куда кто хочет?
Кто захотел на автобазу, кто на ДОК, к станку. И Миколе стало грустно уходить одному. И он, презирая себя за слабость, сказал:
– К машинке какой-нибудь...
Тот дал ему записку к товарищу Малышеву, передовику производства. Теперь Козлов уже не просил, а распоряжался.
– А что порезали и поломали, за то заплатите из получки, – сказал начальник, совершенно обнаглев под конец. – Должен быть порядок...
Передовик производства Малышев был довольно угрюмый дядька. Он носился со своим потасканным, побитым, задрипанным экскаватором «Ковровец» как с писанной торбой. Вечно что-то в нем смазывал, чинил, протирал. Даже в столовую на обед избегал ходить. Поест всухомятку за десять минут, а остальное время копается в машине. И хотя Микола утверждал, что имеет интерес ко всякому механическому железу, такая беззаветная приверженность к машине его удивляла. Малышев ворчливо объяснял ученику, что и как, расспрашивал, присматривался. Наконец с трепетом скупца, впускающего чужака в кладовую, он пустил Миколу за пульт.
Ковш зачерпнул немножко грунта, самую малость, во второй раз чуть побольше, потом вроде ничего получалось.
– Будешь, – сказал Малышев.
И дни помчались, как поезда Миколиного детства. Привыкший всегда быть первым и главным, Микола вроде как вступил в соревнование с этим Малышевым. Нет, это было не то соревнование, когда пишут на тетрадном листке «соцобязательство» о двадцати пунктах и говорят, пожимая сопернику руку: «Потягаемся, дорогой Иван Иваныч». Это было соревнование тайное, злобное и поглощающее все силы.
Но куда было Миколе до Малышева! У того поворот быстрый (тяжелая махина поворачивается мгновенно, как человек, которого окликнули). Тот зачерпывал полный ковш сразу. И потом ковш разверзался точно над кузовом (можно вопреки правилам встать у колеса – ни камешком не заденет). А у Миколы...
Малышев, спокойно следивший за трепыханием ученика, все чаще говорил: «Будешь».
В то же время происходили разные события. Один парень из Миколиной компании что-то спер в соседнем бараке. И Микола осудил его. Не за воровство, ясное дело, – за нарушение слова. Козлов-то ведь свое пока держал. Краденое деликатненько подбросили владельцу. Потом другой парень с ДОКа, примерявшийся за два месяца к трем профессиям, собрал свое барахлишко и удрал. И Козлов накричал на Миколу. И Миколе – что совсем странно – было не унизительно, что вот начальник кричит на него, как на своего. Он, конечно, огрызался, но лениво и без настоящей злости...
Потом все пошло прахом. Во время перерыва в столовой Микола сцепился из-за очереди с каким-то здоровенным малым. Тот, видимо, принял Миколу за слабачка, которому можно наступить на мозоль.
Ну, обычный в таких случаях разговор: «Давай-ка выйдем отсель на минутку». – «Давай!» – «Я тебя трамтарарам изукрашу». – «А ну...»
Они дрались молча, исступленно. Тот был сильнее, Микола злее и опытнее. Кто-то кинулся разнимать – ему тоже досталось. Подоспела милиция. А тот уже в кровище по брови...
– Будем оформлять дело.
«Все, – думал Микола, – не судьба мне».
Мелькнула мысль: пойти к Козлову, попросить, поклясться, что в последний раз. Он даже засмеялся такому сопливому желанию. Но в конце концов пошел и просил. Его жизнь поломается, если его теперь посадят. Может, пошла Миколина жизнь по колее, если бы не этот несчастный случай...
Козлов холодно выслушал Миколу. Разговаривать не стал.
– Это – дело соответствующих органов, – сказал он. – Вот таким путем...
Микола страшно обозлился на себя: ну что, гад, добился? Покланялся, попросился и получил по носу.
Пришел в общежитие, сказал своим, что уезжает. Сразу после получки рванет... И ребята не стали его отговаривать. Разве что загрустили. Зажурились, как говорят на Украине.
На другой день, собравшись с духом, пошел Микола в котлован. Руки в карманах, физиономия независимая. Малышев даже не посмотрел в его сторону. Молчат... Работают... Потом тот не выдержал.
– Очень, – говорит, – мне нужен тут, на «Ковровце», бандюга.
Он это, как теперь Микола понимает, совсем не зло сказал, из педагогических соображений. Но тогда Микола ничего понимать не хотел, он был как порох и только искал случая...
– Кто бандюга? Я бандюга? – Схватил увесистый гаечный ключ и пошел на Малышева. – Беги, шкура, изувечу!
А Малышев понапружился, схватил его своими железными ручищами.
– Брось, дурак, ключ!
И окрутил, поломал, а потом сказал, переводя дыхание:
– Теперь давай отсюда к чертовой матери!
И Микола ушел. Первое время он еще кипел, бессмысленно ругался, сжимая: кулаки. Потом поостыл и огорчился: ну, с тем парнем в столовой все правильно, а чего на Малышева полез? Хороший же человек...
Ладно, все они хорошие...
А вечером прибежал в общежитие один парень и орет:
– Все! Встретил Тольку-милиционера. Все, – говорит. – закрылось Миколино дело. Заступились, – говорит, – за него влиятельные люди.
Кто заступился? Козлов? Малышев? Может, оба? Заступились, видите ли...
Ладно... Спасибочки. Но поздно. Миколе уж никак нельзя оставаться на Мироновке после всего, что было. У него есть совесть, как это ни странно.
До полуночи он шатался по степи. Смотрел на причудливые сплетения огней Мироновки. И почему-то трудно было дышать, и во рту был противный вкус, как после пьянки.
Ладно, он уедет на великую стройку коммунизма – на Куйбышевскую ГЭС или на Главный Туркменский канал, а там видно будет.
Он пошел к Козлову за документами. Тот поморщился и сказал:
– Уезжать тебе нельзя. Будешь последняя сволочь, если уедешь.
Все-таки к Малышеву Микола не вернулся. Стал работать с Василием Дубиной. Тот сам его нашел.
– Будешь со мной, – говорит, – если не имеешь возражений.
Оказался чудный дядька. Главное, держался по-товарищески.
– Заходи, – говорит, – пожалуйста, ко мне домой обедать, покушай домашнего.