Текст книги "ТРИ БРАТА"
Автор книги: Илья Гордон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Пишите мне почаще… Берегите себя и Лейбеле… – сказал он, глядя на Марьяшу, стоящую с ребенком на руках, и тещу, которую полюбил, как мать, за последние годы.
– Храни тебя бог, – сказала Лея. – Сколько людей на моей памяти ушло из Миядлера воевать, и все вернулись домой целы и невредимы. Вот и тебя сохранит господь, чтобы мы не осиротели.
Всё наконец уложили, и Фоля, надев вещевой мешок, прижал к груди сына и прощальным взором окинул комнату.
«Суждено ли мне вернуться в этот дом, увидеть Марьяшу и сына, мать?… Суждено ли снова увидеть родные места, где я родился, где прожил всю свою жизнь?»
Вместе с женой и тещей, взяв на руки сына, Фоля вышел на улицу и направился к машине, которая должна была отвезти мобилизованных в военкомат.
С каждым днем все больше и больше жителей Миядлера получало повестки. Их место на полях и фермах колхоза занимали женщины, подростки, старики, и работа шла своим чередом. Днем и ночью гудели комбайны, жатки и сноповязалки. Все было пущено в ход. Не теряя ни часу, люди старались поскорее убрать урожай и сдать хлеб государству. И хотя на душе у каждого было тяжело, хотя военные сводки не радовали, люди не падали духом, все яростней налегали на работу. Они трудились, недосыпая ночей, почти валясь с ног от усталости, с красными от беспрерывного напряжения глазами. Ни на минуту не прекращалась страда, и бесконечные вереницы груженных хлебом подвод двигались к элеватору.
А из мест, на которые надвигались фашисты, потянулись, поднимая по степным дорогам густые облака пыли, доверху нагруженные домашним скарбом машины, повозки, арбы. Они шли вплотную одна за другой. На самом верху каждой повозки каким-то чудом держались измученные долгими скитаниями ребятишки, покрытые темным, почти черным загаром. И, сопровождая этот беспрерывный поток машин и усталых коней, впряженных в арбы и повозки, впереди его, по бокам и позади шли и шли неисчислимые стада скота. Они заполнили поля, вытоптали хлеба, кукурузу, подсолнух. Там, где они прошли, стада эти выпили всю воду из колодцев, до дна осушили пруды и речушки.
– Боже милосердный! Горе-то какое! Какое несчастье! – глядя на беженцев, ломала руки Эстер.
Завидев ее издали, Марьяша направилась ей навстречу. Но только что она успела перекинуться с ней несколькими словами, как ее знаком подозвал спешивший куда-то Шимен. Она еще не видела его с тех пор, как он приехал из области.
– Ты так и не застал Эзру? – поздоровавшись, спросила она.
– Так и не видел, – ответил Шимен, – опоздал всего на несколько часов.
Впервые Марьяша, глядя на его мужественное, смуглое, давно не бритое лицо и на его черные, слегка запавшие глаза, заметила, как он похож на брата. И на минуту ей почудилось, что не Шимен, а Эзра стоит перед ней.
Шимен взял ее за руку и повел в правление.
– У нас теперь не тыл, а фронт, – сказал он Марьяше, – трудовой фронт, и каждый должен чувствовать себя бойцом.
– Да, да, фронт, – согласно закивала Марьяша и вместе с Шименом вошла в правление, где велась подготовка к митингу.
А вереницы машин и подвод катились и катились по степным шляхам, на многие километры застилая их серыми облаками пыли. Эти облака затуманивали голубые просторы южного неба, сквозь их густую завесу красным и расплывчатым казалось пламенеющее солнце Приазовья. Пыль оседала на дороги, на несжатые хлеба, на перестоявшиеся, успевшие пожелтеть травы, на давно не беленные хаты. А из-за туч, словно ястребы, камнем падали вражеские самолеты, бросая зажигательные бомбы на перезревшие хлеба, и по обеим сторонам степной дороги занимались пожары, захватывая все большие и большие массивы полей. Не сразу подошли они к Миядлеру. Сначала только в сумерках становилось видным отдаленное зарево, и трудно было определить, где вспыхнул пожар. Небо тогда пылало на западе, как темно-багровый закат, предвещающий наступление ветреного дня. Здесь и там в серой пелене туч появлялись огоньки: это с приглушенным гулом шли вражеские самолеты, чтобы сеять смерть на беззащитные поля и селенья.
Марьяша с первых дней войны начала работать на комбайне. Однажды она, устав после долгого дня тяжелой работы, прилегла отдохнуть на невысоком стоге соломы и незаметно для себя уснула. И приснился ей сон. Будто бродит она одна в роще, той самой, где должна была в день объявления войны встретиться с Эзрой. Где-то невдалеке кукует кукушка, и Марьяше снится, что она не успела сосчитать, сколько раз прокуковала кукушка, как запел соловей. Откуда ни возьмись, перед Марьяшей появился Эзра.
При виде его Марьяшино сердце затрепетало, она ждала, что вот-вот Эзра скажет что-то очень важное для них обоих, какие-то особенные слова.
– Марьяша, – начал Эзра ласковым, прямо в душу проникающим голосом, – нас разлучила война…
Но Марьяше не удалось досмотреть свой чудесный сон. Отчаянный крик: «Пожар! Спасайте хлеб!» – разбудил ее.
Степь пылала. Огонь с чудовищной силой охватил перестоявшую пшеницу и уже рвался к скирдам сжатого, но еще не обмолоченного хлеба и к стогам сухой соломы.
Марьяша подбежала к бушующему пламени и вылила в него из стоявшей неподалеку бочки несколько ведер воды. Но разве этим можно было остановить разгулявшуюся на степных просторах стихию?
Огонь разгорался все сильней и сильней.
– Берите лопаты! – раздался зычный голос подоспевшего председателя. – Гасите огонь землей! Впрягайте лошадей в плуги, пашите глубже, преградим огню дорогу!
Марьяша поспешно впрягла в плуг лошадей и повела их вдоль стены бесновавшегося пламени. От нестерпимого жара кони становились на дыбы. На Марьяшу сыпались искры, прожигали одежду, обжигали руки и лицо, но она не сдавалась и упорно тянула за повод коней.
В эти страшные часы Марьяша чувствовала себя бойцом. Она не вправе отступать, какая бы опасность ей ни угрожала, она должна отстоять хлеб, который так нужен армии. Ни шагу назад в этом поединке со стихией, даже если это будет стоить ей жизни!
И только на рассвете, когда огонь начал затухать, не встречая себе пищи на свежевспаханной земле, Марьяша ушла домой, в обгоревшей одежде, с грязными от копоти волосами, с ожогами на лице и руках.
Назавтра Марьяша по обыкновению проснулась на заре и, как всегда, хотела сразу же отправиться в поле. Но обожженное во многих местах тело так ныло, что она не могла двинуться с места. Мысль о том, как упорно и смело она боролась с пламенем, наполнила сердце Марьяши горделивой радостью. Так гордится после первого боя храбро сражавшийся солдат. Да полно, она ли это совсем недавно боялась выйти из дому с наступлением темноты? Она ли это пугалась, бывало, малейшего шороха? А тут, в схватке с огненным шквалом, в котором она могла сгореть, как сухая былинка, она не дрогнула, устояла. Да и как она могла бы не подставить плечо под чудовищный груз, который лег на всю страну, на весь народ, на нее и на ее близких? Пусть болит ее обожженное тело, но если это будет нужно, она опять бросится навстречу огню, чтобы спасти хлеб, который так нужен фронту…
Сознание того, что она не сдалась в минуту опасности, не щадила жизни во имя победы, придавало ей силы и дальше быть стойкой в напряженной борьбе.
Пока она размышляла так, распахнулась дверь и вошел председатель колхоза. Темно-серая рубаха Шимена была расстегнута и обнажала волосатую грудь. Он был небрит, щеки провалились, в глубоко запавших глазах таилась тревога. Марьяша поняла, что только срочное дело могло привести к ней председателя, – иначе зачем было ему приходить в такую рань.
«Может быть, Эзра письмо оставил, просил мне передать?» – с замиранием сердца подумала она, но, прежде чем успела задать хоть один вопрос, Шимен сказал:
– Ухожу на фронт.
– Как же так? – встрепенулась Марьяша. – А кто останется на твоем месте?
– Ты.
– Я? Почему я? Разве я справлюсь? – растерялась Марьяша,
– Справишься, – уверенно проговорил председатель, вынимая из кармана печать и ключи. – Повестка пришла неожиданно – общего собрания мы созвать не успеем, а из членов правления, кроме нас с тобой, никого не осталось. Кому же, если не тебе, могу я передать колхозные дела?
– Да пойми – не под силу мне это! – возражала Марьяша.
Только что ей казалось, нет ничего на свете, что могло бы ее устрашить, – не испугалась же она схватки с огнем! Нет тех трудностей, казалось ей, которые заставили бы ее отступить. И вот при первом же испытании она смалодушничала!
– А вдруг придется эвакуироваться? – с тревогой сказала она. – Как я, женщина, могу взвалить на себя ответственность за судьбы стольких людей, за все наше, колхозное добро?
Марьяша почувствовала, что у нее готовы хлынуть слезы, но изо всех сил сдерживалась.
– Да ты найдешь помощников, – начал утешать ее председатель. – И райком наш не за тридевять земель – подсобит, ежели что. Да и сама ты находчивая – вчера показала, что не сдрейфишь перед опасностью… Главное – не теряться. Остаешься за командира! Поняла? Ну, так как?
Ободряющие слова председателя немного успокоили Марьяшу. Она согласилась. Шимен обнял ее, поцеловал в обе щеки и простился как с близким, родным человеком.
В тот же день Марьяша приступила к работе. Трудно было ей вначале – в колхозе остались одни солдатки, старики и дети. С кем урожай убирать, свозить хлеб, вести хозяйство? Но она хорошо знала каждого человека и постаралась как можно лучше распределить силы. Во главе бригад она поставила тех, кто успел проявить себя на работе, – главным образом женщин, которые первыми вызвались заменить своих мужей, ушедших на фронт. Марьяша решила сразу же разбить на участки громадные массивы неубранного хлеба, разделить их широкими полосами вспаханной земли, чтобы задержать огонь, если враг снова сбросит зажигательные бомбы на колхозное поле.
Раскаты войны гремели еще где-то далеко от Миядлера, но она неумолимо шла сюда сквозь облака дыма и пламя пожаров.
А солнце все так же сияло в голубом просторе южного неба; вечерами все так же переливались зеленым и фиолетовым светом звезды. Деревья в садах ломились от груза желтоватых, румяных и коричневых яблок, темно-красных вишен и лиловых слив; на гибких лозах зрели тяжелые кисти винограда, а на колхозных баштанах наливались сладкими соками арбузы и дыни. Но зловещая тень войны все ближе надвигалась на поля, сады и бахчи Миядлера, грозя уничтожить все, чем благодарная земля отплатила своим преданным сыновьям и дочерям за неустанные заботы, за труд, за безграничную любовь.
И вот война пришла в Миядлер. Среди ночи Марьяша, переходя из дома в дом, будила людей:
– Немцы близко… Надо уезжать – готовьтесь! Подводы ищут. Надо вовремя переправиться через реку.
Перепуганные женщины, старики и дети выбегали из домов.
– Горе нам, горе горькое! – заголосили старухи. – Куда мы денемся? Останемся без крова, без крыши над головой. С голодухи помрем, на дорогах косточки наши посеем! Ох, горе наше горькое!
– Моя Хьена вот-вот должна родить. Как же пуститься с ней в такую дорогу?! – влился в причитания полный отчаянья возглас.
От этих горестных криков и детского плача Марьяша растерялась, но чувство ответственности за судьбы доверенных ей людей заставило ее взять себя в руки, и она начала наводить порядок.
– Всех вывезем, никто не останется у фашистов, – успокаивала она людей.
– Где моя Фейгеле?! – истошным голосом кричала какая-то женщина. – Ох, горе мне, горемычной! Подождите же, дайте мне найти мою доченьку!
– Пожалейте меня, не уезжайте, – выбежал на дорогу невысокий, коренастый Йосл, в здоровенной плеши которого отсвечивали первые лучи восходящего солнца. Его заросшее темной щетиной лицо кривилось от боли, в глазах застыла тоска. – Хьена моя рожает! Как же ее оставить? Ведь фашистские звери растерзают ее вместе с ребенком!
Вслед за Йослом, завернувшись в одеяла, выбежали двое полуголых ребятишек:
– Нас тут убьют, папа, пусть они не уезжают без нас!
– Садитесь на подводу, поезжайте со всеми, – стала уговаривать ребят подоспевшая Марьяша, – мы вас отвезем на переправу, а потом вернемся за вашими папой и мамой.
– Я лягу вместе с детьми под колеса и не допущу, чтобы вы уехали, не дождавшись всех нас! Не допущу! – не своим голосом кричал Йосл.
Марьяша и еще несколько человек окружили Йосла, и пока они его убеждали, что вернутся за ними, подводы двинулись дальше.
– Курица, курица у меня с арбы спрыгнула! – раздался крик какой-то не ко времени заботливой хозяйки, и сразу же нашелся шутник, насмешливо отозвавшийся на эту жалобу:
– Эй, Либе-Рейзл, не иначе как твоей курице не терпится у фрица в котелке побывать!
– Куда, Рябчик, ступай домой, пес паршивый! – стала гнать Марьяшина мать свою собаку. – Иди сторожи дом! Куда тебе, старому, тащиться с нами – мы и сами не знаем, где найдем приют!
– А что же – разве охота ему тут оставаться с фашистами? – снова откликнулся тот же насмешливый голос.
Марьяша организовала транспорт, на ходу указывала, как рассадить людей по машинам и подводам. Она переходила из дома в дом, посылала людей на помощь старикам и немощным, утешала отчаявшихся и, где это было нужно, покрикивала на малодушных.
Марьяша была повсюду, повсюду слышался ее охрипший голос, повсюду видели ее посуровевшее в эти часы испытания лицо.
А между тем в домах женщины, старики и дети наспех, беспорядочно собирали все, что попадалось под руку из вещей, одежды и еды, вязали большие узлы, собирались в дорогу. Из дворов доносилось отчаянное кудахтанье кур, которых резали, чтобы потом сварить где-нибудь на привале. Рев выгоняемого из хлевов рогатого скота и блеянье овец оглашали предрассветный воздух.
«Сейчас, – подумала Марьяша, – подойдут подводы, все рассядутся, и потянется по степным дорогам обоз беженцев. Осиротеют дома, опустеют колыбели, в которых безмятежно спали младенцы. Не будут больше по вечерам ласково мигать прохожему огоньки из окон миядлерских домов; никто не встанет утром на крик забытого в курятнике петуха; ни одна домовитая хозяйка не затопит печи, чтобы приготовить семье завтрак, не будут больше скрипеть, опуская и поднимая длинные шеи, журавли колодцев, бурьяном зарастут тропинки и улицы. Пустынно станет кругом, и только случайно оставшиеся псы будут дремать на порогах домов, поджидая своих хозяев».
Тяжело нагруженные подводы с женщинами, стариками и детьми, сидящими поверх больших и малых узлов с домашним скарбом, двинулись в дорогу. В сутолоке люди теряли друг друга, забывали порой то, что особенно пригодилось бы в дороге, тащили на подводы совершенно не нужные вещи.
Рябчик сделал вид, что послушался хозяйку, и на какое-то время исчез из виду, но вскоре, словно передумав, появился опять. Тут ему не повезло: рыжий пес, который понуро брел за соседней арбой, набросился на него, и яростно рычащие собаки начали грызться. То и дело из живого клубка летели клочья черной и рыжей шерсти.
А подводы всё больше удалялись от низенького домика, где в тяжелых предродовых схватках исходила истошными криками жена Йосла Хьена.
Марьяша, Велвл Монес и еще несколько человек задержались, чтобы решить, что делать с оставшимся хлебом. Обмолоченный хлеб решили закопать в силосные ямы, а остальной сжечь. Но Марьяша никак не могла решиться жечь колхозное добро. Она сказала об этом Монесу, но тот, вытаращив на нее горевшие отчаянием и яростью глаза, закричал:
– А если оно достанется душегубам? Что тогда? Нет, уж пусть они лучше червей лопают да гадюками закусывают! Поджигай!
Марьяша взяла было спички, но они выпали у нее из рук.
«А что, если этот хлеб сложить в скирды и прикрыть соломой? А несжатый и сам осыплется до прихода фашистов», – подумала Марьяша.
По ее распоряжению несколько человек сложили скирды пшеницы и накрыли ее так, что они стали похожи на стога соломы. Но перед самым отъездом Марьяшу снова взяло сомнение: «Не сжечь ли все-таки эти скирды для верности?» – и она опять вытащила из кармана коробку спичек.
– Поджигай! – крикнул Велвл Монес.
– Почему именно я должна поджигать? Поджигай ты! – возразила Марьяша.
– Ты у нас хозяйка, тебе колхозное добро доверили. Ты и должна распорядиться всем как надо, – ответил Монес.
– Не могу! Легче бы, кажется, вырезать у себя кусок мяса! – в отчаянии выкрикнула Марьяша.
Она почувствовала, как соленый комок подкатил к горлу и душит ее, и отшвырнула спички, которые и не зажженные, казалось, жгли ей руки.
Чтобы немного отвлечься от этих мучительных сомнений, она решила забежать к роженице.
У Хьены схватки были мучительными – еще издалека донеслись до Марьяши ее отчаянные вопли.
«Бедняжка терпит такие муки, а родит ребенка и сразу же, быть может, потеряет его, не познает материнской радости!» – думала потрясенная Марьяша.
Чем ближе она подходила к дому роженицы, тем громче становились истошные крики и тем страшней казалось Марьяше войти в этот дом. И все же она должна принести этим людям слова утешения, заверить, что их не забыли в эту тяжелую минуту. Кто знает, быть может, это хоть немного облегчит роженице ее муки. «Во что бы то ни стало надо ее увезти! – решила Марьяша. – А значит, нельзя здесь задерживаться, надо поскорей переправить людей и вернуться сюда».
На пороге дома Марьяша увидела Йосла. Он стоял, скрючившись, у косяка и плакал, но, завидев Марьяшу, смутился и, незаметно вытерев слезы, выпрямился.
– Не могу я видеть, – заговорил он сдавленным голосом, – как Хьена мучается и никак не может разрешиться этим несчастным ребенком. Сердце разрывается от жалости. И подумать только, что и рожает-то она его, может, на муки и смерть. Ведь если, не ровен час, мы тут останемся…
– Не останетесь, вы сами видите, что мы вас ждем, ну, а если роды затянутся, мы приедем за вами, – стала утешать Йосла Марьяша. – Нам бы только через реку переправиться..
На крыльцо вышла мать роженицы, которая сама была повитухой у дочери.
– Ну, как? – спросила Марьяша.
– Будем надеяться, что все кончится хорошо, – отозвалась старуха.
– Обязательно будет хорошо, – ответила Марьяша и добавила громко, чтобы услышала роженица: – Приготовьтесь – я пришлю за вами подводу. Ну, пусть все будет к счастью, – пожелала она на прощанье. – Вот увидите, еще немало радости принесет вам это дитя!
В этот момент она увидела, что вдалеке ярким пламенем полыхают скирды замаскированного соломой хлеба.
«Знать, Велвл Монес поджег-таки хлеб», – подумала она и быстро пошла к арбе, которая ждала ее на дороге. Не показав виду, что заметила что-нибудь, Марьяша взобралась на арбу и приказала побыстрей ехать: ей хотелось как можно скорей выехать из Миядлера, чтобы не видеть, как огонь пожирает созданное колхозом богатство – хлеб.
Когда арба, на которой ехала Марьяша, добралась до Переправы, путь через реку был отрезан – немцы разбомбили мост. Часть машин и подвод успела перебраться на другой берег до начала бомбежки, а остальные были разбиты и уничтожены. Вода в реке стала красной от крови убитых и раненых. Большая часть раненых пошла ко дну вместе с лошадьми, повозками и машинами. А враг все бомбил и бомбил переправу, не давая оставшимся в живых возможности ее восстановить.
Попытки Марьяши и ее спутников прорваться в другом месте не увенчались успехом. Измученная и подавленная неудачей, она вернулась в Миядлер, над которым уже сгустились сумерки. Селение было пустым, заброшенным, печальным. Окна домов серели в полумраке. На пустынных улицах не видно было никаких признаков жизни, в окнах ни одного огонька. Тихо и пусто. Только несколько отставших от своих хозяев псов понуро бродили по улицам или хрипло лаяли во дворах, нагоняя на Марьяшу страх и уныние.
Возле своего дома она слезла с арбы, сняла узлы, взятые в дорогу, и нерешительно остановилась у ворот. Ей было страшно войти в дом, где пустые углы будут навевать на душу еще большую тоску. Там, в доме, каждая мелочь напомнит ей о сыне и матери. Кто знает, где они теперь, что с ними сталось – прорвались ли они через переправу или лежат, сраженные фашистским снарядом, где-нибудь у дороги или на дне реки. А ведь она даже не простилась с ними: кто мог знать, что придется расстаться. Суждено ли им свидеться вновь?
Наконец Марьяша решилась войти в дом и зажгла спичку. На полу валялись брошенные и забытые в спешке вещи. На кушетке она увидела ботиночки Лейбеле, его пальтишко. Марьяша привыкла каждый раз, входя в горницу, слышать его радостный возглас: «Мама! Мамочка!» – и видеть протянутые к ней ручонки. Но теперь некого взять на руки, некому трогательно и беспомощно спрятать головку на ее груди. Она совсем одна, одна-одинешенька… Надвинулась страшная беда. Чтобы уйти от нее, еще вчера она ехала к переправе. Она жила одной мыслью – уйти от беды и увести от нее миядлерцев. Но теперь им уже не вырваться: может быть, этой же ночью земля, на которой она родилась и выросла, перейдет в чужие, вражеские руки, станет чужой, враждебной ей, и не для нее будет светить ласковое солнце Приазовья.
Совсем уже недалеко бухали орудия. Все небо пламенело заревом надвигающихся пожаров. И вдруг Марьяше почудилось, что от грохота вот-вот обрушится ее старый дом, и она с воплем выбежала на улицу. Однако раскаты канонады вскоре затихли, и, немного придя в себя от пережитого ужаса, Марьяша вспомнила о Хьене.
«Надо узнать, как она там?» – подумала Марьяша и бросилась к знакомой хибарке.
– Ты за нами? – заслышав шаги, выбежал ей навстречу обрадованный Йосл.
– Как Хьена? – не отвечая на вопрос, торопливо проговорила Марьяша.
– Слава богу, родила мальчика… Да что ты стоишь тут, заходи!
– Ну, пусть растет вам на радость! Значит, мальчик? Поздравляю! – войдя в дом, сказала Марьяша лежавшей пластом, бледной, изможденной роженице.
– Ты не забыла нас, приехала? Спасибо! – еле слышно отозвалась Хьена. – Только как бы вы сами не застряли тут из-за нас – стреляют-то совсем рядом.
– Не волнуйся. Главное – мы вместе будем, а остальное как-нибудь переживем. Ты только поправляйся скорее, – утешала Марьяша измученную женщину
Все больше людей, не успевших прорваться через переправу, стали возвращаться в Миядлер. Но Марьяша так и не сумела дознаться о судьбе своей матери и сына: люди ничего толком не знали и сообщали сбивчивые, разноречивые сведения. Ясно было одно – часть подвод и арб прорвалась, но кому из миядлерцев удалось переправиться, кому нет – об этом никто не знал: все оставшиеся в живых после бомбежки и обстрела разбежались кто куда и потеряли друг друга из виду.
Орудийные выстрелы, гремевшие вот уже вторые сутки вокруг Миядлера, внезапно затихли. Никто не знал, где немцы, окончательно ли отошли наши части.
«Что будет с нами теперь?…» – с горечью думала Марьяша.
Где-то невдалеке разорвалась бомба, послышался звон разбитого стекла. Вспыхнуло пламя, взметнулись густые клубы дыма, и удушливый запах гари смешался с доносящимися из степи запахами полыни и терновника.
Перепуганные птицы поднимались из своих гнезд и с жалобными криками улетали куда-то вдаль.
«Война согнала их с места, как и людей», – думала Марьяша. Никогда и никому она так не завидовала, как позавидовала сейчас птицам: у них есть крылья, для них нет преград, они не остаются здесь, в плену, как остается она и все те, кто так и не успел уехать отсюда.
Когда стихла стрельба, Марьяша решила выяснить, кто вернулся в Миядлер. Она двинулась было по главной улице, как вдруг совсем недалеко от своего дома встретила Вилю Бухмиллера. Виля покачивался на своих длинных ногах и, с любопытством заглядывая во дворы, казалось, искал кого-то. Его изрядно потрепанный пиджак был распахнут, под ним виднелась голубая в белых крапинках сатиновая косоворотка, подпоясанная зеленым кушаком.
Увидев Марьяшу, он остановился и, как будто удивившись, чванливо спросил по-немецки:
– Почему ты здесь околачиваешься?
– А почему бы и нет? – по-еврейски ответила Марьяша.
– Ведь все уехали, – с недоброй усмешкой сказал Виля.
– Ну так что же? – удивленно отозвалась Марьяша. Виля в Миядлере родился и вырос, вместе с Марьяшей окончил здесь еврейскую школу. Родился и состарился здесь и его отец Якуб Бухмиллер, внук немецких мустервиртов1414
Мустервирты – образцовые хозяева (нем.).
[Закрыть] которых еще в начале прошлого столетия расселили в еврейских колониях, чтобы они учили евреев обрабатывать землю.
Немцы и евреи молились разным богам, по-разному справляли обряды и праздники, и все же не ссорились, жили дружно и в трудные минуты выручали друг друга, чем только могли.
Дети евреев и немцев играли и учились вместе, те и другие говорили на еврейском языке.
Поэтому Марьяша была поражена, когда Виля, всю жизнь говоривший по-еврейски, холодно и высокомерно обратился к ней на немецком языке.
– Что с тобой? Ты забыл, что ли, еврейский язык? – удивленно спросила Марьяша.
– Я не еврей и на еврейском языке не разговариваю.
– Ты что? Такой же, как эти… – изумилась Марьяша, – неужели…
Марьяша была ошеломлена. Она вспомнила мальчика Вилю в белоснежной рубашке, на которой ярко-красным огоньком горел пионерский галстук. Вспомнила, как он стоял на празднично убранной сцене школьного клуба, на стенах которого висели портреты Маркса и Ленина, лозунги и диаграммы. Много пар сияющих детских глаз смотрели на Вилю, который вдохновенно декламировал стихи еврейского поэта:
Октябрь.
Начало на «о» –
Огонь бесконечного круга,
Огромное солнечное колесо,
И каждая буква ярка и упруга
В твоем начертанье хотя б,
Октябрь.
И месяц, помноженный на двенадцать,
В цепь года вплетается,
С другими сольется,
И будет над ними
Сиять твое имя.
Стихи Д. Гофштейна. Перевод С. Олендера,
Неужели тот самый Виля Бухмиллер заговорил с ней так заносчиво и враждебно, подумала Марьяша. Перед ее глазами встал прежний Виля, который однажды, запыхавшись, догнал ее, когда она возвращалась из школы, и выпалил:
– Хочешь, я провожу тебя домой? Ладно?
Марьяша помнит, как она тогда удивились этому неожиданному предложению.
– А зачем меня провожать? – ответила она тогда Виле.
– Ну, сумку тебе поднесу – небось тяжелая?
– Не надо, я сама…
– А мне хочется побыть возле тебя, с тобой… Ни с кем мне так не хочется идти рядом, ни с кем я так не люблю говорить, как с тобой! – признался Виля.
Марьяша покраснела. Она свернула в ближайший переулок, чтобы отвязаться от него, но не тут-то было: Виля неотступно плелся за нею и, проводив Марьяшу до ее дома, вынул из кармана брошку и протянул ее смущенной девочке. Брошку эту он тайком снял с кофточки своей сестренки. На ней была нарисована распевающая на ветке птица. Вилиной сестре подарил ее дядя ко дню рождения. Девочка была в восторге от нее, всем хвасталась:
– Посмотрите, какая у меня красивая брошка!
Когда обнаружилась пропажа, Вилина сестра так горько плакала, что Виля решил вернуть ей брошку. Но желание порадовать Марьяшу подарком взяло верх, и он оставил брошку у себя.
Виля сказал, протягивая брошку:
– Хочу сделать тебе подарок.
Но хотя брошка и понравилась Марьяше, она не приняла подарка.
– Возьми же, возьми на память, – умолял Марьяшу Виля.
– А где ты ее взял? – заколебавшись, спросила Марьяша.
Виля покраснел. Ему показалось, что девочка знает, каким путем он раздобыл эту брошку, и поэтому не хочет ее принять.
С той поры неотвязная мысль стала преследовать Вилю что бы такое сделать, чтобы порадовать Марьяшу? Он по пятам ходил за ней, чтобы хоть издали полюбоваться приглянувшейся ему девушкой. Иногда он пытался подойти к ней и завязать разговор.
– Я хочу поговорить с тобой, – робко начинал он.
– Ну, что ж, говори, – равнодушно отвечала Марьяша.
Виля мялся, бледнел, краснел, но не мог вымолвить ни слова, словно у него язык прилип к гортани. И только однажды ему удалось выдавить из себя:
– Я тебя очень…
Окончить фразу ему не удалось – Марьяша уже исчезла.
Не встречая со стороны Марьяши ответа своему чувству, он понемногу стал ее забывать. И все же юношеская любовь оставила заметный след в его сердце, и Марьяша это знала.
Потому-то, встретив его сейчас на улице, она обрадовалась: если в Миядлер, не ровен час, придут немцы, Виля может оказаться полезным – как-никак свой человек. Но с первых же его слов Марьяша поняла, как ошиблась: перед ней стоял какой-то другой Виля. А ведь совсем недавно Виля Бухмиллер с жаром пел вместе со всеми:
Если завтра война…,
«Что случилось? – думала Марьяша. – Откуда эта странная перемена?»
Виле было не больше тринадцати лет, когда раскулачили его отца Якуба Бухмиллера – прижимистого, богатого хозяина, жившего в самом лучшем во всем Миядлере доме, построенном на немецкий лад.
В студеный зимний вечер, когда высылали семью Бухмиллеров, Якуб отвел Вилю и его младшую сестренку Труду к своему брату Курту, который хоть и сам бедствовал, но все же, как родной дядя, в трудную минуту их поддержит. Прощаясь, Якуб намекнул брату, что если он, Якуб,., не доживет до того счастливого дня, когда сможет вернуться домой и снова стать хозяином своему добру, то пусть оно достанется хоть его детям.
«Семья большая, кормить еще двух ребят будет нелегко», – думал Курт. Однако жалость к детям взяла верх, и он принял их, сказав, что, если станет не под силу их содержать, он передаст их третьему брату – Фрицу, жившему неподалеку от Миядлера в немецкой колонии. Но дети оказались такими прилежными и послушными, что дядя полюбил их как своих. Прошло время, и дети, казалось, забыли родителей.
Но это было не совсем так. Виля был значительно старше своей сестры и хорошо помнил и отца с матерью, и привольную жизнь в их красивом и богатом доме. Изгнание родителей, насильственная разлука с ними и то, что их, а вместе с ними и его лишили богатства, – все это нанесло мальчику глубокую душевную рану. И хотя он и заявил в школе, что порвал со своими родителями, но каждый раз, проходя мимо дома, в котором он еще недавно жил в довольстве и в котором теперь помещалось правление колхоза, Виля чувствовал, как обида, словно острый нож, вонзается в его сердце.
В каждом письме, которое Виля получал из отдаленного северного селения, куда была сослана семья Якуба Бухмиллера, отец обстоятельно расспрашивал, как выглядит их дом; покрашена ли новыми хозяевами крыша; сделаны ли новые рамы в окнах той комнаты, где прежде находилась их спальня; цветут ли этой весною вишневые деревья в палисаднике; не забыл ли председатель распорядиться, чтобы перевязали ветки абрикосового дерева, которые часто ломались на свежем ветру; отелилась ли Манька; сколько она дает молока; покрыта ли корова Буренка, красавица с белым пятном на лбу между крутыми рогами; хорошо ли ухаживают за обеими коровами… Не был забыт даже старый пес Волчок: утеплена ли на зиму его будка, спрашивал Якуб в одном из писем. От этих посланий веяло такой тоской по утраченному добру, по отнятому дому, что Виля после каждого письма долго ходил как неприкаянный, не находя себе места. Писем он никому не показывал, таясь даже от дяди Курта, но особенно остерегался двоюродного брата Ганса. При нем Виля боялся даже упомянуть имя своего отца. Виля боялся, что комсомолец Ганс расскажет другим о его связи с раскулаченными родителями, врагами советской власти. И только немецкому колонисту дяде Фрицу Виля открывал свои сокровенные думы.