Текст книги "Град Петра (СИ)"
Автор книги: Илья Городчиков
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Глава 16
В Медицинскую канцелярию я снова пришёл сам. Это обстоятельство следовало бы счесть признаком возросшего доверия к учреждению, однако двое солдат у дверей всё равно проверили моё имя по списку, а писарь отобрал чернильницу, словно я собирался утопить в ней кого-нибудь из профессоров.
В зале уже стоял аппарат. Его отмыли от копоти, сменили обгоревшую тесьму и поставили посреди стола рядом с тремя склянками. В одной находился эфир Фишера, две другие привезли из комнат Ладыгина и подвала Ефремова. Мутные остатки чужих опытов выглядели убедительнее любой моей речи.
Ломоносов сидел у окна с запечатанной стопкой записей. Напротив расположились Рейзер, Крузе, Шиллинг и ещё несколько членов канцелярии. Фишер выбрал место у двери. После побега писаря Жилина он выглядел человеком, который заранее оставил себе свободный путь к отступлению.
Рейзер открыл заседание перечислением последствий. Один дворянин погиб, полицейский получил ожоги, в городе нашли ещё два адреса, где собирались применять неизвестную смесь. Затем он предложил объявить усыпление эфиром незаконным и карать за него как за умышленное причинение вреда.
Крузе поддержал запрет. По его мнению, способ невозможно было доверить хирургам, если даже его создатель однажды остановил дыхание больного. Шиллинг добавил, что государство обязано пресечь опасное увлечение прежде, чем оно доберётся до госпиталей.
– До госпиталей оно уже добралось, – сказал я. – Жилин продал копии трём людям. Ефремов успел перепродать их дальше. Мы знаем лишь тех, кого назвали на допросе.
Рейзер возразил, что тем более следует изъять записи и уничтожить аппараты. Он говорил уверенно, будто эфир исчезнет вместе с казённой бумагой. На столе перед ним лежала склянка вещества, описанного химиками задолго до моего рождения в этом мире.
Я напомнил, что жидкость умеют получать аптекари, а маску можно собрать из жести, ткани и трубки. Для тайного опыта хватит слуха о человеке, который уснул перед ножом и проснулся без боли. Запрет добавит к этому слуху цену и заставит подражателей прятать неудачи.
– Вы предлагаете разрешить то, что уже убило человека? – спросил Крузе. Он положил ладонь на протокол смерти, заранее выбрав самый тяжёлый довод.
– Я предлагаю признать, что приказ не вернёт Ладыгина и не отнимет у аптекарей перегонные сосуды. Его убила цепь ошибок: грязная жидкость, закрытая комната, отсутствие человека у головы, рвота и открытый огонь. Мы можем описать эту цепь так подробно, чтобы повторить её стало труднее.
Шиллинг заметил, что преступники редко читают наставления. Я согласился: преступники редко просят разрешения у канцелярии. Порядок требовался врачам и хирургам, которые сейчас получали сведения от торговцев, писарей и удачливых шарлатанов.
Ломоносов развязал шнур на записях. Он не стал защищать меня и начал с того, что опыт над Берестовым тоже нельзя признать достаточным. Одна удачная операция доказывала возможность обезболивания, но ничего не говорила об одинаковости смеси, границах применения и обучении помощников.
После этого он взял мутную склянку Ефремова и поставил рядом с чистой. Разница была видна даже человеку, который никогда не держал реторты.
– Перед вами два пути, господа, – произнёс Михаил Васильевич. – В одном случае мы оставляем способ на рынке тайн, где мерой служит жадность продавца. В другом исследуем его открыто и делаем верное приготовление проще ошибочного. Закрыть знание, которое уже продаётся, невозможно. Можно лишь решить, кто объяснит его первым.
Он предложил создать при канцелярии временную лабораторию, проверить получение эфира несколькими последовательными опытами и составить правила для врачей. Руководить работой должен был я. Последнее предложение вызвало больше сопротивления, чем весь разговор о смерти Ладыгина.
Рейзер напомнил о моём сомнительном положении в столице. Крузе указал, что я не состоял в штате канцелярии. Шиллинг осведомился, кто станет отвечать перед Сенатом, если под моим руководством умрёт новый больной. Чужестранцу здесь охотно доверяли внутренности пациента, но гораздо осторожнее – казённую печать.
Ломоносов дождался, пока возражения иссякнут, и предложил поставить во главе себя. Канцелярия получала известное имя, действительного статского советника и человека, чью подпись было трудно объявить случайностью. Я получал лабораторию, помощников и право определять ход опытов. Все стороны могли сделать вид, что добились своего.
Решение приняли с ограничениями. До окончания проверки эфир запрещалось применять на людях без особого разрешения. Каждую склянку следовало учитывать, каждый опыт проводить при двух свидетелях, а журналы хранить в канцелярии. Ломоносов отвечал за исследование, Фишер – за медицинскую часть протоколов, я числился приглашённым хирургом.
Отдельным пунктом канцелярия потребовала от полиции забрать у найденных подражателей жидкость и аппараты. Самих владельцев следовало опросить и отпустить, если они ещё никого не лечили. Это решение далось профессорам тяжело: наказание выглядело деятельнее описи. Ломоносов настоял, что нам нужны сведения о распространении способа, а тюрьма быстро учит свидетелей забывчивости.
Под документом оставили место и для моей подписи. Первую букву фамилии я вывел твёрдо, середина расползлась, а последняя напоминала крючок для извлечения камней. Рейзер посмотрел на неё с сомнением. Я сообщил, что действие эфира мы намерены сделать устойчивее моего почерка.
Лабораторию выделили на втором этаже флигеля. Там имелись две печи, вытяжной короб, большой стол и шкаф со стеклом. Открытый огонь рядом с парами оставался плохим соседством, поэтому перегонку проводили у дальней стены, а испытания переносили в комнату напротив. Между дверями поставили служителя с ведром песка. После пожара канцелярия внезапно обнаружила уважение к простым предосторожностям.
Мне дали аптекаря Мельцера, молодого доктора Орлова и двух служителей. Мельцер умел получать эфир лучше всех нас и хуже всех переносил замечания. Орлов записывал быстро, задавал вопросы ещё быстрее и поначалу считал каждый новый сосуд началом научного триумфа. На третий день восторг прошёл.
Первая партия вышла мутной. Во второй резкий запах примеси сохранился после повторной перегонки. Третья испарялась иначе, чем образец Фишера. Мельцер обвинял спирт, Орлов – температуру, служитель – холод в помещении. Я обвинял наше желание получить ответ раньше, чем мы научились одинаково задавать вопрос.
Мы разложили работу на шаги. Спирт брали из одного запечатанного запаса, кислоту отмеряли на одних весах, посуду мыли и сушили по установленному порядку. Ломоносов заставил отмечать температуру комнаты, время нагревания и массу каждой фракции. Увидев в журнале слово «медленно», он перечеркнул его и спросил, сколько именно минут означает эта учёная мера.
Одной жидкостью дело не ограничивалось. В старой маске заслонка ходила слишком свободно, поэтому одинаковое движение пальца давало разный приток воздуха. Жестянщик изготовил три новых диска, на лучшем мы выбили риски для закрытого, среднего и полного положения. Трубки нарезали одной длины, соединения проверяли дымом вдали от эфира. После этого аппарат перестал зависеть от привычки моей руки.
Чисел всё равно не хватало. Термометр помогал следить за нагревом, весы – сравнивать сырьё, но чистоту готовой жидкости приходилось проверять доступными средствами. Мы смотрели прозрачность, сравнивали испарение равных капель, искали кислую примесь и следили, остаётся ли на стекле след. Только после этих проб допускались животные.
На собаках я отказался работать. Для сравнения партий выбрали крыс одинакового размера, хотя одинаковость у живых существ существовала главным образом в отчётах. Каждой давали пары через один аппарат. Орлов считал вдохи, Мельцер отмечал время потери движений, я следил за дыханием и пробуждением.
Результаты упрямо расходились. Одна крыса засыпала быстро, другая долго металась, третья едва не перестала дышать. Причина нашлась в ткани маски: после промывки она удерживала разное количество жидкости. Мы заменили куски одинаковыми слоями полотна и стали взвешивать их до и после смачивания.
Каждую поправку проверял человек, который не участвовал в её создании. Аптекарю из Главной аптеки выдали копию порядка и заперли от нас в соседней комнате. Первый опыт он прекратил через час: в тексте не было сказано, до какой сухости остужать сосуд перед взвешиванием. Во второй раз он получил прозрачную жидкость, однако отобрал слишком широкую фракцию. Лишь третья попытка дала образец, прошедший наши пробы. Ошибки раздражали, зато показывали места, где будущий читатель непременно догадается неправильно.
На шестой день треснула трубка. На восьмой служитель перепутал две пробки, и пришлось вылить готовую партию. На девятый Мельцер обнаружил, что новый спирт слабее прежнего, хотя поставщик клялся в полной одинаковости бочек. Я начал понимать, почему в будущем стандарты занимали сотни страниц и всё равно не спасали от человеческих рук.
Ломоносов приходил ежедневно, иногда до рассвета. Он проверял журналы, повторял измерения и каждый раз спрашивал, сможет ли другой аптекарь выполнить написанное без наших пояснений. Если ответ был сомнительным, опыт не засчитывался.
– Вы требуете от бумаги слишком многого, – пожаловался Фишер после очередной правки. – Хороший врач поймёт и короткую запись.
– Хороший врач спросит лично, – ответил Ломоносов. – Печатаем мы для того, кто спросить не сможет.
Составление труда досталось мне. Я пытался диктовать Орлову, однако он незаметно улучшал текст: простое «повернуть голову набок» превращалось у него в рассуждение о естественном ходе телесных жидкостей. После двух страниц я отобрал перо.
Пальцы быстро сводило. Строки уходили вверх, буквы цеплялись друг за друга, чернила собирались кляксами. По вечерам я переписывал наиболее важные места, а утром Ломоносов возвращал листы с пометками. Его особенно раздражали слова без наблюдаемого признака. Фразу «следить за дыхательными путями» он заставил заменить перечнем: освободить рот от крови и рвоты, удерживать голову повёрнутой, при хрипе выдвинуть нижнюю челюсть.
Главное правило занимало одну строку: у головы больного должен находиться отдельный человек. Он не помогал хирургу, не подавал инструменты и не следил за раной. Его делом оставались вдохи, цвет лица, свободный рот и заслонка аппарата.
В труд вошли устройство маски, подготовка комнаты, проверка жидкости и обязанности каждого участника. Отдельно мы описали остановку дыхания у Берестова, смерть Ладыгина и пожар у Ефремова. Фишер предлагал оставить имена в закрытом протоколе. Я настоял на открытом тексте: без последствий запреты превращались в придирки составителей.
Мы отказались указывать безопасную дозу. Её не существовало в виде числа, пригодного для каждого человека. В наставлении описали постепенную подачу, признаки достаточного усыпления и причины немедленно перекрыть пары. Рейзер назвал это признанием несовершенства. Я предпочитал несовершенное правило совершенной лжи.
За пределами лаборатории последствия прошлой недели тоже менялись. Савва Костин пережил жар, канюлю очистили ещё несколько раз, затем плёнок стало меньше. На одиннадцатый день Лебедев вынул трубку. Мальчик говорил шёпотом и требовал у отца бумагу, что для его состояния было хорошей жалобой. Чернецов сохранил пальцы, хотя правая кисть пока сгибалась плохо.
К концу второй недели три новые партии стояли перед нами в одинаковых склянках. Их готовили последовательно из проверенного сырья, каждый раз заново выполняя весь порядок. Жидкость прошла простые пробы без различий, а животные засыпали и просыпались в близкие сроки. Разброс оставался, но теперь он больше походил на разницу между живыми существами, чем между содержимым сосудов.
Четвёртую партию приготовил тот самый аптекарь из Главной аптеки, пользуясь чистовой копией и не задавая нам вопросов. Она тоже прошла проверку. Для науки это значило больше трёх наших успехов: порядок наконец отделился от людей, которые его составляли.
Мельцер запечатал горлышки сургучом. Орлов внёс последние числа в два журнала, после чего Ломоносов поставил подпись под таблицей.
– Впервые у нас три склянки одного средства, – сказал он. – Это уже можно приготовить повторно. Остаётся проверить, сумеют ли люди повторить порядок применения.
Снизу загрохотали колёса. Карета вошла во двор слишком быстро, кучер закричал на служителей, и вскоре на лестнице послышалось несколько пар ног. В лабораторию вбежал секретарь канцелярии с перекошенным париком.
Он сообщил, что привезли тайного советника Петра Сергеевича Вешнякова, члена Комиссии о коммерции. Домашний врач опасался за его жизнь и велел ехать туда, где в этот день собрались хирурги. Титул прозвучал раньше болезни и занял в рассказе больше места.
Вешнякова внесли на снятой с петель двери. Ему было около шестидесяти. Камзол расстегнули, рубаха прилипла к груди, ноги он подтянул к животу. Возле головы шёл слуга с тазом. Кислый запах объяснял, зачем тот понадобился.
Домашний врач Брандт рассказал, что выпячивание в правом паху появилось много лет назад и обычно вправлялось. Утром оно осталось снаружи. Затем начались боль, рвота и вздутие, перестали отходить газы. Ванна, кровопускание и табачная клизма положения не изменили.
Пульс у Вешнякова был частым и слабым, кожа покрылась холодным потом. Живот вздулся и болезненно напрягался при прикосновении. В правом паху лежала плотная опухоль размером с яблоко. Осторожное давление её не сдвинуло.
Кишечная петля застряла в грыжевом кольце. Сначала сдавливались сосуды, затем должна была погибнуть стенка кишки. После её разрыва помочь здесь уже никто бы не сумел.
Крузе и Шиллинг осмотрели больного вслед за мной. Крузе попробовал вправление, Вешняков закричал и едва не потерял сознание. Я остановил профессора: грубым давлением можно было протолкнуть внутрь уже повреждённую кишку и получить несколько часов ложного облегчения.
Необходимость операции признали быстро. Выбрать хирурга оказалось труднее. Крузе соглашался рассечь кольцо при опии, вине и полном отказе от эфира. Брандт возразил, что измученный болью человек будет двигаться, а ножу предстоит работать рядом с сосудами. Шиллинг отказался отвечать за пары, остальные сослались на отсутствие утверждённого решения.
Чин пациента действовал на врачей сильнее его пульса. Если Вешняков умирал от ущемления, виновной оставалась болезнь. Если смерть наступала под новой смесью, к ней прилагались фамилии всех участников.
Тайный советник открыл глаза и попросил господ закончить спасение собственных должностей. Голос был слабым, привычка распоряжаться сохранилась полностью. Он спросил, кто уже оперировал под эфиром. Взгляды сошлись на мне.
Я объяснил, что без рассечения кишка может погибнуть в ближайшие часы. Операция грозила кровотечением, повреждением кишки и воспалением раны. Эфир уменьшал боль и движение, одновременно мог вызвать рвоту или остановить дыхание. Наш порядок снижал опасность, гарантий не давал.
– Вы прежде делали такую операцию? – спросил Вешняков. Он смотрел внимательно, хотя новый приступ уже заставлял его сжимать край носилок.
В другой жизни я делал подобное при ярком свете, с наркозным аппаратом, антибиотиками и людьми, знавшими свои обязанности. Борис Сверидов к ущемлённой грыже ножа ещё не прикладывал.
– Я знаю ход операции и вижу её опасности, – ответил я. – Среди присутствующих опыт применения эфира у меня самый большой. Этого недостаточно для спокойствия, но достаточно для решения.
Вешняков посмотрел на три запечатанные склянки и спросил, зачем мы их изготовили. Ломоносов объяснил: чтобы любой подготовленный человек мог повторить результат по одному порядку. Больной велел начинать проверку.
Рейзер напомнил, что канцелярия ещё не дала окончательного разрешения. Вешняков пообещал после смерти лично явиться на заседание и поддержать осторожного чиновника. Попытка усмехнуться перешла в рвотный позыв. Мы повернули его голову и едва успели подставить таз.
После приступа пульс стал слабее. Спор закончила физиология, обычно выступавшая убедительнее протокола. Я велел перенести больного в просторную комнату возле лаборатории, накрыть стол чистым полотном и приоткрыть верхние створки окон. Лампы вынесли в коридор, приготовили горячую воду, тазы, песок и инструменты.
Брандту достался пульс, Фишеру – склянка и журнал. Для маски требовался человек, который будет заниматься только дыханием. Орлов вызвался, но я отказал: на животных он работал уверенно, захлёбывающегося рвотой человека ещё не видел.
Крузе наблюдал от двери. На просьбу занять место у головы он ответил, что не станет участвовать в опыте. Остальные хирурги тоже нашли причины отойти от стола.
Тогда Ломоносов раскрыл наш труд на разделе о дыхании. Он перечитал страницу, снял камзол и попросил ещё раз показать заслонку. Я напомнил: считать вдохи вслух, следить за их глубиной, при хрипе освободить рот и выдвинуть челюсть, при ослаблении дыхания сразу перекрыть эфир. Мои распоряжения во время операции не должны были менять этих правил.
– Именно ради этого мы две недели портили бумагу, – сказал он. – Посмотрим, достаточно ли хорошо испортили.
Михаил Васильевич занял место у изголовья. Фишер снял сургуч с первой склянки. Сладкий запах напомнил о Берестове, переставшем дышать на моём столе, и о Ладыгине, которого уже нельзя было вернуть.
Теперь у нас имелись одинаковый состав, проверенный аппарат и распределённые обязанности. Права на ошибку по-прежнему не было.
Я вымыл руки, разложил инструменты и нащупал напряжённую опухоль. За окнами синел ранний зимний вечер. Ломоносов поднёс маску к лицу Вешнякова и начал считать вдохи.
Глава 17
– Один, – произнёс Ломоносов. – Два. Три.
Учёный отлично держал маску, не прижимая её излишне к лицу. Фишер лишь стоял рядом со склянкой в руках и после каждой моей команды добавлял на ткань несколько капель. Вешняков было отворачивался, пытаясь сопротивляться, но смесь делала свою работу, сводя любое сопротивление на нет. Его веки дрогнули, пальцы разжались, но дыхание оставалось достаточно частым.
За моей спиной толпились люди, что перманентно меня раздражали, но прогнать их было нельзя. Всё же они учёные, и звание обязывало их наблюдать. Ладно хоть с советами не лезли, и на том спасибо.
Лебедев прибежал последним. Он успел снять шубу, увидел опухоль в паху и три приготовленные склянки, после чего лицо его стало ещё мрачнее.
– Кишка ущемлена с утра, – сказал я. – Рвота, задержка газов, слабый пульс. Вправление не удалось.
– Значит, поздно. Даже если освободите петлю, воспаление его доконает.
– Возможно. Без операции он погибнет наверняка.
Лебедев посмотрел на Вешнякова. Тот уже не слышал нашего разговора. Проверив реакцию век и напряжение челюсти, я велел Фишеру прекратить добавлять жидкость. Больной вздохнул глубже, однако на щипок кожи не ответил – обезболивающий эффект работал на полную катушку.
– Мне нужен человек у стола, – напомнил я.
– Я не стану резать вместе с вами, Борис Петрович. Тут и без эфира надежды мало. Если же он умрёт во сне, никто не станет разбирать, что убило его прежде.
Отказ прозвучал честно. Остальные предпочитали молчание, из которого при нужде можно было изготовить любую позицию.
Ломоносов дочитал очередной десяток вдохов, перекрыл заслонку и передал маску Фишеру.
– Держите так. Считать вслух и ничего более не делать. Если дыхание изменится, зовите меня.
Он снял парик, положил его на подоконник и подошёл к столу. Руки уже были вымыты до локтей.
– Михаил Васильевич, у головы нужнее отдельный человек.
– Я порядок знаю. Фишер тоже не дурак. А вам одному сейчас недостанет ещё двух рук.
Спокойствие Ломоносова меня поражало. Говорил он столь спокойно, будто предлагал не участвовать в операции, а подержать лист бумаги. Спорить ни времени, ни желания у меня не оставалось, а потому я поставил его слева от себя и велел действовать только по моей просьбе. Он сопротивляться не стал и кивнул. Кажется, за всё время нашего знакомства он не стал задавать дополнительных вопросов.
Мы ещё раз распределили обязанности. Ломоносов подавал полотно и удерживал края раны, Орлов отвечал за свет и инструменты, Брандт не выпускал запястья больного. Фишеру запрещалось отвлекаться даже ради упавшего ножа. На столе стояли тазы с горячей и остывшей кипячёной водой, лежали промытые нити и две иглы. Я проверил всё сам. Не потому, что не доверял людям: испуганный человек легко забывает даже то, что повторял весь день.
За дверью приготовили жаровню, но в комнату её не вносили. Горячие кирпичи завернули в ткань и положили у ног Вешнякова, чтобы он не мёрз под открытыми окнами. Пламя оставалось в коридоре, эфир – на другом конце стола. Две недели назад такие предосторожности показались бы присутствующим странностью. Вот только «вспышка» у Ефремова со всеми показала, что так нужно.
Кожа над опухолью была натянута и блестела. Я провёл разрез вдоль выпячивания. Вешняков вздрогнул, но не проснулся. Фишер замедлил подачу, Брандт сообщил, что пульс участился. Кровь выступала небольшими тёмными каплями; Ломоносов промокал её сложенным полотном, не закрывая мне поле.
Слой за слоем я разделял ткани, пока под пальцами не показался грыжевой мешок. Работать приходилось при свете двух ламп, выставленных в коридоре за открытой дверью. Тень от моей руки ложилась поперёк раны. Орлов держал отражатель из полированного металла и каждый раз поправлял его раньше, чем я успевал попросить.
Мешок вскрылся, выпустив немного мутноватой жидкости. Запах был тяжёлым, однако явной гнили я не почувствовал. В глубине лежала туго сдавленная кишечная петля – багровая, почти неподвижная. Узкое кольцо охватывало её у основания.
– Если она погибла? – тихо спросил Ломоносов.
– Придётся удалить повреждённую часть и соединять концы. Здесь это почти приговор.
Я ввёл под край кольца желобоватый зонд, прикрывая им кишку. Для разреза выбрал нож с тупым концом. Места было мало: одно неверное движение открывало сосуд или стенку кишки. В комнате слышались только счёт Фишера и короткие сообщения Брандта о пульсе.
Кольцо поддалось после второго осторожного движения. Петля сразу вышла свободнее, но её цвет не изменился. Я расширил разрез ещё на толщину лезвия и осмотрел борозду от сдавления. Разрыва не было. Хорошего в этом оставалось ровно столько, чтобы продолжать.
– Полотно, тёплое, – попросил я.
Ломоносов взял кусок из таза, отжал и подал мне. Мы обернули кишку и стали ждать. Фишер дошёл до ста двадцати вдохов и начал счёт заново. Мне казалось, что ткань под полотном давно мертва. Резекция требовала времени, которого у Вешнякова могло не оказаться, и шва, способного не пропустить содержимое кишки. В моей прежней операционной это было трудной задачей. Здесь – ставкой против очень плохих шансов.
Через несколько минут я снял полотно. Багровый цвет у края стал светлее. По поверхности прошла слабая волна сокращения, будто кишка вспомнила своё назначение. Я приложил пальцы к брыжейке и почувствовал тонкую пульсацию.
– Жива? – спросил Лебедев от двери.
– Пока жива. Кровь возвращается, и стенка сокращается, но борозда слишком тёмная.
Я подождал ещё, снова согрел петлю и убедился, что цвет продолжает возвращаться. Тёмная полоса на месте ущемления сохранялась, но стенка не расползалась и отвечала сокращением на прикосновение. Удалять её было опаснее, чем оставить.
Я заставил себя ждать ещё несколько минут. Решение о резекции нельзя было принять из страха и столь же нельзя было отменить из надежды. Плохая стенка могла разорваться после вправления и залить живот содержимым; ненужное удаление требовало соединить два скользких конца кишки в глубине раны, при слабом свете и без права проверить шов. Цвет стал ровнее, пульсация в брыжейке усилилась, сокращение повторилось уже без прикосновения. Три признака говорили одно и то же. Этого хватило.
Кишка ушла в брюшную полость без усилия. Я проверил, не зацепилась ли она за край, затем перевязал мешок и начал закрывать рану. Самая опасная часть операции закончилась. Именно в такие минуты люди обычно позволяли себе облегчение и совершали последнюю ошибку.
Фишер считал уже тише. Между числами появились заметные промежутки, но мои руки уже были заняты швом.
Ломоносов повернул голову к изголовью.
– Перекрыть пары, – приказал он.
Фишер замешкался, и Михаил Васильевич сам шагнул к маске. Он закрыл заслонку, снял ткань с лица Вешнякова и повернул его голову набок. Изо рта потекла слюна. Вдох прозвучал хрипло, следующий оказался едва заметным.
Ломоносов открыл рот больного, быстро провёл пальцем вдоль щеки и выдвинул нижнюю челюсть. Потом наклонился так близко, что почти касался ухом губ.
– Дыхание есть. Редкое. Окно шире, – велел он и снова начал считать, оставляя между числами ровно столько времени, сколько длилось ожидание вдоха.
Никто не спросил меня, что делать. Я тоже ничего не подсказал. Смотрел краем глаза и продолжал шить, потому что у головы выполняли записанный порядок точнее, чем смог бы выполнить его я, разрываясь между раной и дыханием.
На шестом счёте грудь Вешнякова поднялась глубже. На девятом исчез хрип. Цвет лица, успевший стать серым, медленно улучшился. Ломоносов не возвращал маску.
– Пульс? – спросил он у Брандта.
– Слабый, но ровнее прежнего.
– Пусть просыпается.
Я затянул последний узел и закрыл рану чистым полотном. Операция закончилась без пробуждения больного под ножом и без остановки дыхания. Этого хватало, чтобы сейчас назвать исход удачным. Для победы требовалось пережить следующие дни.
Вешняков закашлялся через четверть часа. Ломоносов удерживал его голову повёрнутой, пока изо рта не вытекла жидкость. Потом больной открыл глаза и попытался подняться.
– Лежать, Пётр Сергеевич, – сказал Брандт. – Операция окончена.
– Операция прошла удачно? – спросил Вешняков, снова опуская голову на подушку.
– Это выяснится позднее, – ответил я.
Тайный советник посмотрел на меня с явным раздражением. Вероятно, при дворе существовали люди, способные объявить успех до наступления результата. В медицине такие тоже встречались, но я старался не вступать в их число.
Его перенесли в небольшую комнату при канцелярии. От поездки домой я отказался: тряска могла вызвать кровотечение, а домашние слуги слишком быстро испортили бы весь порядок ухода заботой. Кровать отодвинули от печи, воздух проветривали коротко, больному давали понемногу тёплой воды. Есть я запретил до возвращения работы кишечника.
Первую ночь я провёл рядом. Вешняков просыпался от боли и требовал опия. Я позволил малую дозу, достаточную для отдыха, но отказался повторять её по первому требованию. Опий мог скрыть ухудшение и ещё сильнее остановить кишечник. Тайный советник назвал меня мучителем, затем уснул и через час снова потребовал пить.
Его слуга дважды пытался принести бульон и один раз – подогретое вино. Все три подношения я отправил обратно. После полуночи явился секретарь с бумагами на подпись; его пришлось выставить уже Лебедеву. Сам Лебедев остался дежурить вторую половину ночи. От операции он отказался, но бросить больного после неё не смог, и это примиряло меня с его прежней осторожностью лучше любых объяснений.
К утру пульс стал полнее, хотя жар немного поднялся. Живот оставался вздутым. Рана не кровила, края сохраняли обычный цвет. Это ещё ничего не доказывало: мёртвая кишка иногда давала больному передышку, прежде чем воспаление разливалось по животу.
Я проверял живот каждый час. Боль не должна была расползаться от раны во все стороны, мышцы – становиться твёрдыми, а пульс – учащаться при падающем жаре. Ни один признак сам по себе не решал дела. Вместе они могли предупредить раньше, чем человек начинал умирать на глазах. Пока боль оставалась возле разреза, дыхание было свободным, язык – влажным. Мы продолжали ждать.
Ломоносов пришёл рано, принёс журналы и прежде всего спросил о дыхании. Я показал запись: ослабление началось после длительной подачи, пары прекратили сразу, хрип исчез после поворота головы и выдвижения челюсти, возвращать эфир не потребовалось.
– Значит, Фишер заметил поздно, – сказал он.
– Вы заметили вовремя.
Он внёс это в наставление отдельной строкой. Человеку у головы следовало считать вслух постоянно и громко, не понижая голоса: счёт позволял другим услышать перемену прежде, чем лицо больного успевало посинеть. Для меня это было важнее самой операции. Кишку я освободил благодаря прежнему опыту. Ломоносов остановил опасность, впервые применив порядок на человеке и не ожидая моей команды.
К полудню собралась комиссия. Рейзер предложил считать опыт незавершённым до выздоровления Вешнякова. Крузе согласился с неожиданной охотой и добавил, что пробуждение после операции ещё не доказывает безопасности эфира. Оба были правы, хотя причины их осторожности различались.
Фишер передал журнал. В нём стояли время начала подачи, число вдохов, количество добавленной жидкости, изменения пульса и все действия при ослаблении дыхания. Рядом лежала склянка с остатком эфира, запечатанная для проверки. Впервые после операции спорить предстояло с записью, а не с воспоминаниями участников.
Крузе потребовал уточнить, сколько именно эфира получил больной. Фишер назвал вес склянки до и после операции. Тогда Шиллинг спросил, нельзя ли считать это безопасной дозой для человека сходного сложения. Я напомнил о разнице между крысами из одной клетки и о том, как быстро Вешняков перешёл от ровного дыхания к редкому. Число в журнале описывало один опыт; превращать его в обещание для следующего больного было рано.
– Если бы порядок не составляли, что изменилось бы? – спросил Рейзер.
– Фишер продолжал бы подавать пары, пока я не оторвался бы от раны, – ответил я. – Или пока больной не перестал бы дышать. Сегодня вмешался Михаил Васильевич. В другой комнате должен суметь вмешаться любой обученный помощник.
– Следовательно, средство безопасно?
– Следовательно, опасность можно заметить раньше. Безопасных паров здесь нет.
Решение отложили. На этот раз меня это устраивало. Разрешение, выданное над человеком с ещё неподвижным кишечником, стоило бы немногим больше рекламы шарлатана.
На второй день жар не усилился. Вешняков сердился на воду, на кровать, на Брандта и особенно на меня. Раздражение требовало сил и потому радовало. Живот оставался напряжённым, но рвота не возвращалась. Я слушал его несколько раз, прикладывая ухо через сложенное полотно. К вечеру в тишине послышалось слабое урчание.




























