Текст книги "Репин Том 2"
Автор книги: Игорь Грабарь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Но как в «Иване Грозном» Репина спасла от провала большая, сторонняя сюжету и истории задачаэкспрессии, так в «Запорожцах» до известной степени выравнивала линию задача, казалась бы, второстепенная для данного сюжета, только сопутствующая ему, – задача смеха. И подобно тому как там случайная удачная мысль – явившаяся не сначала, а только в процессе работы и даже ближе к ее завершению – подменила начальную, основную тему, так здесь этот подголосок зазвучал громче ведущего мотива, сильнее всех литавров, и перерос главную тему, став на ее место и приобретя доминирующее значение. «Николай Мирликийский» – не религиозная картина, «Запорожцы» – не историческая; первая – только психологический этюд, как бы изыскание из области психо-патологических явлений, вторая – опыт психо-физиологического анализа. Ибо здесь раскрыта скореефизиология смеха, чем даны просто изображения смеющихся людей, как у Веласкеса в «Вакхе» или у Гальса в группах стрелков, в «Гитаристе» и «Мальчиках».

Запорожцы. Деталь картины. Писарь.

Запорожцы. Деталь левой стороны картины.

Запорожцы. Деталь центральной группы.

Запорожцы. Деталь левой стороны картины.
Эти три черты репинской натуры – отсутствие воображения, страсть к задачам экспрессии и тяготение к передаче сложных человеческих деяний, движений и помыслов, главным образом со стороны их физиологической видимости, – определяют все содержание его творчества. Не только ничего «потустороннего», но ничего не крепко привязанного к земле, к земному и физиологически-человеческому.
Проблема смеха давно занимала Репина. В собрании рисунков Цветковской галереи, перешедших в Третьяковскую, есть один, весь посвященный разработке темы смеха и изображающий ряд лож театра во время представления водевиля. На большом, сильно вытянутом в ширину листе (17×34 см) мы видим 16 смеющихся зрителей всех возрастов. Рисунок, очень беспомощный в техническом отношении, обнаруживает всю слабость Репина – уже после «Дочери Иаира», «Бурлаков», после Парижа и «Протодиакона» – в рисовании от себя, без натуры, но он показателен по тому упорству и настойчивости, с которой здесь дана попытка анализа различных типов и градаций смеха. Усилия, потраченные Репиным тогда на изображение этих 16 смеющихся, – ничто в сравнении с теми, которых ему стоили «Запорожцы». Сравнение эскизов различного времени показывает все растущую убедительность и крепость этого нового замысла на тему смеха. Дикий, разгульный, чудовищный смех запорожцев возведен Репиным в оргию хохота, в стихию издевательства и надругательства. Смех здесь передан опять прежде всего в его физиологической природе, и этот его аспект изучен так, как до этого не изучал его ни один художник на свете.
Со стороны передачи всех возможных ступеней смеха Репин добился здесь, путем длительной, упорной работы и постоянных переписываний и улучшений, таких результатов, что на основании нескольких десятков голов запорожцев можно составить исчерпывающий своеобразный «атлас смеха». При этом он так много и добросовестно изучал бытовую сторону жизни запорожцев – оружие, пороховницы, одежду, украшения, музыкальные инструменты, – что эта картина вышла наиболее историчной, в смысле археологическом, из всех репинских работ, но все же и в ней он не дал подлинной исторической картины, раскрывающей и обнажающей перед нами прошлое не только при помощи предметов материальной культуры, но и всем комплексом связанных с данной эпохой представлений.
Общий тон картины Русского музея столь же надуман, не высмотрен или недостаточно тонко высмотрен в действительности, как и в «Николае Мирликийском». Он условен, так как Репину по необходимости – впрочем, им самим для себя придуманной – приходилось все писать в мастерской: в эти полусумеречные часы, когда уже огонь костров начинает светиться, писать с натуры мудрено. Но для чего было связывать себя фиксацией именно сумеречного момента, заведомо усложнявшего и без того невероятно сложную задачу?
Репину оказалось мало материалов, привезенных им из Запорожья в 1880 г., и, окончив «Николая», он едет за новыми. На этот раз уже не на Днепр, а на Кубань, где надеется пополнить свой запас типов. В июле 1888 г. он едет на Кавказ, переваливает через Военно-Грузинскую дорогу в Тифлис и морем направляется на Новороссийск в Екатеринодар и конечную цель поездки – станицу Пашковскую[86].
В мае 1890 г. он опять в пути; и на этот раз не ограничивается югом России, а задумывает поездку в Турцию, в Палестину; ему хотелось разыскать запорожцев, осевших в Малой Азии, но страшная жара заставила его бежать обратно. Он не добрался дальше Одессы[87].
Да и ничего существенного он уже не мог внести в картину, так как в начале декабря 1889 г. она была уже окончена – вопрос мог идти только о мелочах. Однако в последнюю минуту, как всегда, Репин начинает усиленно то тут, то там переписывать. Он работает одновременно как над основной картиной, Русского музея, так и над вариантом ее, картиной Третьяковской галереи, переданной в 1931 г. Украинскому музею в Харькове[88]. В 1889 г. на картине еще не было крайней правой фигуры запорожца, стоящего спиной, в белом плаще, без шапки, а на его месте стоял, повернувшись в припадке смеха, толстый запорожец, протянувший левую руку назад и кверху. Найдя голову его почти точно повторяющей голову толстяка с седыми усами, в папахе, стоящего рядом, Репин решил его убрать, поставив на его место кого-нибудь спиной к зрителю. Ему хотелось этого еще и потому, что казалось недостаточным и условным ограничиться в такой человеческой гуще одной центральной тыльной фигурой лежащего на бочке, в то время как все остальные обращены к зрителю.
Друзья Репина, считавшие обреченную на гибель голову чуть ли не лучшей в картине, уговорили художника, перед уничтожением ее, сделать с нее копию. Так возник замечательный «этюд головы смеющегося запорожца», с запрокинутой рукою, помеченный автором 1890 г. и ушедший в Стокгольм, в собрание Монсона.
Еще до этого Третьяков торговал картину у Репина. О цене речи пока не было, но удочка была закинута. Он хотел взглянуть на прежний, московский, эскиз к картине, причем считал нужным оговориться: «Если самая картина будет в моем собрании, то и первоначальному эскизу быть там есть смысл; если же картина не попадет, то нужен ли он будет тогда, – трудно мне сейчас сказать»[89]. Репин неохотно говорил на эту тему, рассчитывая, что «Запорожцы» будут приобретены для формировавшегося тогда Русского музея; ему очень хотелось, чтобы в этот петербургский музей также попали его капитальные вещи: «не все же в Москву», подталкивали его друзья.
К этому времени относится выход Репина из Товарищества передвижных выставок. Он уже давно чувствовал себя здесь не так хорошо, как прежде: ему казалось, что даровитых молодых художников забивают старики, он видел, что ярые некогда революционеры в живописи уже много лет, как сами превратились в рутинеров, и, наконец, чувствовал, что на него косо начали смотреть после того, как стало известно, что он согласился войти в новую, реформируемую Академию художеств, в числе еще нескольких членов Товарищества, которых он к этому склонил. Горячий от природы, он решил порвать с передвижниками. Разрыв со своими старыми соратниками и друзьями был для него нелегок. Он долго колебался, прежде чем решиться на этот шаг, давая себе ясный отчет в том, что разрыв с передвижниками носил далеко не личный характер, а являлся ответственным событием, грозившим вызвать глубокие сдвиги в художественных группировках. Последний раз он участвовал на XVIII выставке, 1890 г., когда поставил всего один портрет Икскуль, уже тогда приберегая вещи для своей персональной выставки, задуманной им к 20-летию деятельности, т. е. к годовщине получения им большой золотой медали за «Воскрешение дочери Иаира».

Запорожцы. Центральная группа второго плана.

Запорожцы. Деталь правой стороны картины.

Запорожцы. Повторение – вариант. Харьковский гос. музей, изобразительного искусства.

Смеющийся запорожец. 1890. Копия, сделанная Репиным перед уничтожением этой фигуры на правой стороне картины. Собр. М. Монсона в Стокгольме.
Выставку Репин устроил совместно с Шишкиным в залах Академии художеств в ноябре 1891 г. Здесь появились «Запорожцы», «Явленная икона» и картина «По следу» (молодой казак в степи преследует татарина).
Кроме картин, было выставлено 34 портрета, 23 эскиза, 12 этюдов к «Парижскому кафе», 28 этюдов к «Явленной иконе», 21 этюд к «Проводам новобранца», 12 этюдов к «Речи Александра III волостным старшинам», 31 этюд к «Запорожцам». Сверх этого было здесь еще 22 этюда исторических вещей для различных картин, 38 разных других этюдов и 72 пейзажных этюда. Всего на выставке было 298 номеров[90].
Для своей выставки Репин просил Третьякова дать ему из Галереи наиболее им ценимые вещи, но так как по утвержденным городом правилам ни одно произведение не могло быть выносимо из здания, то пришлось ограничиться отправкой – и то в виде особого исключения – только четырех вещей: этюда с Стрепетовой, этюда с Веруни Репиной – «Стрекозы», портретов Микешина и Сеченова. Кроме того, Третьяков отправил Репину несколько вещей из частных собраний, которые тот просил: портреты С. И., Е. Г. Мамонтовых и Мамонтовой-Рачинской, да несколько этюдов цветов[91]. Этот выбор показывает, что Репин был озабочен представить с особенной полнотой живописную линию своего искусства.
То же говорит и подбор других портретов выставки, таких как гр. д’Аржанто, профильный Гаршина, Куинджи, Поленова, Чистякова, Толстого, лежащего под деревом; Антокольского в мастерской и «Дерновая скамья». Из других портретов выделялись Климентова, С. Ментер, флорентийский автопортрет, Толстой в яснополянском кабинете. Из новых вещей были особенно замечены два женских погрудных портрета – М. В. Веревкиной, с рукою на повязке, и Е. Н. Званцевой, а также прелестная картина «Хирург Павлов в операционном зале», написанная в 1888 г. Эта последняя куплена на выставке Третьяковым вместе с профильным этюдом с Гаршина и портретом Чистякова, относящимся еще к 1878 г.
По окончании выставки в Петербурге ее перевезли в Москву, и Репин писал Стасову, что она производила здесь не меньшее впечатление, чем в Петербурге[92].
«Запорожцы» были, как и рассчитывал Репин, куплены Александром III для Русского музея за 35 000 руб. – наивысшая сумма, выпадавшая до того на долю русского художника. Третьякову удалось получить, кроме варианта картины, и первый абрамцевский эскиз, который Репин обещал ему подарить после окончания картины, о чем он и напомнил художнику в январе 1897 г.[93]Репин тотчас же принес эскиз в дар Галерее.
Получив деньги за картину и от продажи значительного числа этюдов в частные руки, Репин купил в Витебской губернии, на берегу Западной Двины, имение «Здравнёво», в 108 десятин, с большим фруктовым садом и налаженным хозяйством.
Московская выставка помещалась в Историческом музее и, видимо, радовала Репина, писавшего Стасову:
«Моя выставка здесь делаетбольшое оживление. Народу ходитмного. Залы светлые, высокие, погода чудная, солнечная. Много студенчества, курсисток и даже ремесленников толпится в двух залах и рассыпается по широкой лестнице. „Арест в деревне“[94], стоит, и от этой картины, по выражению моего надсмотрщика Василия, „отбою нет“».
«„Толстой пишущий“ куплен Мих[аилом] Алекс[андровичем] Стаховичем, „Малороссианка“ – Харитоненко. Завтра или послезавтра я еду к Стаховичу (в окрестностях Ельца); оттуда, на лошадях, мы проедем к Толстому».
«Суриков очень доволен моей картиной – „Запорожцами“…»[95].

«Осенний букет». В. И. Репина. 1892. ГТГ.
«Толстой пишущий» – это «Толстой в яснополянском кабинете», переданный в свое время Стаховичем в петербургский Толстовский музей. Под названием «Малороссианка» значился на выставке тот самый портрет С. М. Драгомировой (впоследствии Лукомской), в украинском костюме, который он писал в октябре 1889 г. в своей петербургской мастерской вместе с В. А. Серовым. Последний был уже первоклассным мастером, имевшим в своем недавнем прошлом такие шедевры, как «Девушка с персиками» и «Девушка, освещенная солнцем», но репинский портрет «Малороссианка» – выше по мастерству и просто лучше серовского.
С М. А. Стаховичем Репин познакомился в предыдущем году. Пока продолжалась выставка Стахович уговорил его поехать к нему в именье с тем, что оттуда он его доставит на лошадях в Ясную Поляну. Репин соблазнился и поехал. Об этой поездке он писал тому же Стасову из Бегичевки:
«Вот уже целая неделя, как я, наподобие Данте, странствую. То сопутствуемый, вместо Вергилия, Михаилом Стаховичем, то один»[96]. Далее следует живописное описание длительных поездок в санях, с перегонами по 50 верст, в сугробах, в жестокую метель. «Вчера вечером я добрался до Толстого», – заканчивает Репин свое письмо[97].
У Стаховича он сделал ряд отличных альбомных рисунков[98]. В Ясную Поляну он на этот раз не попал, но видел Толстого в Бегичевке.
В «Здравнёво», купленное в конце 1891 г., Репин поехал с детьми в мае 1892 г. Однако прежде, чем устроиться здесь, пришлось немало поработать и повозиться. Эти хлопоты почти не оставляли времени для живописи, до которой новоиспеченный помещик добрался только осенью[99]. Репина явно тешила новая роль и новые «сельскохозяйственные» занятия, о которых он писал Стасову в июле этого года:
«А я здесь, в „Здравнёве“ (так называется местечко, принадлежащее теперь мне), живу самой первобытной жизнью, какой жили еще греки „Одиссеи“. Работаю разве только землю с лопатой, да камни. Часто вспоминаюСизифа, таскавшего камни, и завидую чудесам над Антеем. Ах, если бы и [у] меня это прикосновение, близкое к земле, возобновило мои силы, кот[орые] в Петерб[урге] в последнее время стали порядочно хиреть… Адрес:Витебск, Здравнёво»[100].
Через несколько дней Репин посылает Н. В. Стасовой собственноручный рисунок своего перестраиваемого дома, с новой вышкой и всякими удобствами, с подписью: «Вот какой дом тут у меня строится все лето»[101]. Со Стасовым началась размолвка, и Репин переписывается только с его сестрой.
Стасов затронул в письме вопрос о портрете Верещагина, который очень хотел бы видеть написанным Репиным. На это он отвечает, что он еще в Москве, где как-то обедал с Верещагиным, очень хотел написать его, напоминающего ему Стасова по манере, восторженности и особенно по склонности к увлечениям[102]. «Верещагина в Петербурге не поймать, – прибавляет Репин. – Станет он позировать! А я бы очень желал. Но его следует изобразить на воздухе, ведь он ревнивый пленэрист. Это было бы очень интересно. Но это можно только летом»[103].

«Шах королю». Л. Н. Толстой за шахматами. 1891. ГТГ.
Осенью ему все же удается пописать, и он делает с дочерей Надежды и Веры два этюда на воздухе: с первой – в охотничьем костюме, с ружьем за плечами, со второй – с букетом цветов, в желтом берете – «Осенний букет» Третьяковской галереи.
Оба портрета писаны с тем смешанным чувством живописного задора при максимальной объективности, которое видно в портрете Кюи: прекрасно, сильно, но этой удаче вредит та доза холода, который с этого времени присущ большинству репинских портретов. Свободнее трактован третий этюд этой осени – «Белорус» Русского музея, хотя он и слабее двух первых.
Уже в конце предыдущего года Репин написал портрет В. Д. Спасовича, произведший фурор среди всех, кто его видал в мастерской у Калинкина моста. Знаменитый адвокат представлен по пояс, произносящим одну из своих прославленных защитительных речей. В левой руке он держит листок бумаги, правой жестикулирует, помогая речи. Живой человек, написанный с чудовищным рельефом, смотрящий на зрителя и бросающий ему в лицо слова пламенной речи.

Л. Н. Толстой в яснополянском кабинете. 1891. Собр. ИРЛИ в Ленинграде.
Но есть что-то неприятное в этом портрете, есть нечто, значительно снижающее и даже сводящее на нет всю силу изображения и весь пафос данного замысла. И не только потому, что, выдержанный сверху донизу в серой гамме, он слаб по живописи и беден по цвету, а и потому – и это самое главное, – что художник дал слишком много фотографии и недостаточно искусства. До сих пор – это наиболее объективное создание Репина, перед которым «Кюи» – сама свобода.
Голая объективность в передаче природы достигается неизбежно принесением в жертву активного отношения к жизни и артистизма произведения: чем более в нем активного артистического трепета и озарения, тем меньше только объективности, и наоборот. Объективизм тут же бьет художника по крепкой форме: посмотрите, как он выхолостил всю гранность форм лица, сведя его лепку к смазанно округленным одутловатостям носа, припухлостям щек, стушеванности скул, – весь череп какой-то мягкий, бескостный. Несмотря на всю внешнюю силу портрета, он внутренне и по существу слаб, при всей удаче характеристики.

А. А. Стахович, писатель. 1897. Был у М. А. Стаховича.

В. Д. Спасович, юрист. 1891 г. ГРМ.

Белорус. 1892. ГРМ.
В 1893 и 1895 гг. Репин пишет еще два портрета, трактуемых с тем же и даже еще более последовательным объективизмом, – адвоката В. Н. Герарда и композитора Н. А. Римского-Корсакова. Первый появился на академической выставке 1894 г., второй – на XXIII Передвижной в 1895 г., когда Репин, переменив гнев на милость, вернулся в ее лоно. Оба они – дальнейшее развитие той же идеи, которой был в то время одержим Репин и которая странным образом не вязалась с его тогдашними теоретическими, критическими и историко-художественными выступлениями в печати.
В 1893 г. конференц-секретарь Академии художеств И. И. Толстой был назначен ее вице-президентом. Этот пост он согласился занять только под условием предоставления ему свободы действий в направлении полной реорганизации Академии, с привлечением в нее новых, свежих сил.

«За здоровье юбиляра». 1893. ГРМ.

В. Н. Герард, юрист. 1893. ГРМ.

Гр. И. И. Толстой. Уголь. Сангина. 1893. Был в собр. И. И. Толстого.
Толстой имел в виду главным образом опереться на Репина и на Куинджи, но в качестве профессоров обновленной Академии были приглашены еще Шишкин, Ковалевский, Вл. Маковский, гравер Матэ, Виктор Васнецов, Поленов и Суриков. Последние трое отказались от педагогической деятельности, остальные вошли.
Переговоры Толстой вел еще до своего назначения, сначала через друга, византиниста и археолога Н. П. Кондакова, принимавшего ближайшее участие во всех работах по реформе Академии и в выработке нового устава, а потом сносился с ними уже сам. Имелось в виду пригласить к участию и маститого Стасова.
В январе 1892 г. Репин приглашал Стасова к 6 часам вечера на обед в ресторан «Медведь». Этот обед он называет «наш обед», прибавляя, что, кроме Стасова, там будет Толстой, Вишняков, Куинджи, Кондаков и «мы с Шишкиным», заканчивает он письмо[104]. Стасов знал уже, что Репина начинают заманивать в это ненавистное ему, а когда-то и Репину, заведение, но до поры до времени он молчал, отделываясь лишь шутками. Оба были горячими головами, и разрыв казался неминуемым, так как Стасов отличался исключительной непримиримостью и ни на какие компромиссы не шел. Произошла четвертая по счету серьезная размолвка: первые, недолгие, были в чугуевские дни, в 1877 г., и после статьи Стасова о «Софье», в 1879 г., третья – в Мадриде (как и все, только из-за разногласий по вопросам искусства), и теперь, в 1892 г., – эта новая.

Автопортрет. 1894. Акварель. ГРМ.

Н. А. Римский-Корсаков, композитор. 1895. ГРМ.
Стасов не понимал, как может человек, вместе с ним предававший проклятию все академии мира, вдруг сам пойти в одну из них, притом едва ли не худшую из всех. Он достает старые репинские письма и диву дается. Вот одно из них, посланное ему из Парижа в мае 1876 г., в ответ на его сообщение о программе новой борьбы с Академией:
«…Как я буду захлебываться чтением тех строк, где будут уничтожены все академии с их пошлым, развращающим влиянием на искусство, где антики и все сильные образцы окажутся вредными тормозами живой, вечно новой ст[р]уи поэзии в жизни…»[105].
Как может этот же человек теперь идти строить – пусть новую, реформированную, но все же академию. Стасов не пошел, и их отношения стали слегка натянутыми, пока, обидевшись на какую-то фразу, Репин вовсе не перестал писать.
На этот раз дело опять, как и прежде, обошлось[106], но вскоре пришел и самый длительный разрыв. Репину казалось – из-за пустяков, Стасов считал его более глубоким.
Лето 1893 г. Репин провел снова в Здравнёве, где опять почти не писал, отдавая все время хозяйственным заботам. Осенью он едет за границу с сыном Юрием. По дороге в Вену останавливается в Вильне, где приходит в восторг от портрета Платона Кукольника, работы Карла Брюллова, и уже заодно восхищается сепией «Распятие», того же Брюллова, виденной им в репродукции.
Из Вены он пишет Стасову:
«Я только вчера приехал сюда из Кракова. Был на похоронах Матейко… В Вене пробуду еще дня два-три. Черкните мне, если будет охота, в Мюнхен. Перед отъездом, у Мережковского, я встретил П. Вейнберга; он пристал ко мне, чтобы я писал ему для какого-то театрального журн[ала] – об искусстве, что-нибудь вроде своих впечатлений. Я пообещал ему и уже писал из Кракова… Если бросит, я буду рад – никакой охоты к этому не чувствую. А главное, трудно что-нибудь стоящее печати написать, опасно – [лучше] думать про себя»[107].
Эти беглые строки и мысли вперемешку говорят о том, что своей журнальной заметке для Вейнберга Репин не придавал значения. На самом деле она-то и разлучила старых друзей.
«Пишу вам, как обещал, свои мимолетные думы об искусстве, без всякой тенденции, без всякого пристрастия», – начинает Репин свое «Письмо об искусстве».
«Уже на вокзале в Петербурге, случайно развернув фолианты „Русского художественного архива“, я приковался к „Распятию“. Фототипия, очевидно, с рисунка сепией, исполненного с такой силой, с таким мастерством гениального художника, с таким знанием анатомии! Энергия, виртуозность кисти… И на этом небольшом клочке фона так много вдохновения, света, трагизма!.. Сколько экстаза, сколько силы в этих [уверенных][108]тенях, в этих решительных линиях рисунка! – Кто же это? Кто автор?.. Вглядываюсь во все углы рисунка, мелькнула иностранная подпись. Конечно, [конечно], где же нам до этого искусства. Надеваю пенсне – С. Brulloff. Так это Брюллов! Еще так недавно у меня был великий спор из-за этого гиганта.
Ветреная страстная любовница этого маэстро – слава – по смерти его быстро изменила ему… Давно ли она провозгласила его величайшим гением, давно ли имя его прогремело от Рима до Петербурга и за сим громко прокатилось по всей Руси великой?.. Но не прошло и десяти лет, как [общество стало отворачиваться от малейших традиций италианизма, ища только самобытности, только проявления национального духа]»[109].
«Во главе этого национального движения всесокрушающим колоссом стоял Влад[имир] Васильевич Стасов; он первый повалил гордого олимпийца Брюллова, этого художника породы эллинов, по вкусу и духу. Он уже горячо любил свое варварское искусство, своих, небольших еще, но коренастых, некрасивых по форме, но искренно дышавших глубокой правдой, доморощенных художников…
…В Вильне, куда я заехал повидаться с приятелем, я был опять восхищен портретом Павла Кукольника его работы. На портрете недописан костюм, но голова написана с такой жизнью, а выражение, рисунок выполнены с таким мастерством, что невольно срывается с языка: „вы, нынешние, нут-ко!“»[110].
Стасов не мог этого перенести: как, повергнутый им, казалось навсегда, Брюллов опять возносится в гении? И кем же, его верным последователем и даже прямым учеником, бывшим почти юношей, когда Стасову было уже под пятьдесят? Чаша стасовского терпения была переполнена: Репин не только пошел в Академию, но и сам стал бесстыжим академиком, восторгающимся такими ничтожествами, как Брюллов, и он пишет Репину в Мюнхен громовое письмо по поводу только что прочитанной ужасной статьи его. Репин явно убит и тотчас же отвечает ему:
«Ваше письмо жестоко сразило меня. Ах, как я жалею, что мое печатное письмо так дурно отразилось на вас; этого я не ожидал. Жаль, что вы не объясняете, что именно там так бесповоротно кладет на мне крест. Мне кажется, и в разговоре с вами я всегда высказывался так же… Если вас неприятно поразил эпитетварварскоеискусство, то я разумею здесь нацию, кот[орая] была еще варварской в расцвете эллинского искусства. Впрочем, оправдываться я не намерен и всегда буду писать и говорить, – что думаю.
Желаю вам [лично] много, много лет и много радостей и счастья. Если я не удостоюсь больше – как человек, уже для вас более не существующий, – от вас писем, то пишу вам на прощанье, что явас попрежнему люблю всем сердцем и уважаю более всех людей, каких мне приходилось встречатьна моей, уже полувековой, жизни.
Думаю, что в эту минуту я не менее вас болен и самая большая доза болезни – за причиненную обиду вам. И все-таки я не раскаиваюсь в своем письме: „писах еже писах“ – я так думаю»[111].

Автопортрет. Неаполь. 1894. Гос. музей Л. Н. Толстого в Москве.

После венца. Эскиз. 1894. ГРМ.
Но Стасов не успокаивается и продолжает громить Репина, который отвечает ему из Флоренции:
«Из вашего последнего письма, от 3 ноября, вижу, что вы мое печатное письмо перетолковали себе по-своему, преувеличили, раздули мои самые простые мысли, забили тревогу и – поскорей поскорей, засыпать меня землей… Во имя чего? За что? Как „жупел“ старушку Островского, вас напугало слово – „варварское“»[112]. Репин упрекает Стасова в передержках, напоминая ему, что ведь и Буренин в споре с самим Стасовым прибегал к тому же приему, столь возмущавшему их обоих[113].
Действительно, в пылу негодования и от горечи обиды Стасов договорился до того, что «у Павла Веронезе картины нет и не было никогда», и даже картины Веронезе и Тициана он называет «дурацкими, глупыми».
«…Тут раздражение, страсть, пристрастие… Ради бога, не думайте, что я вас смею разубеждать. Я пишу это только для того, чтобы вы не ошибались на мой счет. У меня тоже сложились свои воззрения, – эклектизма я не боюсь, и мне странно было бы прятать их от вас, в ожидании вашей похвалы; никаким сходством в мнениях с кн. Волконским[114]вы меня не запугаете. Я привык уже, что у многих из моих друзей убеждения разнятся с моими, и я не разрываю с ними; не хороню их. Да, я видел, как у многих близких к вам людей совершенно другие воззрения, вкусы, и вы их не хороните, не исключаете из своего общества. Это меня серьезно [озадачило][115]. И я, наконец, разгадал: Вы меня удостаивали вашего общества только как художника выдающегося и как человека вашего прихода по убеждениям; но как только этот человек посмел иметь свое суждение, вы его сейчас же исключаете, хороните и ставите на нем крест.

Боярин Ф. Н. Романов в заточении. Эскиз. 1895. ГРМ.
…Еще раз повторяю вам, что я ни в чем не извиняюсь перед вами, ни от чего из своих слов не отрекаюсь, нискольконе обещаю исправиться.
Брюллова считаю большим талантом, картины П. Веронеза считаю умными, прекрасными и люблю их; и вас я люблю и уважаю по-прежнему, но заискивать не стану, хоть бы наше знакомство и прекратилось»[116].
На этом переписка их прекратилась. Властный и непреклонный Стасов, все еще, по старой памяти, готовый поменторствовать над Репиным, не мог перенести такого выхода из-под его опеки человека, которого он знал почти юношей. В нем не было ни на йоту той гибкости, которой природа наделила в несколько излишней степени Репина. Эта прямолинейность надолго разлучила обоих, развязав руки Репину, принимающемуся всерьез за писательство: вслед за первым письмом в «Театральную газету» появилось еще пять, а затем появились три письма в «Неделе» Гайдебурова, под заголовком «Заметки художника» (Письма из-за границы).

А. В. Вержбилович, виолончелист. 1895. ГРМ.
Не имея возможности переписываться с Стасовым, Репин находит средство продолжать писать ему при помощи этих «Заметок». Возвращаясь к главному пункту, видимо, больше всего возмутившему Стасова, – к понятию «варварское искусство», он пишет:
«Вот мой добрый друг Владимир Васильевич Стасов страшно на меня огорчился, даже заболел от того, что я сказал, что он любит наше варварское искусство. И не он один вправе обидеться за этот эпитет. А у меня это прилагательное сорвалось нечаянно. Древние греки называли варварским все, что не было их, эллинским, и варварами – всех „не-греков“. В некотором кругу художников мы давно уже делим всех художников по характеру созданий их на два типа: на эллинов и варваров. Слово „варвар“, по нашим понятиям, не есть порицание: оно только определяет миросозерцание художника и стиль, неразрывный с ним.
Например варварами мы считаем великого Микель-Анджело, Караваджио, Пергамскую школу скульпторов, Делакруа и много других. Всякий, знакомый с искусством, поймет меня. Варварским мы считаем то искусство, где „кровь кипит, где сил избыток“. Оно не укладывается в изящные мотивы эллинского миросозерцания, оно несовместимо с его спокойными линиями и гармоническими сочетаниями. Оно страшно резко, беспощадно, реально. Его девиз – правда и впечатление»[117].

Кн. М. К. Тенишева. 1896. Собр. И. И. Бродского.

«Иди за мной, сатано». 1901–1903. Харьковский гос. музей изобразительного искусства.
Вместо того, чтобы урезонить оппонента, эти доводы его, как водится, только еще более вывели из себя, особенно после того как Репин договорился до такой вопиющей вещи, как «искусство для искусства».
«Да, меня произвели прямо в отступники, в ретрограды за то, что я осмелился написать, что меня в данную минуту интересует только „искусство для искусства“. Как будто я что-нибудь проповедую, учу кого-нибудь! Избави боже, я уже оговорился, что буду писать свои мимолетные думы по чистой совести. Должен сознаться, что и теперь, несмотря на многие веские доводы, вроде того, что теория „искусства для искусства“ так давно опровергнута и осмеяна, что только косточки от нее остались, – я остаюсь при своем взгляде. И здесь теперь, как всегда, меня интересуют только те образцы искусства, которые имели целью совершенствование самого искусства, одна чисто художественная сторона дела… И кому из нас не известна та масса огромных картин на важные исторические и государственные темы, которые мы проходим как ординарную мебель? И кто из истинных любителей искусства не простаивал подолгу над художественными пустяками, не имеющими никакого серьезного значения? К чему это тенденциозное ипокритство?»[118].




























