355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ида Финк » Уплывающий сад » Текст книги (страница 13)
Уплывающий сад
  • Текст добавлен: 7 февраля 2022, 04:30

Текст книги "Уплывающий сад"


Автор книги: Ида Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Но в тот день она думала вовсе не о депортации, а о Давиде, своем старшем сыне. Думала о том, что эти неправильные паспорта закрыли ему путь в университет.

– Знаю, – говорила она, – это глупо с моей стороны… Но мне так жаль мальчика… Такой способный… так мечтал учиться. Это настоящий удар.

Шимон, как ошпаренный:

– Удар? Не кощунствуй…

* * *

В день отъезда Давида в глухую деревню была сильная метель и сильный мороз. Сани перед домом, тулупы, смех, окрики. Юлия в своем огромном пальто с самокруткой в руке. Давид неуклюже карабкается в сани, где уже сидят его друзья и подружки, которые так же, как и он, едут в глухую деревню, только с другой целью. Они доедут на санях до деревенской станции и сядут в экспресс дальнего следования, который по непонятным причинам останавливается в глухой деревне на одну минуту. Никто там не выходит и не садится, неизвестно, ради кого этот экспресс делает остановку. Друзья и подружки Давида сядут в поезд спокойно, без суеты и толкотни в толпе пассажиров на станции городка. Они возвращаются с зимних каникул – через несколько дней начинается второй семестр.

Те же сани отвезут потом Давида в деревенскую школу, где всего один класс. Давид согласился на место учителя в глухой деревне. Он сидит сейчас среди счастливчиков, утонувший в огромном тулупе, голову наклонил набок – смотрит на мать.

– Ты положила Тацита? – спрашивает, а Юлия кивает.

– А «Красное и черное»?

– Тоже, – отвечает Юлия прокуренным голосом.

А еще Давид говорит:

– Я приеду к вам на Пасху, как снег растает.

Снег идет густой, сухой, большие хлопья летят с неба, которое нависло низко и совсем серое. Сани едут беззвучно, с минуту еще слышны смех и окрики, потом – тишина, серо, бело.

* * *

– Beruf?[113] – спросит вскоре эсэсовец.

– Lehrer[114], – ответит Давид и этим поставит печать на своей судьбе.

* * *

Июнь 1941 года подходит к концу, немцы уже заняли городок, синагога сожжена, бороды набожных евреев обрезаны, лавки разворованы, сапожник застрелен – как сидел, на табуретке с молотком в руке, а вместе с ним еще девять евреев, голубые с желтым транспаранты «Хай живе вiльна Україна» хлопают над главной улицей, голубые с желтым ленточки украшают пиджаки украинцев, приветствующих Гитлера, которым подарено право свободы действий на три дня – право на погром. Окна закрыты, двери на засовах. Из округи приходят вести о сожженных синагогах, о евреях, выволоченных из домов, расстрелянных. После трех дней свободы действий – тишина. Город в лишае белых пятен – плакаты, приказы и запреты, неизменно повторяющие слово «Tod[115]».

Июнь сменился июлем, липы пахнут, лягушки квакают в реке, собаки поют на луну, ночи светлые, бессонные. Пятна-лишаи требуют дани, евреи собирают золото и серебро, собирают кофе и чай, и еще деньги, деньги. Ландрат[116] требует серебряные сервизы и дорогой фарфор, из окрестных местечек доходят вести о золоте и серебре, о кофе и чае, и о деньгах, о деньгах. Золото и серебро должны оплатить спокойствие и тишину, которая установилась в городке, спокойствие, которое не есть спокойствие, тишину, которая не есть тишина.

– Наивные, – говорит Шимон, – наивны те, кто верит… это еще только увертюра, это, – говорит, – только начало!.. – И не говорит, начало чего, да и зачем?

Юлия, Шимон и мальчики живут теперь с нами, в первый же день они переехали из своей квартиры в центре в наш дом, спрятанный в садах тихой улочки. Они заняли бывшую детскую, которая пустовала, и поставили там только то, что нужно на каждый день. Стены голые, комната голая. Зелень за окнами и громоздящаяся вверх Замковая гора – единственное украшение комнаты. Юлия, всегда так ловко умевшая из подручных материалов создавать интерьер, на этот раз не обустроилась. Подушки, ковры, горшки – все оставила в старой квартире. Взяла только кровати, стол, четыре стула и шкаф. И все. Как на привале. Юлия тех времен под одной крышей – словно невидима, незаметна. Кое-где какие-то крохи, обрывки, незначительные, непонятно зачем оставшиеся в памяти. Вот она сидит на скамейке в саду, под черешней, пенсне на носу, на коленях открытая книга. Спрашивает, спокойно ли в городе. Или: разогревает кашу на кухне, а Агафья смотрит на нее недобрым взглядом, она не любит, когда кто-то вторгается в ее царство (значит, это обрывки от первых недель, потому что Агафья еще царствует в кухне, ей еще не запретили царствовать у евреев). Кашу приносят бывшие хозяева из деревни, которые появляются все реже, а вскоре и вовсе перестанут появляться. И еще – из более позднего времени – как мы идем по улице и вдруг машина, черный открытый лимузин, проносится мимо нас, черный лимузин ландрата. Копна светлых волос, рассыпавшихся у лица Славки, дочери украинского священника, ее бледное лицо с мелкими чертами, презрительная, заносчивая улыбка на узких губах.

– Давид был в нее влюблен, – сказала вдруг Юлия.

Давида тогда уже не было. Мы не знали, что он был влюблен в Славку. Поначалу толстая, а потом очень худая девушка. Любовница ландрата. Всегда в черном, всегда с распушенными, тонкими волосами. Эту сцену я помню словно из какого-то фильма – черный кузов открытой машины, черная фигура бледной девушки, ее волосы цвета пшеницы. И слышу прокуренный голос Юлии.

Давид погиб через два месяца после того, как вошли немцы, его расстреляли в лесу неподалеку. После войны Юлия пошла в лес и, следуя указаниям местных крестьян, нашла место казни. Это была маленькая полянка, почти на краю леса, окруженная дубами и орешником. Поляну покрывала сочная зелень травы. Юлия говорила, что крестьяне обратили ее внимание на исключительную красоту травы в этом месте.

Через несколько месяцев увезли Тулека. Его схватили на рассвете – с лопатой на плече он бежал на работу, на Остбан, лопату Юлия сама ему подала, сказав, чтобы поторопился. Вырванная из сна криком – облава, босая, волосы в беспорядке, скованное ужасом лицо – подает сыну лопату-спасение, там ты будешь в безопасности… быстрее… а потом смотрит на своего младшего, долговязого, худого, пятнадцатилетнего, как он бежит по зеленой улочке и исчезает за поворотом.

Вечером она лежала в кровати без движения, накрытая серым одеялом. Ком земли. Резкий шепот Шимона:

– Оставьте нас одних.

Мы вышли из комнаты на цыпочках. Сад черный, холм черный, на улочке мертвая тишина, каждый второй дом – вымерший. Лают собаки за рекой в эту черную летнюю ночь.

От Тулека остались две записки, которые ему удалось передать из Яновского лагеря. В первой он просил прислать теплый свитер, во второй – яд. Эти записки мы нашли после смерти Юлии в резной закопанской шкатулке, запертой на маленький замочек. Кроме записок там была еще школьная тетрадь, исписанная крупным корявым почерком, напоминающим худую и как будто искореженную фигуру Тулека. Фрагмент дневника. Тулек писал о глубокой безответной любви к девушке по имени Людка. Мы не могли вспомнить, кто это была такая.

* * *

В гетто Юлия приютила девочку-сироту, так что в укрытие к мельнику, что жил у пруда, они пошли вчетвером, вместе со старым отцом Шимона, который случайно уцелел и умер в укрытии от старости. Они похоронили его во дворе, ночью, тайком, опасаясь соседей и собак. Была зима, земля промерзла. На чердаке сидели год, и никто, кроме мельника, о них не знал. Юлия учила девочку читать и писать, Шимон научил ее таблице умножения. В укрытии девочка стала называть Юлию «мама».

На следующий день после освобождения Шимон свалился с тифом. Сильный, большой Шимон дождался освобождения и умер в первую неделю свободы. Юлия говорила, что все предчувствовала и, когда Шимон лежал в горячке, поняла, что приемной дочке не выжить. Она ходила за мужем и ребенком в надежде, что заразится. «Два раза от тифа не выздоравливают», – сказал Шимон в момент прояснения сознания. Он уже болел тифом во время первой войны. Через неделю после него умерла девочка. Юлия лежала в это время в бреду и звала сыновей. Был март 1944 года.

* * *

– Я все о ней знаю! – говорит Генек из Парижа, который вернулся из России. – Все знаю…

Тот же взгляд голубых глаз, те же перышки на голове. Я никогда не видела, чтобы Генек плакал.

– Ниоба, – шепчет он, – Ниоба. – И плачет.

Рядом стоит маленькая фигурка на коротких резвых ножках. Спрашивает сурово:

– Хочешь, чтобы у тебя опять давление поднялось? – И он покорно перестает плакать.

– Если бы не она, – доверительно шепчет Генек, – я сдох бы с голоду. – Все-таки изменился – слово «сдох» раньше застряло бы у него в горле… И еще, уже совсем на ухо, с восхищением в голосе: – Представь, она не прочла в жизни ни одной книги…

Фигурка на резвых ножках – жена Генека. На днях они уезжают в Соединенные Штаты.

Юлия – переселенная с бывших восточных окраин на новые западные – работает бухгалтером на мармеладной фабрике. Места красивые, не тронутые войной, в каждом городке старая площадь, старые аркады, старые фонтаны, все чистенькое, как на картинке, вокруг леса и холмы, среди холмов и лесов курорт на курорте, на курортах курпарки, в курпарках курхаузы и павильоны с минеральными водами (на одном из курортов однажды пил воду и дал концерт Шопен). О разбросанных здесь до недавнего времени небольших лагерях, лагерях-сателлитах, мало кто знает, а кто знает, тот молчит, толпы людей ломятся через вокзалы, мародерство идет полным ходом, и водка льется ручьями. В корчме «Под оленем» пианист с едва отросшим ежиком на голове каждый вечер играет «Красные маки на Монте-Кассино», хозяйка корчмы выжила благодаря арийским документам, пианист выжил в Освенциме, а грудастые официантки в обтягивающих черных платьях подавали здесь пиво и в те времена, когда со стены глядел фюрер, а корчма называлась «Zum Hirschen»[117]. Очаровательный городок с аркадами и старым мостом через реку, название которой войдет в историю.

За третьим курортом пролегает граница, якобы «зеленая», потому что еще не полностью закрытая, только прикрытая – кто хочет ехать, должен поторопиться.

Юлия проводила Генека до здания школы, где жили евреи, уезжающие из страны, которая стала кладбищем для их близких.

– Держись, – сказала она.

Генек протирал заплаканные очки, целый день протирал.

– Он будет держаться, пани Юлия, – ответила его жена. – Уж я постараюсь. Ему только надо овладеть профессией. У зятя там швейное ателье…

А Генек все свое:

– Ниоба…

Юлия работает бухгалтером на мармеладной фабрике, собирает маленькие кофейные чашечки, которые тут же раздает знакомым, собирает разноцветную керамику, пуговицы и шелк для шитья. Пуговиц насобирала прекрасную коллекцию. Путешествует по окрестностям, гуляет по зеленым холмам, ездит в разрушенный город смотреть на разрушенные соборы на острове и многочисленные мосты. Свое прошлое скрепила печатью молчания. Покровительствует молодежи, молодежь к ней льнет. Называет ее тетей.

– Когда я очнулась от тифа, то сказала себе: либо… либо… Как видишь – жива. А это обязывает.

И через секунду:

– Во всяком случае, обязывает снаружи…

Но какая она, когда вечером закрывает за собой двери квартиры? Со стен комнаты ее преследуют взгляды рослого Шимона и беззаботные улыбки мальчиков, стоящих на мостике в 3. Давид держит в руке книгу, Тулек – мяч. Под мостиком весело бормочет и пенится вода.

* * *

Писали из Израиля, из Штатов, из Австралии. Она не хотела ехать за море. Зачем? Ради кого? Много времени прошло, пока она собрала чемоданы. Никто еще не знает, что год ее приезда окажется годом короткой – считаные дни – войны и что время, которое поглотило мальчиков и Шимона, запертое на семь замков молчания, то время, сопряженное со временем здешней войны, прорвет защитные силы дамбы и мощной волной ударит в ее усталое больное сердце.

Еще никто этого не знает, и Юлия с трудом учит чужие буквы и чужие фразы, по вечерам сидит за школьной партой, днем то и дело заглядывает в тетрадь. Еще никто ничего не предчувствует, и Юлия возобновляет старые и заводит новые знакомства, ездит на море смотреть закаты, сидит под сикомором и пишет письма…

На небе ни облачка, дни становятся все теплее. Никто ничего не предчувствует, и Юлию ждет еще встреча со старым и постаревшим приятелем, который, как и многие другие, приедет в Песах и усядется на террасе отеля с видом на серое, хамсиновое море. Полысевший, голубоглазый – пиджак в клетку, галстук с пальмами – скажет Юлии:

– Я сейчас читаю американцев…

– А днем шьет брюки, – продолжит его жена. – Он хороший портной…

Юлия курит сигарету, смотрит на море и своим грубым голосом вдруг ни с того ни с сего:

– Jam, bajam onija…[118]

И только когда май начнет приближаться к концу и дни станут еще более жаркими, еще более хамсиновыми, история покатится стремительно: пролив закрыт, войска ООН отозваны, эскалация, эскалация – кричат дикторы на всех языках.

В песках Негева танки. Тяжелые дни ожидания. Она сидела над атласом, дышала с трудом.

– Гетто, – говорила Юлия, – гетто перед облавой. Спасайте детей…

Велела настроить радио на Каир и переводить новости, передаваемые на иврите.

– Откуда ты знаешь, что это ерунда, – возмущалась она. – Тогда тоже никто не верил… Посмотри, – она открывала атлас, – взгляни на карту. Мы – капля, точечка…

И снова:

– Дети, дети…

Вечерами мы сидели на балконе, воздух пах мандаринами, высоко в небе жужжали вертолеты, грузно пролетали самолеты. Юлия клала руку на грудь.

– Подай мне капли, – просила она.

Приступ случился сразу после прекращения военных действий, под утро. «Скорая» мчалась по городу, погруженному в спокойный, глубокий сон облегчения… Лежа в больнице, она спрашивала о новостях по радио.

После второго приступа Юлия уже не открывала глаз, дремала. Сделалась маленькой и плоской. Только однажды подняла веки и – в полном сознании – спросила своим прокуренным голосом, разборчиво, четко:

– Состоялось ли уже общее собрание ООН? Что говорил Косыгин?

Той же ночью она увидела сыновей и звала их к себе.

* * *

В уже упоминавшейся резной шкатулке, где мы нашли две записки из Яновского лагеря и дневник Тулека, было еще несколько фотографий. На одной из них Юлия обнимает мальчиков, стройная, элегантная, в светлом платье, в перчатках до локтя. Голова склонена – лица не видно. Его заслоняют черные крылья большой соломенной шляпы.

Сложные приезды Юлии

Trudne Julii przyjazdy

Пер. Е. Губина

Я ехала в аэропорт встречать Юлию, она приезжала, чтобы остаться здесь с нами навсегда, после стольких лет внутренней борьбы, стольких лет раздумий и сомнений. Она была уже немолода, совсем немолода, и одинока, очень одинока, не имея никого, кроме нас. Самых близких ей людей убили.

Я ехала за ней ночью, в телеграмме о приезде было указано время прилета, двадцать три ноль-ноль. Ночь была темнее, чем обычно, – ни одного огонька, ни малейшего проблеска в окнах многоэтажных домов или света фонарей в поселках по обе стороны шоссе, – но я не сразу обратила на это внимание.

Я торопилась, чтобы, не дай Бог, не опоздать к прилету Юлии – дабы не обрекать ее, такую покинутую, на еще большее одиночество в момент прибытия, мысленно я уже видела, как она, приземистая, невысокая, в шляпе с большой лентой (она любила носить шляпы), стоит у выхода в толпе людей, ожидающих возвращения своих близких из-за морей-океанов, как это у нас принято – по разным причинам в гораздо большей степени, чем где бы то ни было. Видела, как она стоит у выхода и, близоруко щурясь, высматривает наши лица. Нет, я не могла этого допустить. Я торопилась, волновалась, думая только о приближающемся моменте встречи – спустя столько лет. И лишь когда я оказалась на площади перед аэропортом, меня поразила необычайная темнота. Ни единого огонька вокруг. Что это? Как это? Почему? – в панике спрашивала я себя – себя, поскольку никого, кроме меня, на площади не было, и не только на площади: далеко вокруг тоже ни души. Меня вдруг охватил страх, что за те тридцать минут, пока я ехала в аэропорт, в стране могли объявить военное положение, хотя никаких оснований для подобных предположений у меня не было, и я не знала, как это тут обычно происходит: в этом государстве мне пока не довелось пережить ни одной войны, я пережила их позже – и лишь по рассказам было известно, что все внезапное здесь возможно, как хорошее, так и плохое.

Я закрыла глаза и прислушалась, не доносится ли с неба шум самолетов, как в тридцать девятом и сорок первом, но мысли мои были не о том военном времени, а о моментах детства, потому что именно так, с закрытыми глазами, я привыкла слушать дождь, и ветер, и шум деревьев в саду за окном.

В небе и на земле стояла нерушимая тишина. Куда же подевались толпы, ожидающие возвращения из-за морей-океанов детей, родителей, теток, двоюродных братьев и сестер, почему везде пусто и темно? «Бедная Юлия, – думала я, – какая же унылая и даже тревожная обстановка в этот важный для нее момент. Она не заслужила такого приема, уж слишком много печали было в ее жизни. Да какой там печали… Трагедий».

В это мгновение мое внимание привлек ярко освещенный циферблат настенных часов, висевших над входом в здание аэропорта, они словно излучали белый лунный свет. Раньше я никогда их не замечала – часы вдруг выплыли, словно месяц из-за туч. Двадцать три ноль-ноль. Я бегом поднялась по крутой лестнице (лестницу я тоже не помнила) и толкнула тяжелые вращающиеся двери, ведущие – как мне казалось – в зал прилетов и отлетов, готовясь увидеть красивых девушек, длинноногих, с тонкой талией, в тщательно выглаженных блузках – в полоску или горошек, с кокетливо повязанными шарфиками, девушек аккуратных и немного высокомерных, как и пристало особам, приближенным к небесным просторам.

Но девушек за дверями не было. А было тускло освещенное помещение со старомодными письменными столами вдоль стен. Пожилая женщина с усталым лицом мыла пол.

– Аэропорт закрыт, – сказала она. – Все самолеты уже сели.

Я удивилась.

– Как это? Юлия прилетает в двадцать три ноль-ноль. Я ее жду.

– Аэропорт закрыт, – повторила женщина. – А двадцать три ноль-ноль было минуту назад.

После чего не слишком любезно попросила меня выйти.

На следующий день мы отправились встречать Юлию втроем: моя сестра, Б. и я. Предварительно еще раз проверив время прилета, двадцать три ноль-ноль, то же самое, что и вчера вечером, но лишь на первый взгляд то же самое, потому что вчерашнее время не соизмеримо с сегодняшним. «Так что перестань выискивать связи и всякие пророческие предзнаменования», – безмолвно убеждала я себя, но напрасно… Я все еще находилась под действием прошлой ночи, и неслучившийся приезд Юлии будто преследовал меня. По обе стороны шоссе – мерцающие огни домов, над аэропортом – белое зарево, чем ближе мы подъезжаем, тем оно белее. Толпа на стоянке, толпа у выхода.

Весь день я упрашивала: поедем пораньше, на всякий случай, ведь неизвестно, что может произойти, твердила я, а они – моя сестра и Б. – пожимали плечами, удивлялись, что со мной, даже затыкали уши. Но в конце концов сдались. Мы приехали раньше, чем нужно, и еще не было смысла искать на табло прилетов рейс Юлии. Ну вот, пожалуйста, разве я не говорила, что случиться может всякое, в том числе и то, что рейс отменили и Юлия сегодня тоже не прилетит, если только – неожиданная мысль – самолет не приземлился раньше времени и сейчас она не стоит у выхода, близоруко щурясь и напрасно высматривая наши лица. А ведь именно от этого и следовало бы ее уберечь, ее, человека, которого эпоха лагерей и убежищ искалечила, ограбила, обрекла на одиночество.

Б. побежал к пункту информации, быстро побежал и быстро вернулся.

– Она здесь!!! – кричит он. – Она в группе олим[119] в зале прилетов. Самолет сел чуть раньше.

У стеклянной стены, за которой начинается зона прилетов, уже нет столпотворения, лишь несколько человек ожидает вновь прибывших. Зал пустой, багажные ленты неподвижны. Напротив, в глубине, небольшая группа людей. Мы ищем Юлию и находим ее, одну за другой. Но всё не ту. Она видится нам в каждой женщине, но каждый раз не она… Мы стоим, оглядываемся по сторонам. И вдруг из-за колонны, чуть поодаль от только что прилетевших пассажиров, появляется большая шляпа, и уже ясно – это она, она, любительница шляп. И тут же, за широкими полями с лентой, – приземистая фигура в длинном зимнем пальто, с сигаретой в руке. Юлия нервно курит. Докуривает одну сигарету и достает следующую… Расстегивает пуговицы пальто – там, откуда она прибыла, сейчас суровая зима – и снова застегивает. Открывает сумку, что-то ищет, не находит.

Одиноко стоит в большом пустом зале.

Очень тихо, словно раскрывая какой-то секрет, я шепчу сестре: «Ты знаешь, она сейчас выглядит так же, как тогда… в тот день, когда…» Я не заканчиваю фразу, жду, что сестра возразит, я очень хочу, чтобы она возразила, сказала: что ты плетешь, – но моя сестра молчит, кивает…

Мы ждем у выхода. Юлия появляется одной из последних. Она толкает перед собой тележку с двумя чемоданами. Останавливается, отирает платком пот со лба и остается стоять, не отнимая его от лица, – так, может, она вовсе не пот вытирала?

Еще мгновение, и она обнимает нас, прижимает к себе и долго держит в объятиях. Под полями шляпы ее лицо – влажное и постаревшее.

Мы взволнованно спрашиваем:

– Ты хорошо себя чувствуешь? Как прошло путешествие?

– Теперь хорошо, теперь уже хорошо, – отвечает она, и тут же добавляет: – Вот только этот человек в самолете, который сидел рядом… этот бедный человек, он все время говорил, рассказывал о том, что пережил в те годы, и никак не мог остановиться, ему нужно было говорить.

Она хотела отстраниться, хотела не слушать, но слушала, и то время опрокинулось на нее лавиной… Она снова была там, на том месте, тогда…

Наше молчание продолжается довольно долго. Юлия прерывает его первой – спрашивает про живописный раскидистый сикомор, растущий рядом с домом, о котором знает из наших писем; и стоит ли уже скамейка, которую мы собирались поставить в его тени.

«Я буду там сидеть, буду читать книги…»

Мы садимся в машину. Едем.

Ночью в пути

W podróży, nocą

Пер. Е. Барзова и Г. Мурадян

Я ехала в город В.? Возвращалась из города В.? Поначалу было непонятно, но вскоре прояснилось: я ехала в В. Поезд был почти пуст, и трудно объяснить, почему я не села на свободное место, а все ходила из вагона в вагон, заглядывая в каждое купе. За окнами мелькал молодой лесок. Внезапно меня кольнуло предчувствие, испытанное всего лишь раз в жизни, потому что мне всего лишь раз случилось сесть в поезд, который шел не туда. Давно, тридцать лет назад. Тот эпизод вспомнился мне теперь в мельчайших подробностях. Тогда, совсем как сейчас, я не села в купе, а стояла в коридоре и удивлялась, почему поезд едет через молодую сосновую рощицу, а не так, как ему положено – Вдоль пригородных заводских корпусов. «Это поезд в В.?» – спросила я проходившего по коридору кондуктора. «Нет, этот поезд идет в П.», – спокойно ответил он, добавив, что поезд скорый и остановится только через час на узловой станции.

На этот раз я не могла спросить кондуктора – его не было – и вышла на первой же станции.

Прямо напротив, на соседнем пути, ждал другой поезд, который тут же тронулся, как только я в него села.

Это был смешанный состав, в основном из товарных вагонов: пустых – ни чемоданов, ни багажа – и очень чистых. В одном из них кондуктор обнимал в уголке молодую девушку. Тела их не соприкасались, разделенные красным фонарем, висевшим на груди у кондуктора. Я почувствовала, что и этот поезд не идет в В., собралась было спросить кондуктора, но раздумала – не хотела мешать молодой паре.

За окнами, в темноте, мелькали уносимые ветром мелкие светящиеся точечки.

Я открыла дверь купе, в котором дремали пассажиры.

– Этот поезд идет в В.? – спросила я.

Вырванные из сна, они в недоумении покачали головами, а сидящий у двери мужчина ответил вопросом:

– Как это – в В.?

Другие внимательно на меня посмотрели.

Оставалось одно – снова сойти на первой же станции. Во мне пробудилось беспокойство: что будет, если окажется, что поезд в В. только что ушел? Или – что он отходит утром? Или – что такого поезда вообще нет? Станция, погруженная во мрак, производила впечатление недавно построенной, еще не завершенной. Пустая, сияющая чистотой. Я хотела прочесть, как называется место, но красная неоновая надпись, которая, вероятно, должна была предоставить пассажирам эту информацию, мигнула и погасла – название осталось загадкой.

С перрона вел пологий туннель, у выхода виднелись окошечки касс. Они были закрыты.

Я снова вернулась на перрон, надеясь, что еще застану там поезд, которым приехала, но его уже не было. Неоновая надпись над входом в здание зажглась и погасла – я не успела разобрать буквы, слившиеся в одну сплошную красную невнятицу. Мелкие светящиеся огоньки кружились, уносимые ветром. Я прошла туннель и остановилась перед кассами. Решила подождать, пока начнут продавать билеты. И тогда услышала приближающиеся шаги. Мужчина шел по туннелю к перрону. Когда он приблизился, я спросила, не знает ли он, когда отходит ближайший поезд. Он не ответил, прошел мимо без единого слова, даже не посмотрел на меня. Шаги затихли.

Я беспомощно подумала, что никогда больше не отправлюсь в дорогу без Б., и вдруг вспомнила, что Б. больше нет.

В детстве, вечером

W dzieciństwie, wieczorem

Пер. С. Равва

Поздний вечер, на столе кружка суррогатного кофе, на тарелке – ломтик хлеба с маслом. Кусок застревает в горле, такое оно стало узкое – и причиняет боль.

Кухня бездонная, мрачная, стол огромный, из суковатых досок, светлый от висящей над ним лампы, а все остальное – просторный буфет, просторная печь, чудные медные весы – в полумраке.

За окнами ночь. Ветер залетает в окно, бьется о стены, танцует с лампой над столом, пахнет садом.

На керамической кружке – розово-голубые цветочки, суррогатный кофе щедро подслащен рукой Агафьи. Но Агафьи нет, она сидит на лестнице, которую, чтобы отличить от той, что ведет в сад, называют черной, и говорит сама с собой. Она любит говорить сама с собой. Велела мне есть и не вставать из-за стола, пока хлеб не исчезнет с тарелки, а кофе – из кружки.

Собака соседей лает, дочь соседей громко смеется, она – самая старшая среди учениц преподавателя фортепиано, который каждую неделю приезжает из областного города и дает уроки, самая старшая ученица, а на выступлениях играет первой, потому что только и умеет что до-ре-ми. Зато пальцы у нее длинные, самые длинные, ни у кого из учениц таких нет, рука прирожденной пианистки – хвалит учитель и смотрит в ее фиалковые глаза.

Весь дом погружен во мрак и тишину, только в дальней комнате неизвестно для кого играет радио, родителей и теток нет дома, еще не вернулись из гостей.

Тишина, полумрак, деревья шумят, во рту вкус приторного кофе. Рука подпирает голову. Из дальней комнаты плывет музыка, оседает в горле и душит. Уже не слышны ни ночные шумы и бормотанье Агафьи на лестнице, ни смех соседки с фиалковыми глазами. Слеза упала в кофе.

Агафья, запыхавшись, входит в кухню:

– Ты что? Хлеб еще не съела? Они уже возвращаются… Я шаги слышу… – И вдруг подозрительно: – А чего это с тобой? Может, заболела?

На террасе уже весело, громкие голоса, а один из них, самый громкий, требует:

– Тише… Тише… Слышите? Третья часть «Девятой»…

Час света

Godzina światła

Пер. И. Киселева

Я возвращался в долину. Оставив скалы и осыпи позади, я уже входил в лес. Он окружал меня, огромный, густой. Над деревьями время от времени пролетали порывы вечернего ветра. Издалека доносился рев одинокого оленя. Тропинка, ведущая в долину, была узкой и разбухшей от корней деревьев.

«У тебя остался один час света», – услышал я голос врача. Он предупреждал меня. Поэтому я как можно скорее закрыл глаза, чтобы экономно распорядиться оставшимся светом, отдавая себе отчет в том, что его отсутствие не позволит мне спуститься в горное убежище.

Теперь я двигался шаг за шагом, с большой осторожностью, пробуя ногой тропинку, и только иногда на мгновение приподнимал веки, чтобы убедиться в том, что не сбился с пути. Ступая на ощупь, я вытягивал перед собой руки.

Порывы ветра усилились, зато голос одинокого оленя стих, я напрасно ждал, что он раздастся снова. Я шел уже долгое время, когда – на секунду воспользовавшись светом – увидел перед собой долину, а на дне ее каменное здание. Уже совсем стемнело, небо светилось от звезд. В окне здания мерцала лампа.

Я быстро оглядел обстановку. Комната была просторная, за столом из неструганых досок сидел высокий, худой мужчина.

– Мне нужна ваша помощь, – обратился я к нему. – Вы не могли бы послать кого-нибудь в городок, к моему другу, пусть он придет за мной? Сам я, к сожалению, не в состоянии…

– Вы слепой?

– Не совсем. Но зрение почти село, – объяснил я и, немного поколебавшись, процитировал слова врача: – «У тебя остался один час света».

– У меня есть помощник. Молодой, шустрый парень. Он сбегает, – ответил мужчина.

Я сообщил фамилию и адрес друга, у которого остановился, после чего сел в углу комнаты на пол, прислонился к стене и закрыл глаза. Снаружи доносился запах вечера, запах влажной земли, влажных трав. Я дышал глубоко и спокойно. «Мауриций сейчас придет, – думал я, – он еще ни разу меня не подвел».

Гонец вернулся с известием, которое меня удивило и встревожило. По указанному мной адресу жила семья с неизвестной мне фамилией. Они не знали моего друга. Никто в городке его не знал, никто о нем не слышал.

– Как это возможно! – воскликнул я. – Сегодня утром, прежде чем я отправился в горы, мы вместе завтракали под липой в его саду, сегодня в шесть утра я покинул его дом. Как это возможно?!

Напрасно искал я ответ. Молодой гонец принес мне дерюгу. Я накрылся и, усталый, заснул.

Среди ночи меня разбудил рев оленя. Правда, я не был уверен, наяву ревел олень или во сне.

Утром я уговорил молодого парня еще раз сбегать в городок и разыскать нескольких человек, с которыми я познакомился в доме моего друга во время ежегодных визитов к нему, – я обещал прилично заплатить за труд и старания. Потом снова лег в своем углу и стал ждать. Хозяин принес мне кружку горячего молока.

За окном слышался монотонный шум, запах дождя вливался в открытые окна.

Гонец вернулся мокрый до нитки и злой. Он ходил и расспрашивал – все зря. Никто в городке не знал людей, которых я не раз встречал у Мауриция, никто о них не слышал. Я слушал эти слова, не двигаясь с места, не открывая глаз. Только через минуту я понял, что они означают. Хозяин предложил мне послать телеграмму родственникам.

– У меня нет родственников, – объяснил я, – все погибли, один дядя, который уцелел, умер год назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю