355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ида Финк » Уплывающий сад » Текст книги (страница 10)
Уплывающий сад
  • Текст добавлен: 7 февраля 2022, 04:30

Текст книги "Уплывающий сад"


Автор книги: Ида Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Его добрые глаза смотрели на меня так печально! Он гладил, не переставая, мою руку, и мне хотелось, чтобы он все гладил и гладил. А еще мне хотелось уснуть, я чувствовала себя как после родов, сперва здоровая боль, а затем здоровая усталость.

– А как тебя зовут по-настоящему?

– Клара.

– Клара, – повторил он, – ясная… Но для меня ты останешься Энн.

Небо над нами было желтое и красное, ракеты трещали, и багровые звезды падали в реку. Я наклонила голову и услышала чудесную музыку: биение человеческого сердца.

– Я сделаю все, чтобы ты забыла этот кошмар, родная моя. И ты забудешь, – сказал Майкл через несколько минут. – Ты так молода, вот увидишь, все это порастет временем, как земля травой. Но только обещай мне: ты останешься Анной. И не только по имени. Так будет лучше, поверь мне.

Я почувствовала, что у меня холодеют кончики пальцев.

– Лучше кому? – спросила я, отчетливо выговаривая слова, потому что мне вдруг почудилось, что река шумит очень громко и слова мои тонут в этом шуме.

– Тебе, нам. Свет ведь… очень странно устроен. Энн, будет лучше, если никто, кроме меня, не узнает о… Кларе.

– Майкл, и ты…

– Ах, девочка моя, тут дело не в антисемитизме. У меня никаких предрассудков нет, а просто так будет гораздо легче. Так тебе не придется сталкиваться с множеством проблем и гораздо легче будет сбросить тяжесть прошлых переживаний. Ты так настрадалась! Я ведь о тебе забочусь, когда это говорю, а не из предрассудков. Раз уж ты отошла от этого…

Река все шумела, но теперь эта река текла во мне.

– Если ты захочешь, я настаивать не буду. Ты сама решишь, но поверь моему слову: тебе будет легче.

Он коснулся губами моих волос, и в отблеске расцветшей над нами ракеты я уловила встревоженное выражение его глаз. Мне было холодно, и слезы мои совершенно высохли.

– Давай больше об этом не говорить, – сказал он просительно. – В такую ночь, когда Германия капитулировала…

Он не договорил. Ах нет, он был совсем не глуп.

Я молча покачала головой. Может, он и не заметил этого движения, а может, не понял.

Вода в реке пылала пламенем победы, и в чистом ночном майском воздухе отчетливо раздавалось пение, приветствующее конец войны.

Убежище

Schron

Пер. Е. Барзова и Г. Мурадян

В этом году я поехала другим маршрутом, не тем, что обычно. Это была боковая ветка, изрезанная пересадочными узлами, пассажирский поезд лениво и шумно тащился по унылой местности, лишь изредка задевая край леса и то и дело останавливаясь в городках и селах, названия которых я никогда прежде не слышала. После часа такой езды я уже проклинала свою неудачную затею. Чувствовала себя грязной, чумазой, растрепанной. Я пыталась спать, пыталась читать, грелась как кошка на солнышке и курила от скуки – способ столь же вредный, сколь и бесполезный.

Поезд был пуст. В него почти никто не садился, а если и садился, то только до следующей станции: деревенские бабы в белых платках везли на рынок пузатые корзины, пахнувшие сливками и молоком. В коридоре несколько мужчин громко обсуждали воскресный матч – что-то там про вратаря, который напортачил. Кондуктор подремывал.

Мы остановились на очередном полустанке – два столба и дощечка с названием, а сама деревня, наверное, лежит вдалеке от путей, – и я увидела, как в поезд заходят женщина и мужчина. В городе я бы и внимания на них не обратила, но здесь, в чистом поле… Она – красивая, ухоженная: костюм простой, но элегантного кроя, ботинки на низком каблучке – из тончайшей кожи, облегающей ногу как перчатка. Мужчина – постарше, уже с сединой на висках, высокий, худой, резкие черты лица. Френч небрежно перекинут через плечо. У них были несессер и огромная мягкая дорожная сумка.

Я выглянула в окно – ничего, только рожь, овес, клевер да узкая лента проселочной дороги, по которой удалялась от станции телега с решетчатыми бортами, оставляя за собой шлейф серой пыли. Похоже, на этой телеге они и приехали. Где они были? У кого? Городские до мозга костей – явно не у родни гостили, голову дам на отсечение.

Пара зашла в мое купе – ближайшее к тамбуру. Мужчина разместил на полке багаж, помог женщине снять жакет. В блузке она выглядела моложе, совсем по-девичьи, а белый цвет еще сильнее оттенял глаза – они были заплаканные. Женщина села в уголке, не у окна, хоть там и было свободно, и испуганно, словно ища поддержки, взяла мужчину за руку. Но какая из него опора, вон как сигарета в руке дрожит!

Поезд плавно повернул по широкой дуге, из-за леса выскочили разбросанные вдоль реки домишки – внезапно показались и почти сразу исчезли за темной тучей деревьев.

– Тише, тише, – услышала я шепот и, обернувшись, увидела, что женщина плачет. Она плакала тихо, беззвучно, по щекам тоненькой струйкой стекали слезы – круглые стеклянные шарики. Это был жалобный плач, и мужчина невольно повторил: – Тише, тише, – будто ребенку. Бросил быстрый взгляд в мою сторону, склонился над плачущей и прошептал, акцентируя каждый слог: – Пре-кра-ти же ты на-ко-нец.

Но женщина не могла прекратить. Теперь она громко всхлипывала, закрыв лицо руками.

– Минутное расстройство, – повернулся ко мне мужчина, – сейчас пройдет… Приляг, милая, – теперь он говорил с легким раздражением, слово «милая» прозвучало резко, – и знаешь… ты посмейся над этим…

– Посмеяться?! – воскликнула она.

В ее возгласе слышалась глубокая, неподдельная горечь. «Смеяться нельзя, она права», – подумала я и встала: надо оставить их одних. Сняла с полки чемодан и уже собиралась выйти, когда он сказал:

– Нет-нет… Останьтесь, пожалуйста, даже лучше, если мы будем не одни.

Мне было неловко, я не знала, как себя вести.

Потянулась за книжкой, но он, вероятно испугавшись молчания, тут же спросил:

– Можно поинтересоваться, что вы читаете?

Я сказала название. Ну почему же он не знает? Период оккупации – верно? Теперь оба они дружно рассмеялись, и, хотя это был нехороший смех, я не могла скрыть изумления.

– Искалечили человека, что тут говорить… – сказал он наконец. – Вы где были?

– В лагере.

– А мы в убежище. Здесь, в этих краях, в той деревне, где мы в поезд сели.

– Да, – сказала я, – понимаю. В те годы даже мысленно возвращаться нелегко, а уж тем более так, как вы… Понимаю ваше расстройство…

Голос женщины вдруг прозвучал на очень высокой ноте:

– Это не то, извините! Вы ошибаетесь…

И она начала свой рассказ. Неделю назад пришло письмо: дядя с тетей приглашали их на именины и смотрины нового, только что построенного дома. Дядя с тетей – так они их тогда называли, и так с тех пор и зовут – были те, кто принял их под свой кров в 1943 году. Они попали туда случайно. После долгих недель блуждания по лесу, когда в рюкзаках не осталось ни луковки, ни сухарика, ноги распухли, а ягоды смела осень, – они постучали в первую попавшуюся хату.

Был вечер, и в горнице хлопотала дородная, не старая еще женщина.

– Вам чего? – спросила она.

Они не знали, что ответить. Только ли в хлебе было дело?

– А-а-а, вон оно что… – Женщина присмотрелась получше: вид у них был одичавший. – Откуда?

Они не отвечали. На кухонной плите стояла крынка с молоком. Они смотрели на молоко. Женщина подошла – крупная, грузная – и, по-прежнему глядя с недоверием, подала напиться. Они хлебали молоко, как собаки. Потом она велела им уходить.

Они стояли, и женщина повторила:

– А теперь живо из хаты, еще увидит кто…

Их гнали, а они всё стояли на месте…

Поезд заскрежетал, затормозил, рассказчица умолкла. Ее муж вытер вспотевший лоб, встал, закрыл окно, снова открыл. Из коридора доносились голоса садившихся пассажиров. Мужчина с ребенком на руках открыл двери купе и тут же попятился со словами: «Ну и надымили, это не для нас, сынок…» – «Гото-ов!» – крикнул кондуктор. Под колесами гулко загрохотал мост, городок был тихий и вымерший. Минуты через две мы въехали в лес.

– Мы не могли уйти, – продолжила женщина. – От тепла накатила слабость, захотелось спать. Я подумала: добрая, молока дала, и когда она приблизилась, сердитая и раздраженная, чтобы вытолкать нас за порог, схватила ее за руку и принялась упрашивать, говорила, как ни разу в жизни, забыв всякий стыд. Чувствовала в своих израненных колючками ладонях ее сухие сильные пальцы и молила, как верующий молит Бога. Пальцы расслаблялись – смягчалось сердце. Она открыла дверь в чулан:

– Подождите, пока муж вернется.

Мы повалились на мешки.

В тот же вечер у Олека состоялся долгий разговор с хозяином. Денег, которые у нас были, хватало на два-три месяца за еду на двоих. Считай, ничего. Но мы дали слово – если останемся живы – покрыть расходы на новый дом. Лачуга у них совсем разваливалась, из всех углов несло нищетой. Они нас приняли. В ту ночь, первую ночь под крышей за несколько недель, мы плакали как дети.

На следующую ночь хозяин взялся за устройство убежища. В молодости ему доводилось работать каменщиком – управился быстро. Сделал кирпичный тайник в подвале, тесный – там с трудом помещались два человека. Но и спускались мы туда лишь в крайних случаях, когда кто-нибудь заходил в гости или когда в деревне были немцы. Днем обычно сидели в чулане, а вечером, при закрытых дверях, в горнице. Олек играл с хозяином в карты, мы читали вслух книги. Только под конец войны, когда поблизости квартировала армия, мы не выходили из тайника два месяца. Те два месяца были очень тяжелыми. У меня болели суставы, но оно бы ладно, что болели… там лечь нельзя было. Приходилось все время сидеть. Мы играли в «географию» – все реки на «А», города на «Б», проверяли друг друга на знание латинских слов. Потом даже есть не хотелось. Мы сидели. В доме не раз ночевали немцы, мы слышали их шаги, они спускались в подвал, были совсем рядом, за тоненькой перегородкой, заваленной картофелем. В тот день, когда хозяева спустились вниз и сказали: «Конец», – я даже радоваться не могла… Болели мы потом долго и, наверное, очень тяжело, потому что хозяин, навестивший нас в больнице, сказал, поглядев на Олека: «Плакала моя изба…»

А потом начинали все сначала, были голы и босы, и если бы не муж…

– Ну, – вставил слово мужчина, – я взялся за работу, и мало-помалу все наладилось. Первые же деньги, которые удалось отложить, послал дяде с тетей. И так три года, каждый месяц… Они к нам приезжали, а как же, мы были одни, никого из близких не осталось, вот они и были вроде как… Весной закончили строительство нового дома – три комнаты, кухня, – звали нас приехать и посмотреть, но все никак не складывалось – то работа, то жена болеет – до сих пор эти суставы!.. Неделю назад мы получили письмо: приглашают на дядины именины в свой новый дом.

Он перевел дыхание, закурил следующую сигарету. Какое-то время висела тишина. Не могут набраться храбрости?

Первой молчание нарушила она.

– Мы туда поехали впервые, постаревшие на пять лет. Хотя нет, какие пять – пятьдесят! Я говорила Олеку: смотри, вот мост… здесь мы спали… а городок В. помнишь? А станцию в Н.? Мы там купили билеты и побоялись зайти в поезд. «Подумай только, – говорила я ему, – мы живы, мы вместе… нам ничто не угрожает…» Я была счастлива. Махала рукой в окно поджидавшему нас на станции дяде… хозяину. Сели мы на телегу, устланную соломой, сердце у меня колотилось. Я ждала, что за поворотом покажется хата, сад. Забыла, что там новый дом стоит. Красивый, но та хата меня согрела бы, а дом? Дом как дом. С красной крышей. На пороге хозяйка, вся нарядная, а мне обидно, потому что, хоть я смеюсь, целую ее, жаль мне той старой лачуги. Приглашают внутрь – чисто, полы выкрашены красным, на окнах ситцевые занавески. На столе – копченое мясо, водка. Олек сразу понял, что со мной, и говорит тихонько: «Не будь истеричкой…» – а вслух нахваливает, как все прекрасно устроено. Хозяин уже наливает водку, угощать собрался, а хозяйка: «Нет, вы сперва дом посмотрите».

Начали с кухни, потом гостиная, спальня, еще одна – сына, который с войны вернулся. Хотим уже обратно идти, и тут они говорят: «А мы и о вас не забыли – глядите!»

Хозяин отодвигает шкаф, смотрим – белая, пустая стена. Но когда он наклонился и потянулся к половице – я схватила Олека за руку. Еще и не видела ничего, но движение такое знакомое.

Дядя поднял красную, натертую мастикой доску и сказал, чтобы мы заглянули внутрь: «Вот, теперь, если что, не будете ютиться как куры, не убежище – картинка, со всеми удобствами!»

Я наклонилась и увидела лестницу, ведущую в глубь маленькой, темной, без окон, без дверей, каморки. Там стояли две кровати, два стула и стол.

* * *

Поезд трясся на стрелках, ускорял ход. Мы подъезжали к городу. Небо тускнело, за окном проплывали загородные домики, защищенные низкими, ровно постриженными живыми изгородями.

– Как с этим смириться? – спросил мужчина. – Нас приговорили там прятаться, вынесли смертный приговор. И кто? Хорошие люди, которые желают нам только добра… Вот это меня и пугает… По доброте душевной готовить убежища! Понимаете, что это значит? Там, в новом доме, я будто склонился над собственной могилой… Страшно…

– Страшно, – повторила я, сказала что-то о людях, зараженных войной, и устыдилась: пустые, избитые фразы.

Но они уже не слушали, спешили к выходу, шли быстрым, нервным шагом, словно пытаясь от чего-то спастись.

Заноза

Drzazga

Пер. Ю. Винер

Девушка положила руку ему на плечо. Маленькую, ухоженную руку с розовыми лепестками лакированных ногтей.

Она сказала:

– Не надо больше об этом, милый. Ты же обещал…

Они шагали по крутой гористой тропе. Страна, где они находились, только что потерпела поражение, но здешних мест война не коснулась, и все вокруг выглядело чисто и весело. Особенно прекрасны были луга, покрытые буйной, давно не кошенной травой. В траве пестрели цветы и звонко стрекотали кузнечики. Лето в этом году наступило раньше обычного: июнь едва начался, а воздух уже был напоен запахом цветущих лип.

Юноша и девушка были очень молоды. Они шли на прогулку в горы. Когда девушка сказала «не надо больше», юноша смущенно улыбнулся и тихо, как бы извиняясь, попросил:

– Ты понимаешь, мне необходимо обо всем этом рассказать до конца. А поскольку, кроме тебя, у меня никого нет… Это как заноза, сидит глубоко, и нужно ее вытащить, а то загноится. Понимаешь?

– Понимать-то я понимаю, но нельзя же так все время, без конца, все об одном и том же. Ведь ты уже… – девушка заколебалась, они и знакомы-то были всего неделю, – вот уже несколько дней ты все рассказываешь и рассказываешь. Я ведь для твоей же пользы. Но если ты считаешь, что так будет лучше…

Она беспомощно развела красивые руки.

– Здесь чудесно, – сказал юноша. – Это мы хорошо придумали пойти погулять. Ты придумала. Ты теперь всегда что-нибудь хорошее придумывай, а то я пока еще никуда не гожусь.

– Не огорчайся. Я тоже сначала думала, что никогда больше не обрадуюсь обновке, – засмеялась девушка.

На ней было светлое платье, пестрое, как весенний луг.

– Ты! Тебе необыкновенно повезло. Ты все время просидела в деревне, кормила кур… Ну что же ты сразу сердишься, тебе же в самом деле повезло, и поэтому ты такая славная и спокойная и так ужасно мне нужна. Какие у тебя красивые ноги! Я их когда-нибудь нарисую. Мне обязательно надо сдать на аттестат зрелости и идти учиться. Я всегда хотел быть художником. Всегда, то есть до войны. Но тогда мне было тринадцать лет…

Они вошли в лес. Лес был густой, хвойные деревья стояли шеренгами, как солдаты. Под ногами мягко пружинила хвоя.

– В таком случае, – сказала девушка, – вечером мы пойдем в кино. Или куда-нибудь на танцы? Ладно?

Юноша нагнулся, поднял с земли шишку, понюхал ее.

– Давай отдохнем, – предложил он.

Они легли навзничь, лицом к небу. Небо над лесом простиралось чистое, светло-голубое.

– Моя мама была бы очень рада, – сказал юноша. Глаза его были закрыты, длинные ресницы подчеркивали нездоровый цвет лица. Он подождал немного, но девушка не спросила «почему». Он заговорил снова: – Она была бы очень рада, если бы знала, что я лежу в лесу с девушкой, которую люблю, лежу себе в лесу, а день такой чудный, веселый, и ничто мне не грозит. Она ведь, наверное, об этом думала, когда…

Он снова умолк. Девушка лежала неподвижно, закинув руки за голову, и жевала травинку.

– То, как с мамой получилось, было хуже всего, – сказал юноша. – Хуже земляники в лесу, когда я неделю ел листья и коренья, хуже, чем когда меня били в лагере. У тебя руки точь-в-точь как у моей матери. Она была очень красивая. Мы жили в маленькой, грязной комнатке, отец был уже в лагере, нам нечего было есть. Но моя мать по-прежнему была красивая и веселая и никогда при мне не показывала, что боится. А я боялся ужасно. Она тоже боялась, я знал, по ночам меня часто будил тихий плач, но я лежал тихонько, как мышь, чтобы она могла выплакаться. Перед тем как это случилось, то, что я сейчас тебе расскажу, мать стала реже плакать по ночам, потому что мы вот-вот должны были получить документы и перейти на арийскую сторону. Теперь уж я не мог спать, боялся, что бумаги не придут вовремя, опоздают. А она была спокойна, все учила меня разным молитвам и тому, как надо креститься и петь колядки. Потому что как раз приближалось Рождество. И в ту ночь я тоже не спал. Я слышал, как они вошли в подъезд, но со страху у меня отнялся голос, я лежал оцепенелый и не мог даже позвать маму. На первом этаже раздались вопли, там били… Я крикнул только тогда, когда они уже поднимались по лестнице. Ступени скрипели… Я до сих пор слышу, как они скрипят, – смешно, верно?

Он замолк и прислушался. Дохнул ветер, с деревьев упало несколько шишек. Было жарко, как перед грозой.

– И как она это сделала? Просто не поверишь – в одну секунду. Я потом часто думал, что она, верно, заранее к этому приготовилась, уж очень ловко и быстро она все тогда сделала. Вскочила с кровати, одним махом запихнула постель в ящик комода, в мгновенье ока сложила свою раскладушку и задвинула ее за шкаф. Затем схватила меня за руку и втолкнула в угол за дверью. И прежде чем они стали ломиться в дверь, распахнула ее широко и гостеприимно. Тяжелая дубовая дверь притиснула меня к стене и полностью заслонила. В комнате осталась одна кровать и один человек. Я услышал, как мать спросила по-немецки «В чем дело?» таким спокойным голосом, словно разговаривала с почтальоном. Они ударили ее по лицу и велели, как есть, в ночной рубахе, сойти вниз…

Он перевел дыхание.

– Вот, собственно, почти и все. Почти… Вот только – когда мать прижала меня дверью к стене, я, сам не знаю как, ухватился за дверную ручку и притянул ее к себе изо всех сил, хотя дверь и без того не закрылась бы, она была тяжелой, а пол неровный. – Юноша замолчал, отмахнулся рукой от пчелы. – Много бы я дал, чтобы не было этой дверной ручки… – и с извиняющейся улыбкой прибавил: – Ты уж потерпи, моя милая…

Он тихо повернулся на бок и заглянул девушке в лицо. Оно слегка порозовело и было прелестно. Приоткрыв теплые губы, девушка дышала спокойно и ровно. Она спала.

Веселая Зося

Wesoła Zosia

Пер. С. Равва

Она говорит, что все уже хорошо, потому что прошла те-ра-пию, и врач, очень хороший, ей помог. Она веселая, живет в веселой комнате, сама там все устроила, сама сшила занавески из муслина, сама вышила скатерть, сама, сама, сама, а кто ж еще?

– Я одна-одинешенька.

Некоторые слова она произносит отчетливо, отделяя слоги паузами, может, чтобы подчеркнуть их значение, а может, это осталось у нее с тех давних пор. Она много лет провела в детском доме, а теперь у нее свое жилье, и работает она на фабрике одежды. Любит шить. «Когда шьешь, не надо говорить», – смеется она. Нет, ей не трудно говорить, нет. Те-ра-пия очень ей помогла, но – задумывается – она не слишком склонна болтать. Привыкла молчать, так эта привычка у нее и осталась.

Смотрит внимательно, хорошо ли я ее понимаю.

– Привычка – вторая натура, – объясняет она.

У нее гладкое лицо ребенка, хрупкая фигурка.

– Когда меня нашли, я была как обезьянка. О-безь-ян-ка. То ли человек, то ли зверек. У меня были такие длинные худые руки, волосы до пояса и тело, покрытое струпьями. А говорила я… вот так… – Она смеется и делает какие-то жесты руками. – Меня спрашивали: кто ты? А я… вот так, – пожимает плечами, разводит руками. – Как тебя зовут? А я… вот так. Сидела во дворе на корточках, вокруг люди, дети на меня пальцем показывают: обезьянка. А старшие опять: немая, немая жидовка. Вы понимаете?

Она подливает мне чай, придвигает поближе печенье, которое сама испекла.

Она любит готовить, любит печь.

– На фабрике меня называют Веселая Зося.

Почему? Ну, она веселая и любит посмеяться, просто так, без причины. У нее все вызывает веселье – такие вот последствия всего этого. Есть женщины, у которых после пережитого печальное настроение. А у нее нет. Это даже странно. Нежелание говорить и желание смеяться. Она слышала, как доктор сказал, что это про-яв-ле-ния.

Она поглаживает скатерть, которую сама вышила цветными нитками, и на просьбу рассказать подробнее о своих переживаниях смущенно усмехается.

– О чем тут говорить? Я пробыла в том овине две зимы. Значит, – она считает, – я пришла туда осенью, потом была первая зима, потом весна, лето, вторая осень, вторая зима и еще кусочек второй весны.

Два месяца она сидела напрасно, не знала, что война кончилась. И если бы крестьяне не решили разобрать заброшенный бесхозный овин на краю леса, кто знает, как долго она бы еще там сидела. Подумав, она говорит:

– Наверное, недолго, доктор сказал, что умерла бы.

Никто никогда не заходил в этот овин, раз или два забегали дети, но под крышу, где она лежала, не забирались. Она лежала возле балки, подпиравшей потолок, а по ночам сползала по столбу вниз за корешками. Еще воровала свеклу и картофель. Она помнит тот счастливый день, когда нашла жестяную банку.

– Знаете, что я сделала из этой банки? – И аж заливается смехом. – Сделала из нее ночной горшочек. Прикрывала его камнем.

А другая банка, которую она нашла, была для воды.

– Когда у меня была вода, пучок корешков, несколько картофелин, я была спокойна. Лежала себе тихонечко, иногда отщипывала кусочек корешка, иногда кусочек картошки… воду пила.

Но за все это время не сказала ни слова.

– Что еще добавить? – задумывается она, ищет в памяти. – Сама не знаю…

Наконец:

– Лучше всего я помню это молчание. Но о молчании нельзя рассказать словами. Молчание – противоположность голосу, а слова – это голос, – объясняет она.

Тогда я задаю вопросы.

Она не знает, где родилась, не знает, кем были ее родители. Все забыла. Не помнит и как оказалась в лесу, но помнит, что ходила по лесу очень долго, прежде чем спряталась в старом овине.

Неожиданно оживляется:

– После войны меня возили по окрестным деревням, где когда-то жили евреи. И даже привезли в местечко. Меня показывали, как в цирке. Чья она – спрашивали. В деревнях евреев не было, в местечке осталось четверо. Они меня не знали. И ничего уже нельзя было сделать. Так вышло.

– Имя я сама себе выбрала. Зофья. Красиво, правда? Мне понравилось.

Я больше не спрашиваю, но Зофья задумывается о чем-то, и впервые на ее лице появляется выражение сосредоточенности. Сейчас она и правда напоминает беспомощную обезьянку.

Говорит:

– Сколько же другие пережили… А меня никто не бил, не мучил… Немца я в глаза не видела… Но выходит так, будто меня убили. Потому что я не та. Имя, фамилия, день рождения – не мои. Доктор говорит: шок. Не знаю, что было прежде и какая я была. И получается, что меня как бы нет.

Мелкие капельки выступили у нее на лбу. Она стирает их тыльной стороной ладони, и этим движением словно стирает терзающие ее мысли и уже опять улыбается:

– Вы видели когда-нибудь человека, которого война убила, а он живет?

Воскрешение пекаря

Zmartwychwstanie piekarza

Пер. М. Алексеева

Вот уже несколько недель они возвращают к жизни пекаря Вайскранца для того, чтобы вновь умертвить его, всегда одним и тем же изощренным способом.

Этой процедуре обычно предшествуют несколько общих топографических пояснений, точность которых – как и точность рассказа о последних минутах жизни пекаря – зависит от объема памяти тех, кто отвечает на вопросы.

Так, например, одни подробно описывают мелкий бетонный бассейн на задах лагеря, полагая, что его строили не только для того, чтобы бросать туда заключенных, настолько слабых, что стоило чуть придержать лежащего в неглубокой воде рукой, как наступала смерть. Другие, напротив, утверждают, что именно для этого его и построили. Третьи вообще не знают о его существовании.

Есть те, кто при упоминании сарайчика для инструментов – лопат, тачек, кирок – сразу же уточняют, что туда складывали тела убитых. В памяти других его окутывает туман забвения.

Точно так же дело обстоит с Вайскранцем, с той лишь разницей, что все знают, а многие даже видели, как именно его убили.

День ото дня первоначальный набросок обрастает подробностями, и в итоге оказывается, что неизвестно, в каком направлении катилась бочка с пекарем: вдоль плаца или поперек? Остановилась ли она, врезавшись на полном ходу в колючую проволоку, огораживавшую плац, или же ее остановили – по приказу коменданта – заключенные?

Разумеется, это не единственное расхождение в кропотливо смонтированном коллаже о смерти в бочке. Таких расхождений гораздо больше, вот почему спустя двадцать семь лет после того трагического, а для тех лет привычного происшествия солнечным жарким летом пекарю Вайскранцу приходится каждый день воскресать и умирать заново. Причем и то и другое – и воскрешение, и смерть – происходит в темпе замедленной съемки, глаз камеры подмечает каждую, даже самую незначительную подробность – собирался дождь, крестьяне сгребали сено – и каждую фазу того происшествия.

Пять часов утра. Сентябрь месяц. Точную дату определит еврейский календарь, поскольку речь о еврейском мире.

Барак номер 2. Всего их десять, потому что лагерь небольшой. Пять часов, начинается новый лагерный день.

Уже самые первые его минуты вызывают у тех, кто спрашивает, сомнения. Кто-то говорит, что в тот день Вайскранц не встал с нар, что его разбудил капо Хайнц, который в ходе обыска в бараке обнаружил на нарах больного пекаря, а под его нарами – бутылку. И что он немедленно сообщил коменданту о нарушении, совершенном заключенным. Что касается той бутылки, все согласны, что она действительно была. Вайскранц страдал от болезни мочевого пузыря, и у него не было сил вставать ночью. Что касается времени, тут мнения расходятся. Капо Хайнц нашел бутылку в тот день, когда Вайскранца убили, или же бочка – следствие найденной бутылки?

Многие говорят: «Да. Именно так. Я помню точно».

Многие говорят: «Инцидент с бутылкой произошел неделей раньше, бочка никак не связана с бутылкой, обнаруженной Хайнцем. История с бочкой была позже».

Одни: «Было пять часов, в пять мы вставали на поверку, капо Хайнц входит в барак, орет aufstehen, Kinder![88], завтрак на столе, так что все поняли, что капо Хайнц встал с левой ноги и что завтрак будет не приведи Господи. Каждый старается как можно быстрее выскользнуть из барака, но не каждому это удается, потому что капо Хайнц стоит в проходе с палкой и по голове, по голове… Не зря он говорил про завтрак. А потом – что случалось не всегда – он устроил обыск в бараке, где в углу, на нижних нарах, лежал укрытый одеялом и уже несколько дней болевший старый пекарь Вайскранц. Штубовой[89] Бенек не доложил о Вайскранце, потому что Бенек был неплохой парень и делал, что мог. Но он не всегда мог. Так что капо Хайнц стоит над Вайскранцем, а Вайскранц-мусульманин спит как ни в чем не бывало.

Что ж, сказали мы мысленно, был Вайскранц, нет Вайскранца. Если капо Хайнц ударит его палкой, то каюк. Но капо Хайнц сначала нагнулся и вытащил из-под нар бутылку. У Вайскранца не было сил вставать ночью к параше. Лишь тогда капо Хайнц разорался и, забыв его ударить, помчался к коменданту. Капо Хайнц был, как известно, тот еще пес. А штубовой Бенек говорит пекарю: „Вайскранц, ты бы лучше встал и пошел в котельную, потому что я тебя больше прикрывать не могу“. Так что Вайскранц сполз с нар и пошел с командой в Kohlensieberei[90], и туда в десять часов пришел комендант с оберкапо, они вытащили Вайскранца на плац и велели ему залезть в бочку».

А другие: «Это был пожилой, очень набожный человек. Он работал в Kohlensieberei и через месяц сделался мусульманином, поскольку это была очень тяжелая команда. Штубовой Бенек его прикрывал, потому что у него был набожный отец, который погиб в газовой камере, и Бенек часто говорил, что Вайскранц напоминает ему отца. Только поэтому он его защищал, а с другими-то не был таким добрым, этот Бенек-штубовой. И когда капо Хайнц нашел под нарами пекаря бутылку, штубовой поговорил с Хайнцем, и капо не доложил об этом коменданту. Ну а Вайскранц, так как был больной и слабый, встал и пошел в Kohlensieberei, чтобы его не отправили в санчасть. Потому что из санчасти его забрали бы прямиком в печь. И только через неделю Вайскранца убили на плацу, в бочке.

Совсем по другой причине…»

Каждое утро – а дни стоят более солнечные и жаркие, чем тот сентябрьский день, – спит пекарь на своих нарах. Каждое утро в барак номер 2 входит капо Хайнц и произносит фразу о завтраке. День за днем он проводит в бараке обыск, день за днем сползает с нар больной пекарь и поддерживаемый заключенными встает на перекличку…

Третьи: «Через неделю, совсем по другой причине. За ту бутылку Бенек за него заплатил. Через неделю слабый и больной пекарь Вайскранц сполз утром со своих нар, обошел барак и сказал заключенным, что сегодня – день поста. Утром он не стал пить кофе. Он был очень набожным и богобоязненным, постился и хотел, чтобы другие тоже постились. Но никто не постился, только он один. Едва на ногах держался, и комендант сразу это заметил. Тогда капо Хайнц сказал, что Haftling[91] слабый, потому что постится, а комендант огляделся и указал на бочку из-под извести.

– In das Fass hinein![92] – гаркнул он. Оберкапо затолкал Вайскранца в бочку и приказал катить ее по плацу, спускавшемуся к реке и в самом низу обнесенному забором и колючей проволокой.

Другие: „Комендант сам посадил его в бочку и приказал катить бочку от сторожевой вышки поперек плаца“.

Некоторые: „Бочку катили пять минут“.

Некоторые: „Десять минут“.

„Комендант крикнул: Genug![93]

„Оберкапо крикнул: Genug!“

Все хором: „Когда бочку остановили, Вайскранц был уже мертв“.

Все хором: „Это было между десятью и одиннадцатью часами утра“.

Все хором: „Собирался дождь. На полях за проволокой крестьяне сгребали сено“».

* * *

Вот уже несколько недель они возвращают к жизни пекаря Вайскранца для того, чтобы вновь умертвить его, всегда одним и тем же изощренным способом. Каждый день в восемь часов утра (на дворе семидесятый год) капо Хайнц входит в барак номер 2, каждое утро пекарь сползает с нар…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю