Текст книги "Город туманов"
Автор книги: Хоуп Миррлиз (Мирлис)
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
И потому, едва дверь дома Шантеклеров распахнулась перед Амброзием, он услышал доносившийся из гостиной громкий смех.
Здесь проводило вечер семейство Полидора Вигилия, и вся честная компания старалась поймать одну-единственную моль, размахивая платками, спотыкаясь о мебель, поощряя себя к дальнейшим подвигам оленьей охоты.
– Амброзий, заходи и присоединяйся к общему веселью! – выкрикнул Натаниэль, покрасневший от напряжения и смеха.
Однако Амброзий ситуацию понял неправильно.
– Вы… вы… бессердечные, болтливые идиоты! – взревел он.
Охотники на моль застыли в изумлении.
– Исстрадавшиеся кошки! Куда это тебя понесло, Амброзий? – воскликнул Натаниэль. – Говорят, охота на оленя была прежде королевской забавой. Даже Джимолосты могут снизойти к подобному развлечению!
– Разве вы, Джимолосты, не называете моль оленем, Амброзий? – расхохотался Полидор Вигилий.
Впрочем, в тот вечер старая шутка явно утратила свой аромат.
– Натаниэль, – произнес Амброзий скорбным тоном, – проклятие нашей страны пало на тебя и меня… а ты гоняешься за молью!
Натаниэль панически боялся слова проклятие. Старательно избегал созвучных с ним слов и даже заставил свою жену Календулу уволить одну из судомоек только потому, что ее звали Проклой.
Посему слова друга привели его в ярость.
– Амброзий, возьми свои слова обратно! – взревел он. – Говори за себя. Твое пр… пр… словом, эта штуковина не имеет ко мне ни малейшего отношения.
– Это не так, Натаниэль, – резко возразил Амброзий. – У меня есть слишком веские основания предполагать, что Луноцвету поразила та же болезнь, что и Ранульфа.
– Ты лжешь! – завопил Натаниэль.
– …и что в обоих случаях, – безжалостно продолжал Амброзий, – причиной болезни явился… плод из страны Фейри.
Валериана Вигилия испустила задушенный вопль, Календула залилась румянцем, а Полидор воскликнул:
– О! Млечный Путь, Амброзий, ты зашел слишком далеко, даже в том случае, если бы здесь не было дам.
– Нет, Полидор. Наступают такие времена, когда даже дамы должны поглядеть в лицо фактам.
Ты видишь перед собой двоих обесчещенных людей – меня и Натаниэля. Один из наших статутов утверждает, что в стране Доримарской у каждого члена семьи должна быть своя собственность, и в совместном пользовании может находиться только позор. Но в скором времени, возможно, он падет и на твою семью, Полидор. Тому, кто нам дороже всего, грозит опасность, а вы, наши лучшие граждане, гоняетесь за молью! Нет, Натаниэль, нет, – продолжил он, повысив голос, – незачем смотреть на меня волком и рычать! Ты мэр города и несешь ответственность за случившееся сегодня, и…
– Солнце, Луна и Звезды! – взревел Натаниэль. – Я не имею ни малейшего представления о том, «что случилось сегодня», но уверен, что моей вины в этом нет. А ты был в ответе за то, что брехучая сучка мамаши Мукомолл сжевала любимые подтяжки старого Мэтта, которые вышила ему его первая зазноба, и когда…
– Ах ты, несчастный, трусливый и слабоумный шут! Преступный недоумок! Да, именно преступный! – Голос Амброзия звучал все громче. – Кто знал заранее о распространении этой заразы и ничего не предпринял, чтобы остановить ее? Чей сын приложился к ней? Да, во имя Жатвы душ, ты и сам мог потреблять ее, насколько я представляю…
– Умолкни, сквернослов, умолкни, надутый, безмозглый баран! Умолкни, мерзкий и болтливый фейрин сын! – стал брызгать слюной Натаниэль.
Так, клещами и молотом они за несколько минут разрушили то, что создавалось долгими годами дружбы и взаимного доверия.
Закончилась эта сцена тем, что Натаниэль приказал Амброзию покинуть его дом и впредь близко к нему не подходить.
Глава IX
Паника и Молчаливый народ
На следующее утро капитан Немченс выехал, чтобы произвести обыск в Академии мисс Примулы Кисл на предмет обнаружения там плодов фейри. В кармане у него лежат ордер на арест упомянутой леди, если обыск даст положительные результаты.
Однако, явившись в Академию, он обнаружил, что все пташки разлетелись. Исчезла и мисс Примула. Старый, ветшающий дом опустел, в нем царила тишина.
Охваченный ужасом, капитан Немченс обыскивал опустевшие комнаты.
Ящики комодов были выдвинуты, изысканные наряды валялись на полу, видимо, бегство произошло самым поспешным образом.
Под каждой кроватью капитан находил пару туфелек, стоптанных и изношенных.
Дойдя до кухни, капитан обнаружил мамашу Тиббс, улыбавшуюся и тихо напевавшую что-то.
– Ах ты, безмозглая дура, – выкрикнул он грубо, – и что же ты тут делаешь, хотелось бы мне знать? Я уже давно приглядываю за тобой, моя красавица. И если не сумею заставить тебя говорить, то уж судьи наверняка сделают это. Что произошло с юными леди? Отвечай немедленно!
Однако мамаша Тиббс в тот день явно была не в себе в большей степени, чем обычно, и расхаживала по кухне, распевая старые песни – о том, что птичек выпустили на свободу, о небесных цветочках и о белых яблоках, что растут на Млечном Пути.
Заметив, что Немченс держит в руке туфельку, мамаша Тиббс выхватила ее у него и ласково погладила, как подраненную голубку.
– Танцуя, танцуя, танцуя… – пробормотала она, – танцуя весь день и всю ночь! Как трудно плясать во сне!
Гневно фыркнув, Немченс в очередной раз понял, что толку от мамаши Тиббс не добьешься, и нечего попусту тратить время.
И он вновь отправился в обход по дому, на сей раз в поисках плодов, привезенных из страны Фейри.
Плодов он не обнаружил, однако нашел пустые мешки с пятнами плодового сока, имевшими весьма странные цвета, которых капитану прежде не приходилось видеть.
Чудовищная весть об исчезновении Цветочков Кисл пронеслась по Луду, как лесной пожар. Все работы остановились. В Академии обучались дочери половины сенаторов и некоторых богатых торговцев, и беднягу Немченса осаждали отчаявшиеся родители, видимо, полагая, что он рассовал девиц по карманам. Все они призывали проклятия на голову мисс Примулы Кисл и требовали, чтобы ее разыскали и предали правосудию.
Честь поимки этой особы досталась Эндимиону Леру. Он доставил ее, рыдающую и стенающую, в караулку йоменов. И сказал, что обнаружил ее бродящей в полубезумном состоянии по причалам, где мисс Примула явно надеялась найти спасение на одном из отплывающих из города кораблей. Сама она утверждала, что даже не представляет, что именно могло приключиться с ее ученицами и что обнаружила их исчезновение только утром, когда проснулась.
Она также категорически отрицала, что кормила их плодами страны Фейри. В этом Эндимион Лер поддержал ее. Контрабандисты, заявил он, изобретательны и хитры и вполне могли поместить мерзкие плоды в партию невинных фиг и винограда.
– Ну, а в каждой школьнице четверть мальчишки смешана с тремя четвертями птички, – добавил он сухим смешком, – им не привыкать совершать налеты на сады… а раз поблизости нет сада, что ж, тогда можно слазить на чердак, где хранят яблоки. Ну, а если яблоки оказались не яблоками, то кого можно в этом винить?!
Тем не менее мисс Примулу заперли в Ратуше, в той из комнат, которую держали наготове для преступников из верхов общества по обвинению в получении контрабандных товаров в виде пряденого шелка – такова была единственная статья, по которой, благодаря слепоте закона, мисс Примулу можно было судить.
Тем временем оба йомена, разыскивавшие по всей стране Луноцвету Джимолост, вернулись с сообщением о том, что настигли девушку у подножия Спорных гор, и в последний раз видели, как она, словно коза, перепрыгивала с камня на камень, взбираясь по склону. Дальше они не решились ее преследовать. Ни один доримарит не решился бы.
Пару дней спустя с аналогичными новостями вернулись йомены, отправленные на розыски остальных Цветочков Кисл. По всей Западной дороге ходили слухи о стайке меланхоличных девиц, пропорхнувших мимо под звуки печальных и дикарских напевов. В конце концов йомены натолкнулись на пастуха, который видел, как они, следуя примеру Луноцветы, исчезали среди отрогов ужасных гор.
Погоня закончилась. Цветочки Кисл теперь, вне сомнения, сгинули в трясинах Эльфова перехода или в стране Фейри.
Скорбные дни наступили в Луде – в домах состоятельных горожан окна были закрыты ставнями, танцевальные залы и прочие увеселительные места прекратили свою деятельность, прохожие обменивались печальными взглядами, и, словно сочувствуя людям, попавшим в беду, дни стали короче, деревья пожелтели и роняли листву.
Эндимион Лер теперь пользовался большим спросом, особенно в тех домах, которые прежде были перед ним закрыты. Теперь-то он сновал между ними весь день, увещевая, утешая, советуя. И, судя по его словам, создавалось впечатление, что во всех бедах так или иначе виноват господин Натаниэль Шантеклер.
И можно не сомневаться, что в те дни не было в Луде менее популярного человека, чем господин Натаниэль.
В Сенате его коллеги ограничивались неодобрительными взглядами; на Высокой улице вслед ему неслись угрозы и проклятия; а однажды, обогнув угол улицы, он наткнулся на театр марионеток и обнаружил, что собственной персоной попал в главные злодеи пьесы. Ибо когда в кульминационный момент сюжета главный герой принялся обрабатывать деревянную голову злодея дубинкой, остававшийся за ширмой кукольник тоненьким голосом пропищал:
– Вот тебе, Нат Петушок, раз в глаз – за твои маленькие буханки, вот тебе в другой глаз – за кислое вино… а вот еще и в нос – за то, что слишком любишь габлоки и яруши.
Тут кукольник, изменив голос, спросил:
– Но послушайте, сэр, что такое габлоки и яруши?
– Спрашивайте у Ната Петушка, и он скажет вам, что это яблоки и груши, только привезенные из-за гор!
Но самым существенным оказалось то, что впервые за все время, которое господин Натаниэль являлся главой семейства, Эбенеезер Прим не явился собственной персоной в его дом, чтобы завести часы. Эбенеезера считали в городе воплощением достоинства и респектабельности, и в Луде пошучивали, что никто не может быть уверен в том, что достиг высокого общественного положения до тех пор, пока сам он не явится в дом заводить часы, а не пришлет вместо себя кого-нибудь из учеников. Впрочем, присланный им к господину Натаниэлю подмастерье выглядел почти столь же респектабельно, как и его хозяин. Голову его прикрывал аккуратный черный парик, на лице застыло предельно ханжеское выражение, а уголки рта были опущены вниз, как на циферблате часов в мастерской его хозяина, когда показывают 7.25.
Весьма респектабельный молодой человек, безусловно, был в курсе всех сомнительных слухов, ходивших о доме Шантеклеров, ибо он с таким ужасом взирал на дурацкую круглую, как луна, физиономию еще дедушкиных часов господина Натаниэля с их вращающимися стрелками, так осторожно открывал их изготовленный из красного дерева корпус, а подрегулировав маятник, с таким омерзением вытирал свои пальцы карманным платком, словно невинный часовой механизм являлся фамилиаром[5]5
Зверь, который прислуживает колдуну или ведьме.
[Закрыть] беззаконного мэра, мерзким гоблином в обличье помойного кота, с мурлыканьем облизывающего усы после непристойной пирушки в мусорной куче.
Однако господин Натаниэль с безразличием относился к таким проявлениям непопулярности. Когда умственные страдания достигают определенной силы, они превращаются отчасти и в успокоительное средство в отношении прочих предметов.
Как только известие о побеге Цветочков Кисл достигло его слуха, он едва не потерял голову. Факты превратились в реальность.
И впервые за всю его жизнь тайные и неопределенные опасения в его душе начали обретать плоть, находить истинный фокус. И фокусом этим являлся Ранульф.
Он хотел бросить на волю волн свои муниципальные обязанности и помчаться на ферму. Но что это ему даст? Он только сыграет на руку врагам, и у них появятся основания поверить в истинность всего, что о нем говорили.
Безумием было бы и привезти Ранульфа в Луд. Бесспорно, для мальчика в эти дни во всем Доримаре не было места, более неподходящего, чем этот город, запятнавший себя употреблением плодов фейри. Господин Натаниэль ощущал себя крысой, попавшей в ловушку.
Поскольку от самого Ранульфа продолжали приходить бодрые письма, которые подтверждались благоприятными сообщениями Люка Хэмпена, владевшая им паника постепенно превратилась в полный покорности судьбе летаргический кошмар, который как бы освобождал его от необходимости предпринимать какие-либо действия. Будущее, казалось, превратилось в некую клейкую патоку, залившую собой и все настоящее, так что, к чему бы он ни прикоснулся, пальцы его становились слишком липкими, чтобы ими можно было пользоваться.
Не было покоя и в собственном доме. Календула, всегда заботившаяся о Прунелле больше, чем о Ранульфе, находилась в состоянии нервического изнеможения.
Стоило ей подумать о том, что Прунелла ела плоды фейри и потерялась либо в Эльфовых переходах, либо в самой стране Фейри, как на нее накатывала дурнота.
Так что облегчение Натаниэль испытывал лишь бродя по своей плетеной аллее или скитаясь по Грамматическим полям.
Переплетенная аллея приносила ему мир, присущий спокойной жизни – жизни, которая не движется и не страдает и только растет в тишине, вызревая безмолвно и тайно.
Молчаливый народ! Как бы хотел он принадлежать к этому племени!
Но иногда, по вечерам проходя по улицам города, он замечал, что и люди также владеют тайной спокойной жизни. Ибо в этот час все живое прекращало всякие действия. Торговцы, остановившись в дверях своих лавок, отсутствующими глазами обозревали улицу – столь же далекие от любых дел, как садовые цветы, отдыхавшие после долгого и трудного дня, праздно высовывая головки между зеленых ставен.
И парни, вывозившие девиц на лодочную прогулку по Пестрянке, глядели на них невидящими глазами, а сами девчонки смотрели вдаль, в рассеянности водя пальцами по воде.
Даже кузница, где у входа, как всегда, толклась кучка бездельников, следивших за тем, как взмывает и рушится молоток кузнеца, как пляшут по его лицу алые отсветы, казалась всего лишь ярмарочным шатром, в котором наслаждающиеся воскресным отдыхом горожане наблюдают за подвигами укротителя львов или профессионального силача, поскольку в сей неурочный час игра мышц, покорение сопротивляющегося металла человеческой ноле, укрощение огня, создания более прекрасного и опасного, чем любой лев, превращались всего лишь в увлекательное зрелище, не имеющее никакого полезного назначения.
Даже уличные шумы – стук колес, посвист парней, крики разносчика, нахваливавшего свой товар, – доносились словно бы откуда-то издалека, становясь такими же бесплотными и удаленными от повседневной деятельности человека, как птичье пение.
И если на Высокой улице еще можно было застать отголоски дневной суматохи, они обретали не менее утешительный облик, чем на какой-нибудь ферме. И вся улица – дома, мостовая и прочее – казалась созданной из растений, которым человек придал правильную форму, как в регулярном[6]6
Примером регулярных парков могут служить сады Версаля или верхние сады Петергофа, образованные подстриженными кустами и деревьями.
[Закрыть] парке. И господин Натаниэль брел в эти часы между рядами домов и лавок, как между толстыми зелеными стенами живой изгороди или по золотому тоннелю своей плетеной аллеи.
Он чувствовал, что если бы жизнь в Луде могла всегда оставаться такой, ему незачем было бы умирать.
Глава Х
Песня Хэмпи
Впрочем, случались дни, когда даже эти тихие предметы не могли утешить господина Натаниэля. Такое состояние Ранульф уподобил заключению всего человека в пространство, столь же тесное, как один только зуб, из которого расходится мучительная боль, и оно становится настолько подавляющим, что он перестает замечать окружающий мир.
Итак, однажды в самом конце дня, поддавшись подобному настроению, ничего не замечая, господин Натаниэль бродил по Грамматическим полям.
В эпитафиях, начертанных на могильных камнях, можно было прочесть всю историю чувствительности доримаритов, начиная от тихой едкости надписей, восходящих ко дням герцогов —
за которыми следовали мирные повествования о труде и процветании, относящиеся к первым годам Республики и кончая дешевым цинизмом недавних времен, например:
«Здесь почиет Гиацинт Хитротрусс, ткач, по привычке растянувший ткань своей жизни больше положенной меры и, к глубокой скорби своего семейства, скончавшийся в возрасте XCIX лет».
Но в тот вечер даже любимая эпитафия, посвященная старому пекарю, Эбенеезеру Спайку, который шестьдесят лет обеспечивал граждан Луда свежим и мягким хлебом, не могла утешить господина Натаниэля.
И в самом деле, кольца меланхолии настолько сдавили его, что распахнутая настежь дверь семейной могильной часовни не вызвала в нем ничего, кроме короткого и неопределенного удивления.
Часовня семейства Шантеклер являлась одним из красивейших сооружений Луда. Она была выложена из розового мрамора, а изящные желобчатые колонны и рельефы на стенах, изображавшие цветы, листья и пораженных ужасом беженцев, являлись превосходным произведением искусства старого Доримара. Пожалуй, более всего она напоминала предназначенный для увеселения павильон. Предание утверждало, что так оно и было на самом деле, а павильон принадлежал герцогу Обри. Это соответствовало и легенде, называвшей кладбище местом его бесчинств и пирушек. В часовню не входил никто и никогда, кроме господина Натаниэля и его домочадцев, являвшихся с цветами по случаю годовщины смерти его родителей. И тем не менее дверь была распахнута.
Оставалось только предположить, что днем здесь побывала благочестивая Хэмпи, чтобы отметить какую-нибудь памятную только ей одной годовщину из жизни своих усопших хозяев, после чего позабыла запереть дверь.
Пребывая в мрачном настроении, господин Натаниэль приблизился к западной стене и принялся рассматривать Луд, настолько одурманенный отчаянием, что в первое мгновение просто не способен был отреагировать на то, что предстало его глазам.
А потом – как случалось иногда, когда течение Пестрянки отражалось на стволах буков, росших на ее берегах, так что сквозь них нескончаемыми волнами протекал некий неведомый природе элемент, образованный наполовину водой, а наполовину светом, – предметы, которые он видел перед собой, начали отражаться в его фантазиях. Теснившиеся с одной стороны холма, явным образом спешили к гавани, стремясь превратиться в корабли и уплыть в неведомые края. От труб по крутым кровлям разбегались превращавшиеся в бархат тени. За домами высились колокольни.
А дома более всего напоминали стаю разнообразной по размеру и виду домашней птицы, собравшейся возле двери амбара на зов птичницы – цып! цып! цып! – чтобы получить вечернюю порцию корма.
Но сколь невинно не выглядели бы эти здания, именно в них обретались те темные тайны, которые наводнили Луд. Дома – тоже Молчаливый народ. У стен есть уши, но нет языков. Дома, деревья, усопшие – все безмолвны.
Глаз его перекочевал от города на лежавший за стеной сельский край, задерживаясь ненадолго на полях мака и золотого жнивья, на дымке далеких деревушек, на широкой голубой ленте Долы, узкой струе Пестрянки, первая из которых текла с севера, а вторая с запада, однако там, в нескольких милях за городом, русла их начинали казаться параллельными, так что само слияние возле гавани превращалось в истинное геометрическое чудо.
И господин Натаниэль опять начал ощущать покой тишины и, казалось, уже заметил краешек того тихого и спокойного края, который сулит ему будущее после смерти.
Только вот существовало старинное поверье, что тогда придется трудиться рабом в стране Фейри на засаженных левкоями полях.
Нет, нет. Старина Эбенеезер Спайк не мог стать рабом в том краю.
Господин Натаниэль оставил Грамматические поля, пребывая в благородной меланхолии, безысходность и отчаяние отступили.
Явившись домой, он обнаружил Календулу отрешенно сидящей в гостиной, вялые руки ее покоились на коленях; она даже развела огонь в камине, хотя вечер еще не наступил.
Она была бледна как снег, под глазами пролегли фиолетовые тени.
Остановившись возле двери, Натаниэль несколько мгновений молча разглядывал жену.
Тут ему припомнились две строчки из старой народной песни:
Сплетайтесь в венок вы, горя цветы,
Чтобы прекраснее сделалась ты.
И вдруг он увидел в ней то самое очарование, которое сводило его с ума в дни сватовства, очарование, присущее тому изяществу, хрупкому и далекому, которое заставляет плоть мужчины возжелать душу женщины.
– Календула, – негромко позвал ее Натаниэль.
Губы жены искривила тонкая пренебрежительная улыбка.
– Ну, что, Нат, полаял на луну, погонялся за собственной тенью?
– Календула! – Подойдя, он остановился за спинкой ее кресла.
Она вздрогнула и воскликнула тоном, раздраженным и одновременно извиняющимся:
– Прости меня! Но тебе превосходно известно, что я терпеть не могу, когда прикасаются к моему затылку! Ой, Нат, ну какой же ты сентиментальный для своих лет!
И тут все началось, как всегда: тщетные жалобы, завуалированные упреки; желание сделать ему больно боролось за власть с привычным милосердием, рожденным годами легкой, чуть пренебрежительной нежности.
К разразившемуся бедствию она относилась с физическим отвращением, к которому примешивался воинственный задор, ощущение жестокой несправедливости и – как это ни странно – смешной стороны происходящего.
Время от времени, уняв дрожь, она говорила:
– Жаль, что эта старушонка Примула не бежала вместе с ними, представляю, как бы она прыгала под звуки скрипки и верещала, словно старая помойная кошка на крыше.
Наконец Натаниэль потерял терпение. Вскочив на ноги, он вскричал:
– Календула, ты сводишь меня с ума! Ты… ты не женщина. На мой взгляд, тебе нужно самой отведать этих плодов. Хорошо бы разыскать их где-нибудь и затолкать тебе в глотку!
Он тут же пожалел о сказанном.
Что это на него нашло?
Натаниэль не мог больше оставаться в гостиной и, пробормотав извинения, покинул комнату.
Куда же пойти? Только не в трубочную. Он сыт по горло собственным обществом. И тогда он поднялся наверх и постучал в дверь Хэмпи.
Но как бы ни любил в детстве человек собственную няню, редко случается, чтобы, повзрослев, он чувствовал себя вполне непринужденно в ее обществе и не скучал. Связь, сделавшаяся искусственной и обусловленная чувством долга, а не душевной привязанностью, не бывает до конца искренней.
А няне особенно горько, когда великодушный враг – жена ее мальчика – заставляет его выполнять свой долг.
Долгие годы Календула время от времени спрашивала: «Нат, а ты давно поднимался наверх поговорить с Хэмпи?» Или же: «Нат, Хэмпи потеряла одного из своих братьев. Сходи вырази ей соболезнования».
Оказавшись в обитой веселым ситцем крохотной комнатке, Натаниэль почувствовал себя скованным, и язык его утратил былое красноречие, а охватившее его уныние мешало прибегнуть к ставшему привычным шутливому тону, которым он обычно говорил со старушкой.
Она как раз штопала его чулки и с негодованием предъявила ему особенно большую дыру, а потом, покачав головой, воскликнула:
– Не знаю мужчины, который столь сурово обходился бы со своими чулками, как ты, господин Нат! Хотелось бы еще узнать, как это у тебя получается и как тебе удалось научить этому своего сына, господина Ранульфа?
– Вот что, Хэмпи, я уже не раз говорил, что ты не вправе попрекать меня дырками на моих чулках, раз сама их вязала, – заученно возразил Натаниэль.
Ответ этот был рожден теми долгими годами, в течение которых Хэмпи выговаривала ему за чулки. Однако в эти кошмарные дни было нечто ободряющее в том, что в мире еще оставались люди, обладающие достаточно здравым и спокойным умом, чтобы волноваться из-за пары продранных чулок.
Хэмпи и в самом деле отнеслась к известию о побеге Цветочков Кисл с удивительным спокойствием. Она никогда не одобряла Прунеллу, считая, что она пошла в мать. Однако Прунелла оставалась дочерью господина Натаниэля и сестрой Ранульфа и обладала в глазах Хэмпи некоторой позаимствованной у них ценностью. И все же она не предавалась горю и хранила угрюмое молчание, когда речь заходила на эту тему.
Взгляд господина Натаниэля беспокойно обежал знакомую комнату. Ему было хорошо в этом уютном и невероятно опрятном помещении. «Так аккуратно выглядят только гостиные фейри» – пришло вдруг в голову старинное доримарское присловье.
На столе стояла ваза с осенними розами, воздух был наполнен легким ароматом. Ставят ли фейри вазы с розами в своих гостиных?
– Это новые, Хэмпи, кажется, так? – произнес он, показав на коробку со странными раковинами на каминной полке, с очень странными раковинами, тонкими, словно крылья бабочки, и такими же яркими. А рядом с ними стояли фарфоровые горшки, казалось, сделанные из лепестков маков и орхидей, очертания которых говорили, что ни один подобный сосуд не мог сойти с гончарного колеса ремесленника в Доримаре.
Тут он присвистнул и, указав на прибитую к стене конскую подкову из чистого золота, прибавил:
– И эта вещь тоже! Клянусь, я никогда не видел ее у тебя! Неужели из далеких краев пришел твой корабль, Хэмпи?
Старуха подняла глаза и спокойно посмотрела на него:
– Ох! Эти вещи я получила, когда скончался мой бедный брат и сломали наш старый дом. Я рада видеть их у себя, потому что не могу припомнить времени, когда бы они не стояли на нашей кухне.
И я часто думаю о том, как это странно, когда хрупкие черепки живут и живут, а плоть и кость давно истлели. Странная вещь, господин Нат, стареть и жить среди глухонемых. Фарфоровые черепки… и Молчаливый народ. – Она смахнула слезинки, а потом добавила: – Я никогда толком не знала, откуда к нам попали эти старые вещи. Подкова, наверно, дорого стоит, но даже во время неурожая мой бедный отец не стал ее продавать. Он говорил, что подкова эта висела над дверью и при его отце, и при его деде, и пусть дальше висит. Не удивлюсь, если он думал, что ее обронил конь герцога Обри. Что же касается раковин и горшков, то мы, когда были детьми, считали, что они пришли к нам из-за гор.
Господин Натаниэль вздрогнул и в крайнем изумлении посмотрел на нее.
– Из-за гор? – с ужасом переспросил он.
– А почему бы и нет? – невозмутимо отозвалась Хэмпи. – Я выросла в деревне, господин Нат, и мне нипочем ни запах лисы, ни виверры… ни фейри. Они – вредные создания, и потому их лучше оставить в покое. Соседей не выбирают, но быть соседом – это уже достоинство. Будь на то моя воля, я ни за что не выбрала бы фейри себе в соседи, но так получилось. А значит, мы обязаны жить с ними наилучшим образом.
– Во имя Солнца, Луны и Звезд, Хэмпи! – вскричал господин Натаниэль полным ужаса голосом. – Ты не знаешь, что говоришь, ты…
– Вот что, господин Нат, не пробуй на мне свои высокоумные штучки, ты здесь не его-Честь-Мэр-Луда-так-что-заткнитесь-и-благодарите-меня-за-все-благодеяния! – воскликнула Хэмпи, погрозив ему кулаком. – Я прекрасно знаю, что говорю. Однако хорошая няня обязана держать свое мнение при себе, если оно не совпадает с мнением ее хозяина и хозяйки. Поэтому я никогда не говорила ни тебе, пока ты был маленьким мальчиком, ни господину Ранульфу о том, что думаю по поводу некоторых вещей. И никогда не связывалась с фенхелем и тому подобными вещами. Может, его и не хотят здесь видеть, а смотришь, он тут как тут, будь то фейри или доримарит. Соседи обманывают нас только потому, что мы их боимся. К тому же я всегда считала, что здоровый желудок способен переварить все что угодно… даже плод фейри. Взять хотя бы моего мальчика, Ранульфа… Молодой Люк пишет, что он еще никогда не выглядел так хорошо. Нет, ни плод фейри, ни что-либо другое еще неспособно отравить чистый желудок.
– Понимаю, – сухим тоном промолвил господин Натаниэль, сопротивляясь тому утешению, которое, против его воли, приносили ему слова няни. – И участь Прунеллы тоже радует тебя?
– Может, и не радует, – парировала Хэмпи, – что толку рыдать, икать и рыгать весь день, как это делает твоя жена? У жизни есть и печальная сторона, и мы должны одинаково принимать радости и скорби. Случалось, что девицы умирали перед самой свадьбой или, хуже того, дав жизнь своему первому ребенку, но миру это безразлично. Жизнь, скажу откровенно, штука достаточно грустная, но страшного в ней ничего нет. Меня воспитывали в деревне и, как говаривала моя старая бабка, нет часов лучше солнца и календаря лучше звезд.
А почему? Потому что там ты привыкаешь смотреть в лицо Времени. Там, за горами, не найдется ничего более страшного, чем Время. Но когда ты всю жизнь видишь его таким, как оно есть, а не запертым, как здесь, в Луде, в коробку часов, то начинаешь различать в нем нечто спокойное и мирное, как впряженный в плуг старый вол. Потом, наблюдая за временем, ты учишься петь. Говорят, что привезенные из-за гор плоды заставляют человека петь. Я никогда не брала в рот ни кусочка, но петь умею и без того.
Неожиданно все скопившиеся за последние тридцать лет горести и страхи оставили сердце Натаниэля, по лицу его покатились слезы, а Хэмпи с победной нежностью гладила его руки и бормотала полные утешения слова, как делала это, когда он был еще ребенком.
Выплакавшись, Натаниэль присел на табурет у ног Хэмпи и, уткнувшись головой в ее колени, попросил:
– Спой мне, Хэмпи.
– Спеть, мой дорогой? Но что я могу тебе спеть? Мой голос теперь не тот, что прежде… Ладно, есть одна старая песня – Голубика, так, кажется, она зовется; теперь ее то и дело можно услышать на улице, красивая такая мелодия.
И голосом, надтреснутым и приятным, как звон старинного спинета, она запела:
Был Обри жив, и не был в горе бедняк,
Лорд или нищий, тогда пировал здесь всяк.
С лилией на окне, с соком травы в вине.
С зеленью многоликой,
С ветвью хлесткой и дикой,
С клубникой и голубикой.
Когда она пела, Натаниэль вновь услыхал свою Ноту. Но, как ни странно, она не показалась ему грозной. Она была тиха, как дерево, как нарисованный пейзаж, как прошлое, и умиротворяла, словно водяная капель, словно мычание коров, возвращающихся вечером на ферму.