355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Ортега-и-Гассет » Анатомия рассеянной души. Древо познания » Текст книги (страница 14)
Анатомия рассеянной души. Древо познания
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:09

Текст книги "Анатомия рассеянной души. Древо познания"


Автор книги: Хосе Ортега-и-Гассет


Соавторы: Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Старый студент был одержим пылким романтизмом, кое в чем смягченным узостью и ограниченностью практического человека. Ламела верил в любовь и в Бога, но это не мешало ему напиваться и частенько предаваться мелкому разврату. По его словам, необходимо было удовлетворять грубые и недостойные потребности тела и сохранять дух в чистоте. Философия его сводилась к следующей сентенции: надо давать телу то, что принадлежит телу, а душе то, что принадлежит душе.

– Все эти разговоры о душе – сущая чепуха, – возражал Андрес. – Это монахи выдумали, чтобы выманивать у людей деньги.

– Замолчи, несчастный. Замолчи, не кощунствуй!

В сущности, Ламела был отсталым во всем – и в ученье, и по идеям. Он рассуждал, как человек начала прошлого столетия. Современной теории о непреложности экономических законов общественного строя для него не существовало. Не существовало также и социального вопроса. Весь социальный вопрос разрешался благотворительностью и тем, что есть люди с добрым сердцем.

– Ты настоящий католик, – говорил ему Андрес, – ты сфабриковал себе самый удобный из мифов.

Когда Ламела однажды показал ему свою возлюбленную, Андрес не мог прийти в себя от изумления. Она оказалась старой девой, некрасивой, черной, с крючковатым, как у попугая, носом, и весьма почтенного возраста. И при этой неприглядной наружности, она не обращала никакого внимания на своего поклонника, и только мельком взглянула на него с кислой и презрительной миной.

Фантастически дух Ламелы никогда не справлялся с реальностью. Несмотря на свою внешнюю скромность и улыбчивость, он обладал необычайной гордостью и самоуверенностью и испытывал спокойствие человека, убежденного в том, что он в совершенстве знает все явления и все поступки человеческие.

Другим товарищам Ламела не говорил о своей любви, но когда ему удавалось залучить Уртадо, он изливался перед ним. Признаниям его не было конца. Он всему стремился придать какое-то сложное, сверхъестественное значение.

– Голубчик, – говорил он улыбаясь и хватая Андреса за руку, – вчера я видел ее.

– Да что ты!

– Да, – продолжал Ламела с необычайно таинственным видом, – она гуляла с компаньонкой. Я пошел за нею, она вошла в дом, а немного погодя, на балкон вышел слуга. Странно, не правда ли?

– Странно? Почему же? – спросил Андрес.

– Потому что потом слуга не затворил балкон.

Уртадо смотрел на него, спрашивая себя, как должен функционировать мозг его друга для того, чтобы он находил необычайными самые естественные в мире вещи, и для того, чтобы он верил в красоту этой безобразной старой девы.

Несколько раз, когда они гуляли по парку Буэн-Ретиро, Ламела вдруг оборачивался и говорил:

– Подожди, замолчи!

– Почему, что такое?

– Вон там идет один из моих врагов, который наговаривает ей на меня. Он шпионит за мной.

Андрес удивлялся. Сблизившись несколько больше с Ламелой, он сказал ему:

– Послушай, Ламела, на твоем месте я отправился бы в Парижское или Лондонское Психологическое общество.

– Зачем?

– И попросил бы: «Пожалуйста, займитесь мной, потому что я нахожу, что я самый необыкновенный человек в мире».

Тот рассмеялся своим добродушным смехом.

– Это оттого, что ты еще дитя, – ответил он, – в тот день, когда ты влюбишься, ты увидишь, что я прав.

Ламела жил в гостинице на площади Лавапьес, в крохотной комнатке, в которой царил страшный беспорядок, и занимался, когда это случалось, лежа в постели; обыкновенно он расшивал книги и держал отдельные листы в чемодане или раскладывал их на столе. Уртадо несколько раз заходил к нему. Убранство его комнаты состояло из множества пустых бутылок, валявшихся повсюду. Ламела покупал вино и держал его в самых невероятных местах из опасения, чтобы другие постояльцы не зашли к нему в комнату и не выпили его запасы, что, по его рассказам, случалось частенько. Ламела прятал бутылки в чемодан, в трубу, в постель, в комод.

Ложась спать, он ставил на пол у постели бутылку с вином и, просыпаясь ночью, выпивал залпом с полбутылки. Он был убежден, что лучшего наркотического средства, чем вино, нет, и что, по сравнению с ним, всякие сульфоналы и хлоралы – чистейшее шарлатанство.

Ламела никогда не обсуждал мнений профессоров, да они и не особенно интересовали его; он и разделял-то их только на доброжелательных, ставящих удовлетворительные отметки, и на злонамеренных, которые проваливали на экзаменах лишь для того, чтобы задавать тон и разыгрывать из себя ученых.

В большинстве случаев Ламела разделял и прочих людей на две группы: одну составляли люди прямые, честные, порядочные и добрые; другую – мелочные и тщеславные. По мнению Ламелы, Арасиль и Монтанер принадлежали к последней группе – к мелочным и ничтожным людям. Правда, что ни один из них не принимал Ламелу всерьез.

Андрес рассказывал дома о странностях своего нового товарища. Маргариту очень интересовал роман Ламелы, а Луисито, обладавший пылкой фантазией болезненного ребенка, слушая рассказы брата, сочинил сказку, которая называлась «Любовь испанского студента и королевы Какаду».

10. Сан Хуан де Диос

Без особого блеска, но и без злоключений Андрес Уртадо приближался к окончанию курса.

В начале четвертого года Хулио Арасилю случилось побывать на нескольких лекциях по венерическим болезням, которые читал врач больницы Сан Хуан де Диос. Арасиль предложил Монтанеру и Уртадо посещать эти лекции вместе с ним; через два месяца должны были состояться экзамены студентов для поступления интернами в Городскую Больницу; они думали записаться на этот экзамен все трое, было полезно почаще видеть больных.

Посещение больницы Сан Хуан де Диос послужило новым поводом для угнетенного настроения и грусти Андреса Уртадо. И он задавал себе вопрос, почему мир точно нарочно показывается ему с самой некрасивой своей стороны.

После нескольких посещений больницы Андрес стал думать, что пессимизм Шопенгауэра – почти математическая истина. Мир казался ему смешением сумасшедшего дома и больницы, обладание умом составляло несчастье, счастье же могло прийти только от бессознательности или от безумия. Ламела, живущий своими иллюзиями, не зная этого, вырастал в его глазах до уровня мудреца.

Арасиль, Монтанер и Уртадо в течение некоторого времени посещали женскую палату в Сан Хуан де Диос. Для человека нервного и беспокойного, как Андрес, зрелище это не могло не быть угнетающим. Больные были самые жалкие и падшие женщины. Видеть стольких несчастных, бездомных, покинутых, в мрачной палате, похожей на мусорную яму человечества, проверить и убедиться в гнилостности, которой заражает половая жизнь, было для Андреса сильным, тяжелым впечатлением.

Больница, по счастью уже разрушенная, была отвратительным, грязным зловонным зданием; окна палат выходили на улицу Аточа и были забраны двойными решетками для того, чтобы больные не могли высовываться из окон и не смущали бы прохожих своим видом. Таким образом, в палаты никогда не проникало ни воздуха, ни солнца.

Врач, заведующий этой палатой, знакомый Хулио, был смешной старичок с большими белыми бакенбардами. Не обладая особыми знаниями, он любил придавать себе вид ученого профессора, чего никто не вменил бы ему в преступление. Скверно же и подло было то, что он обращался с несчастными, попавшими сюда, с излишней жестокостью и тиранил их словом и делом.

Почему? Это было непонятно. Старый идиот отправлял больных в карцер и держал их там по два, по три дня в наказание за воображаемые преступления. Переговариваться во время врачебного обхода, пожаловаться на сиделку – любого пустяка было достаточно для этих строгих наказаний. А если не в карцер, он сажал их на хлеб и на воду. Этот человек, на которого была возложена столь гуманная миссия, как попечение о бедных больных существах, был, в сущности, жестокой обезьяной. Андрес не мог выносить животной грубости этого идиота с белыми бакенбардами. Арасиль же смеялся над негодованием своего друга.

Однажды Уртадо решил не приходить больше в госпиталь.

В палате была женщина, постоянно державшая на коленях белую кошку. Это была женщина со следами былой красоты, большими черными глазами египетского типа. Должно быть, кошка была единственным напоминанием о лучших днях. При входе врача, больная обыкновенно украдкой спускала кошку с постели на пол, и она испуганно забивалась под кровать. Но однажды врач увидел ее и толкнул ногой.

– Убрать эту кошку и повесить ее, – сказал он ассистенту.

Ассистент и сиделка стали гоняться за кошкой по всей палате; больная с тревогой смотрела на эту охоту.

– А эту госпожу отправьте в карцер, – прибавил врач.

Больная взглядом следила за погоней, и, когда увидела, что ее любимица поймана, две крупные слезы скатились по ее бледным щекам.

– Мерзавец! Идиот! – крикнул Уртадо, приближаясь к врачу со сжатыми кулаками.

– Не будь дураком! – сказал Арасиль. – Если тебе здесь не нравится, уходи.

– Да, да, уйду, не беспокойся, для того, чтобы не выпустить кишки этому проклятому идиоту!

С этого дня он перестал ходить в Сан Хуан де Диос.

Человеколюбивые порывы Андреса укрепились бы еще больше, если бы не посторонние влияния, действовавшие на его душу. Одним из них было влияние Хулио, который смеялся над всеми «крайними взглядами», другое – Ламелы с его практическим идеализмом, и, наконец, влияние «Афоризмов и максим» Шопенгауэра, тоже побуждавшего его к бездействию.

Несмотря на эти сдерживающие начала, Андрес в течение нескольких дней находился под впечатлением речей нескольких рабочих, которые он слышал на митинге анархистов в лицее Риус. Один из них, Эрнесто Альварес, смуглый человек с черными глазами и бородой с проседью, очень красноречиво и с большой страстностью, говорил на этом митинге о брошенных детях, о нищих, о падших женщинах…

Андрес был увлечен этим, быть может, несколько показным сентиментализмом. Но когда он стал развивать свои взгляды на социальную несправедливость, Хулио Арасиль выступил против него, опираясь на свой всегдашний здравый смысл.

– Ясно, что в обществе много несправедливостей, – говорил он, – но кто же устранит их? Бездельники, которые ораторствуют на митингах? А, кроме того, есть несчастья, которые присущи всем. Рабочие из народных драм, которые жалуются на то, что зимой страдают от холода – не одни на свете: то же происходит с нами со всеми.

Слова Арасиля действовали на Андреса, как струя холодной воды.

– Если ты хочешь посвятить себя этому, – говорил ему Хулио, – становись общественным деятелем, учись ораторствовать.

– Но я вовсе не желаю посвящать себя политике, – с негодованием отвечал Андрес.

– Ну, значит, ты ничего и не сможешь сделать.

Несомненно, что всякая реформа на пути гуманитарных стремлений должна быть коллективной и осуществляется при посредстве политического процесса, а убедить своего друга в том, что политика вещь темная, Хулио было не трудно.

Действительно, испанская политика никогда не отличалась ни возвышенностью, ни благородством, и ничего не стоило доказать жителю Мадрида, что на нее не следует полагаться.

Бездействие, подозрение в пустоте и развращенности всего на свете заставляли Андреса проникаться все большим и большим пессимизмом. Он постепенно склонялся к духовному анархизму, основанному на сочувствии и жалости, но без всякого практического применения.

Мстительная революционная логика Сен-Жюстов его уже не воодушевляла, она казалась ему искусственной и не имеющей места в природе. Он думал, что в жизни нет и не может быть справедливости. Жизнь представлялась ему бурным и безумным потоком, где актеры разыгрывали трагедию, которой не понимали, а люди, достигшие известной степени умственного развития, смотрели на сцену с почтительным состраданием.

Эта неустойчивость во взглядах, отсутствие определенного плана и одерживающего начала, вносили смятение в душу Андреса и приводили его к постоянному и ни во что ни выливающемуся умственному возбуждению.

11. В интернатуре

В середине учебного года принимали экзамены у студентов, желающих поступить интернами в клиническую больницу.

Арасиль, Монтанер и Уртадо решили сдавать этот экзамен. Он состоял из нескольких вопросов, которые профессор задавал по программе, уже пройденной студентами. Уртадо отправился к своему дяде Итурриосу, чтобы он похлопотал за него.

– Хорошо, я тебя порекомендую, – сказал дядя. – Тебя влечет к этой профессии?

– Не особенно.

– Так зачем же ты хочешь работать в больнице?

– А что же мне делать? Посмотрю, не увлекусь ли я этим. Кроме того, и деньги мне будут очень кстати.

– Ну хорошо, – ответил Итурриос. – С тобой хоть знаешь, чего придерживаться, мне это по душе.

На экзамене Арасиль и Уртадо получили удовлетворительные отметки.

Сначала их назначили рецептистами: их обязанности заключались в том, чтобы по утрам заказывать рецепты, выписанные врачом, а днем забирать лекарства, раздавать их больным и следить, чтобы они правильно их принимали. Из рецептистов, получающих шесть дуро в месяц, они перешли на положение интернов с жалованьем в девять дуро и, наконец, на положение ассистентов с жалованьем в двенадцать дуро, что представляло уже почтенную цифру в две песеты в день.

Приятель Итурриоса, заведывавший одной из палат на верхнем этаже, взял Андреса в свое отделение. Палата была клиническая. Врач, старательный и прилежный человек, в совершенстве обладал уменьем ставить диагноз. Вне своей профессии он не интересовался ничем; политика, литература, искусство, философия или астрономия – все, что не касалось выслушивания, выстукивания, анализа мочи или мокроты, было для него мертвой буквой.

Добрый доктор полагал, – и, может быть, был прав, – что истинная добродетель студента-медика заключается в занятиях исключительно медицинской стороной, а в остальное время он должен развлекаться. Андреса же гораздо больше интересовали взгляды и чувства больных, нежели симптомы болезней.

Заведующий палатой вскоре заметил равнодушие Андреса к своей профессии.

– Вы думаете об чем угодно кроме медицины, – строго сказал он ему.

И врач был прав. Новый интерн не подавал надежд стать хорошим клиницистом. Его занимала психологическая сторона явлений, ему нравилось допытываться, что делают сестры милосердия, имеют ли они отпуск, он интересовался организацией больницы, ему было любопытно, куда утекают деньги, ассигнованные Палатой депутатов.

В ветхом здании царила полнейшая безнравственность; начиная с администрации местной палаты депутатов, до компании интернов, продававших госпитальную хину в ближайшие аптеки и аптекарские магазины, здесь можно было обнаружить все способы утекания денег. На дежурствах, интерны и капелланы играли в двойной ландскнехт, а в хирургическом отделении почти постоянно функционировало что-то вроде рулетки, в которой самой маленькой ставкой было десять сантимов.

Врачи, среди которых иные были порядочными плутами, священники, не уступавшие им в этом качестве, и интерны проводили ночи, дуясь в карты.

Азартнее всех играли капелланы. Один из них был низенький, рыжий и циничный человек, забывший свою богословскую науку и пристрастившийся к медицине. Так как курс на медицинском факультете был слишком для него обширен, он приглядывался к административной части и подумывал о том, чтобы совсем снять рясу.

Другой священник был высокий, сильный мужчина с энергичными манерами. Он говорил решительным и властным тоном и обыкновенно рассказывал сальные анекдоты, вызывавшие грубые комментарии. Если какой-нибудь набожный человек укорял его за непристойные речи, он сейчас же менял голос и жесты, и с подчеркнутым лицемерием, притворно-елейным тоном, не подходившим к его смуглому лицу и черным наглым глазам, принимался уверять, что религия не имеет ничего общего с пороками ее недостойных служителей.

Некоторые интерны, знавшие его уже довольно долгое время и бывшие с ним на «ты», называли его Лагартихо, потому что он был немного похож на этого знаменитого тореадора.

– Послушай-ка, ты, Лагартихо, – говорили ему.

– Ничего бы я так не желал, – отвечал священник, – как променять рясу на красный плащ, и вместо того, чтобы помогать хорошо умирать, сражаться с быками.

Так как он часто проигрывался, то у него постоянно бывали разные неприятности. Однажды, вперемежку с живописными ругательствами, он сказал Андресу:

– Не могу я больше так жить. Ничего больше не остается, как выйти на улицу – повсюду служить обедни и глотать по четырнадцати облаток в день.

Уртадо не нравились эти циничные выходки.

Среди практикантов было несколько курьезных типов, настоящих больничных крыс, которые сидели здесь по пятнадцать-двадцать лет, не кончив обучения, и у которых тайной практики в бедных кварталах было больше, чем у многих врачей.

Андрес подружился с сестрами милосердия своей палаты и с некоторыми другими. Ему хотелось верить, – не из религиозности, а из романтизма, – что сестры милосердия – ангелы; но деятельность их в больнице сводилась, в сущности, только к хозяйственным заботам, да к тому, что они звали священника, когда положение больного резко ухудшалось. Кроме того, это были не идеальные, проникнутые мистицизмом существа, смотревшие на мир, как на долину слез, а девушки, не имеющие средств, или вдовы, которые принимали на себя обязанности сестры милосердия, как приняли бы всякую другую должность, для того, чтобы как-нибудь существовать.

Кроме того, сестры до больницы знавали лучшие времена.

Однажды больничный служитель передал Андресу тетрадку, найденную в старых бумагах, принесенных из флигеля сестер милосердия. Это был дневник монахини, короткие, очень лаконические заметки, впечатления, касающиеся жизни в больнице, за период в пять или шесть месяцев.

На первой странице была надпись: «Сестра Мария де ла Крус», и рядом число. Андрес прочел дневник и поразился. Жизнь в больнице описывалась с такой простотой и безыскусственной прелестью, что он был взволнован. Андресу захотелось узнать, кто была эта сестра Мария, живет ли она еще в больнице, и если нет, то где она теперь.

Он быстро выяснил, что она умерла. Одна монахиня, уже старая, знала ее. Она сказала Андресу, что сестра Мария умерла вскоре после поступления в больницу; ее определили в палату для тифозных, она заразилась там и умерла. Андрес не решился спросить, какая она была, какое у нее было лицо, хотя дал бы что угодно, лишь бы узнать это. Андрес сохранял дневник монахини, как реликвию, и так часто думал о ней, что, в конце концов, это переросло в настоящую манию.

Загадочным и странным типом, обращавшим на себя общее внимание в больнице, был брат Хуан. Человек этот, неизвестно откуда появившийся, ходил в черной блузе, туфлях и с большим распятием, висевшим у него на шее. Брат Хуан по собственной охоте ухаживал за самыми опасными больными. По-видимому, он был мистик, человек, живший среди горя и страданий, как в своей естественной среде. Брат Хуан был невысокого роста, с черной бородой, блестящими глазами, мягкими манерами, медоточивым голосом. Он принадлежал, несомненно, к семитическому типу.

Жил он в переулочке, отделявшем Сан Карлос от клинической больницы. Через переулочек этот были перекинуты две застекленные галерейки, и под одной из них, той, что была ближе к улице Аточа, находилась каморка брата Хуана. В этой каморке он жил с маленькой собачкой, разделявшей его уединение.

В котором бы часу ни приходили звать брата Хуана, всегда в каморке его был свет, и всегда его заставали на ногах. По словам одних, он проводил все время за чтением скабрезных книг, по словам же других – в молитве. Один из интернов уверял, будто видел, как он делал замётки в английских и французских трудах о половых извращениях.

Раз ночью, когда Андрес был дежурным, один из интернов предложил:

– Пойдем к брату Хуану и попросим у него чего-нибудь поесть и выпить.

Все отправились в переулочек, где находилось убежище брата Хуана. Каморка была освещена, они подошли к окну, желая подсмотреть, что делает таинственный брат милосердия, но не нашли просвета, в который можно было бы заглянуть. Тогда они окликнули его, и у окна тотчас же появился брат в своей вечной черной блузе.

– Мы дежурим, брат Хуан, – сказал один интерн, – и пришли спросить, не найдется ли у вас чего-нибудь перекусить.

– Ах, бедняжки, бедняжки! – воскликнул тот. – Вы пришли как раз тогда, когда у меня самого не густо. Но я все же посмотрю, нет ли у меня чего-нибудь. – Он исчез за дверью, тщательно притворив ее за собою, и, немного погодя, появился с пакетиком кофе, сахара и печенья.

Студенты вернулись в дежурную комнату, съели печенье, выпили кофе и стали рассуждать о брате Хуане. Но не пришли к соглашению: одни думали, что он человек из общества, другие же, что он бывший лакей; одни считали его святым, другие – половым извращенцем или вроде того. Брат Хуан считался в больнице чудаком. Когда он получал деньги, – неизвестно откуда, – он устраивал обеды для выздоравливающих и дарил больным вещи, в которых те нуждались.

Несмотря на свою благотворительность и добрые дела, брат Хуан был почему-то противен Андресу и производил на него неприятное впечатление, чисто физическое.

В нем, несомненно, было что-то ненормальное. Для человека так логично, так естественно избегать страдания, болезней, печали. Для него же страдание, горе и грязь, должно быть, имели привлекательность.

Андрес скорее понял бы другую крайность, когда человек бежит от чужой скорби, как от чего-то ужасного и отвратительного, доходя даже до низости, до жестокости; он понимал, что можно избегать даже самого представления о страдании вокруг себя; но сознательно идти искать грязь, печаль, уныние для того, чтобы жить среди них, казалось ему чудовищным. Поэтому, при виде брата Хуана, он испытывал чувства настороженности, как при виде какого-нибудь чудовища.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю