355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Ортега-и-Гассет » Анатомия рассеянной души. Древо познания » Текст книги (страница 3)
Анатомия рассеянной души. Древо познания
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:09

Текст книги "Анатомия рассеянной души. Древо познания"


Автор книги: Хосе Ортега-и-Гассет


Соавторы: Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Показать себя – вот вечная цель России. Испания уже давно себя показала, да так, что испанцы еще долго могли оставаться в позе величия. Этим они, собственно, не собирались никому ничего доказывать. А Россия привыкла догонять, якобы обгоняя, чтобы «посторанивались другие народы и государства», ведь Россия должна была преподать всему миру какой-то великий урок[46]46
  См., например: П. Я. Чаадаев. Сочинения. М., 1989. – С. 26.


[Закрыть]
, как мы помним. Например, урок жестокости в самоистреблении. Конечно, бывали народы, которые истребляли сами себя и более жестоко. Но никто не сделал это уроком для всего мира. Или урок мужества и храбрости в борьбе с фашизмом. Мы преподали урок мощи, опрокинув расчеты западных политиков, что «два тоталитарных монстра пожрут друг друга». Нет, наша дикая удаль оказалась сильнее их звериной дисциплины. Но мы показали и забыли. И начали показывать сами себе, как мы хорошо живем и строим коммунизм. Никогда еще реальность так близко не соприкасалась с идеалами. Будущее хватали уже почти за жабры[47]47
  Как рекомендовал еще В. В. Маяковский: «За жабры его, комсомол, за хвост его, пионер».


[Закрыть]
. Но, как и в жанре романа, по Ортеге, идеалы от этого только один за другим разбивались, но уже не в романах, где, по рецептам соцреализма, идеальное с успехом воплощалось, а в самой жизни. Коммунизм был назначен и запротоколирован. Оставалось только ждать его наступления. И он наступил, но, разумеется, не в том виде, в каком его ждали. Однако, по пути к этой столь реалистической цели исторического материализма, оказавшейся внезапно столь призрачной, мы добились многого. А отменив эту цель, потеряли почти все.

Возвращение России к политике традиционного подражания Западу в этой парадигме развития не может быть плодотворным. Как в значительной степени неплодотворно-подражательно осуществилась идея Ортеги о Соединенных Штатах Европы. Воспроизвели форму этой идеи, а вовсе не ортегианскую суть. В Европе все еще выстраивают настоящее по моделям прошлого. Так же, как в США по моделям прошлого выстраивают будущее. Никто в настоящем не стремится изобретать, выращивать грядущее. Его хотят взять готовым: из настоящего или из прошлого.

Глобализация проникнута идеей всеобщего подражания, усреднения, унификации. Вместо разнообразия профессий для личности, о котором мечтал Ортега, всемирная потребность преимущественно в одной профессии – торговый агент[48]48
  По последним данным международного агентства по трудовым ресурсам «Men power», именно эта профессия оказалась самой востребованной в мире.


[Закрыть]
. Вот они-то, торговые агенты и вечно современны, им будущее ни к чему, продать нужно сегодня, чтобы успеть получить прибыль. И продается всё больше окартиненный суррогат жизни.

Остается только материться. И общая неудовлетворенность современного человека, проявляющаяся в брани, связана со многими факторами глобализации мира, приводящими к стиранию национальных и индивидуальных особенностей. В остатке – матерщина как самый общий человеческий инвариант, связанный с наиболее семиотизированным в наше время, но животным по первоначальной сути процессом – коитусом[49]49
  См. об этом например, В. И. Жельвис. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема. М., 1997.


[Закрыть]
. Однако, если с развитием культуры этот процесс постепенно табуировался, делался все более тайным, запрещался к прямому речевому описанию и визуализации (чем повышалась его культурная ценность), то единая телевизионно-интернетная контркультура, напротив, превращает секс в объект массового тиражирования и сбыта. А человеку, постоянно получающему такой суррогат вместо жизни, остается одно – столь же постоянно материться, покрывая бранью свою внутреннюю пустоту.

Ортега с болью описывает начало этого процесса – реализм и натурализм в искусстве. Основным объектом его критики становится реалистический роман девятнадцатого века, невиннейшее, с нашей сегодняшней точки зрения, явление. Однако философ сумел увидеть опасность в самом зародыше, хотя, к примеру, «Мадам Бовари» Флобера – зародыш, уже достаточно хорошо развитый. Позитивизм в науке и материализм в философии, резко негативно оцененные уже в «Анатомии рассеянной души», ведут к гедонистически-потребительскому отношению к жизни, заклейменному Ортегой в «Восстании масс».

Уже в «Анатомии рассеянной души» философ начал борьбу за личность человека против массовой безличности, которая век спустя дошла до мировой виртуальной обезличенности. Уже не личность героя книги или фильма меняется в восприятии читателя, сам пользователь Интернета может взять себе напрокат любую личину (nick из набора поп-идолов и поп-икон), чтобы, не пачкая своего настоящего имени, виртуально доставить себе то самое удовольствие, которое для актеров всемирного суперзрелища поневоле превращается в работу.

Мир все больше делится на тех, кто с той, и тех, кто с этой стороны экрана: на конструирующих визуальную картинку (новостей, блок-бастеров, видеороликов и т. д. и т. п., включая занимающую очень существенный объем этой картинки порнографию) и потребляющих ее, оплачивающих ее, причем не только деньгами, но и своей реальной жизнью, которую люди меняют на жизнь виртуальную.

Эпоха всеобщего стриптиза возникает тогда, когда гладкость поверхности начинает играть большую роль, чем наморщенность лба размышляющего человека, однако в этой ранней работе Ортега еще полон надежд: «С любого места может начаться жизнь героическая, созидательная, расширяющаяся. И было бы неплохо, чтобы молодежь лет двадцати снова поразмышляла о легких неровностях, которые формируют мрамор двух знаменитых лбов – Святого Георгия Донателло и Давида Микеланджело» (131). Как видим, нагота Давида не гладкая (плоская), а изобретающая и готовящая поступок.

Наше время опережает предсказания Ортеги. Уже не душа теряется в приспособлениях к материи, как опасался философ, и само тело уже – не носитель души, а не более чем носитель кодов, паролей, входов в иную материальную систему, семиотизированную под духовную. Эта система, напомним, называется массовая коммуникация и Интернет, общая виртуальная реальность, особым образом соотносимая с реальностью подлинной. Это особое соотношение состоит в том, что мнимая реальность с успехом прикидывается настоящей реальностью.

Таким образом, не только душа рассеяна в художественной литературе массового толка, каковым является роман в описании Ортеги, уже тело человека подвержено рассеянию в виртуальных мирах, а значит, хиреет и умирает в мире настоящем. Категория личной ответственности отменяется в новом игровом мире, который представляет собой систему возможности бесконечного повторения игровых сценариев. Ошибка допускается, а ответственность полностью снимается в такой системе. Человеку остается выбирать между пассивной (телевидение) и относительно активной (Интернет) безответственностью. Он освобождается от необходимости готовить (фильтровать: изобретать, располагать, выстраивать) свое воплощение, ему предоставляется возможность выдавать самовыражение формирующихся энергий души прямо в котел общения, и уже этот котел сам фильтрует эти энергии, воспринимая их как преимущественно эротические, создавая из любых семиотических потоков гедонистическую подушку, которая, кроме эроса, впитывает и финансовые потоки пользователей: Интернет и само по себе удовольствие платное, а углубление в слои гедонизма требует еще и дополнительных денег за их предоставление на индивидуальный компьютер. В своем целом всё это – глобальный виртуальный публичный дом, вовсе не имея в виду только то, что попутно осуществляется разветвленная реклама реальных публичных домов. Ибо классический публичный дом по сравнению с публичным домом нового виртуального типа – зло еще минимальное.

Классический бордель для своего функционирования требует отношений живых людей: виртуальный публичный дом эти отношения постепенно сводит на нет. Человеку некому и незачем изменять, потому что нет нужды вообще заводить семью: все его страсти остаются в Интернете. Не нужно помогать друзьям, потому что они у него только виртуальные и сами исключительно тем и занимаются, что спешат нашему теряющему личность мистеру X на помощь, как Чип и Дейл. Тут можно и проявить свою волю к власти, ведь удовлетворить ее представителю массы в реальной жизни невозможно (он как раз чужой, пусть и обезличенной волей, подавлен), так что приходится довольствоваться виртуальной заменой собственной воли.

Однако миру, в частности России, нужна не «воля к власти»[50]50
  Об этом термине в его переводах см. комментарий к тексту работы Ортеги: прим. 285.


[Закрыть]
, а стремление к подвижности, активности каждого человека (к тому динамизму, который, по предположению Ортеги, идет от барокко и который он обнаруживает в произведениях Пио Барохи), – нечто традиционной власти прямо противоположное, хотя ее и предполагающее: «Мы приходим в мир не для того, чтобы признаться в наших капризах и настроениях, и не для того, чтобы быть свидетелями происходящего вокруг. Личность не означает реакцию на окружающее. И слово „я“, которое раньше напоминало что-то неподвижное, как поверхность зеркала, начинает обозначать нечто активное. Я, то есть, попытка расширить реальность» (89).

Попытки России расширить реальность всегда воплощались в несколько хаотическое движение. Всю свою историю наша страна двигалась рывками, судорожный бросок куда-то вперед (или вроде бы вперед), потом, залегание на дно, зализывание ран. Большую часть времени мы спим и ждем, когда же проснется какой-нибудь Илья Муромец, который наведет порядок в сонном царстве. Проснулся – слава богу, можно несколько раз потянуться (к власти) и, спать дальше, этим удовольствовавшись. Какое там местное самоуправление, о чем так упорно мечтает А. И. Солженицын! Как ни печально, по-прежнему существует тяга народа к сильной руке, и по-прежнему у него нет своей воли, то есть воли, необходимой для собственного становления. Конечно, уже Ортега понимал, что такая воля по природе своей героическая, а героизм – товар штучный, но постепенно становящиеся личности должны все-таки когда-нибудь создать среду. Хотя бы среду избранных. Не законно выбранных на полузаконные, по-гамбургскому счету, теплые места, а избранных-призванных, не званых. Хочется надеяться, что у нас, в России, еще появится энергия становления, не вытравленная до конца глобально-виртуальной энергией потребления, то есть, по Ортеге, энергией приспособления к среде, среде в наш век уже, по крайней мере буквально, не косной, как было в годы, описанные в романе Пио Барохи, а стремительно меняющейся. Эта стремительность изменений для души человека, несоизмеримо более рассеянной, чем век назад, оказалась страшнее неподвижной косности, хотя именно та тысячелетняя косность масс и привела к этой никаким разумом не оправданной стремительности. Разум уже осознает, что это – ускорение движения по пути в бездну, к гибели, но косность инерции потребления и приспособления, помноженная на волю к сохранению власти корпоративного меньшинства человечества, пропитала собой и сам разум, которого теперь явно недостаточно для решения накопившихся проблем в отпущенное историей время. Нужна воля. То есть сильное и осознанное желание спастись. И вера[51]51
  Веры – в широком смысле слова – Ортега в этой книге почти не касается, но показательно, что именно напоминанием о значении веры кончается эта работа о рассеянной душе человека. Пожалуй, веру в этом контексте (136) можно трактовать как составляющую воли.


[Закрыть]
. Об этом и написал нам Ортега-и-Гассет без малого сто лет тому назад.

Игорь Пешков
2007 год

Ортега-и-Гассет
АНАТОМИЯ РАССЕЯННОЙ ДУШИ

I. Пио Бароха: анатомия рассеянной души

Жизнь вообще и прежде всего своя собственная жизнь казалась ему чем-то безобразным, смутным, мучительным и неподатливым.

Пио Бароха. Древо познания

Пио Бароха – индивид исключительный, хотя тоже входит в подвид высших приматов, и его можно встретить всякий вечер от шести до восьми часов на улице Алкала или на дороге Святого Иеронима. Вот уже десять лет кряду раз в полгода Пио Бароха выбрасывает на суд публики новую книгу. Язык не поворачивается сказать, что этот писатель пишет и публикует свои произведения – он их именно выбрасывает, выплескивает, выстреливает. А ведь книги Барохи нисколько не напоминают снаряд для метания и ничего не говорят об угрюмости его характера, просто агрессивность его искусства стремится сделать из пращи литературный жанр. Благодаря этому, как нам еще предстоит увидеть, Бароха является прекрасным образцом современной испанской души.

Экономический вопрос

Давайте подсчитаем, какую пользу нам может принести «Древо познания». Мы провели четыре часа за чтением этой книги. На что потрачены эти четыре часа? Конечно, мы почерпнули множество разных сведений. Перед нами Индия и Греция, семиты и Рим, средние века и Возрождение, XVIII век и демократическая эпоха. Перед нами дикие края с их косной примитивной жизнью. Перед нами ярчайший парадокс китайской цивилизации. Перед нами целая вселенная, необычайно широкая и глубокая, наполненная любопытнейшими сокровищами. Перед нами науки… Перед нами страсти, как могучие жеребцы в упряжке; прокатившись на какой-нибудь из них, мы уносимся на одну из вершин жизни. Перед нами поэзия и музыка, беломраморные скульптуры и бесчисленные живописные полотна, полные энергии… Перед нами исключительные личности: Платон, Плотин, Цезарь, Шекспир, Сервантес, Рембрандт[52]52
  Платон, Плотин, Цезарь, Шекспир, Сервантес, Рембрандт Платон (428/7-348/7 до н. э. [ниже в очевидных случаях уточнение «до н. э.» опускается]), древнегреческий философ; Плотин (ок. 204/205-269/270), греческий философ-идеалист, основатель неоплатонизма; Гай Юлий Цезарь (102/100 – 44), римский император; Вильям Шекспир (1564–1616), английский драматург и поэт; Мигель де Сервантес Сааведра (1547–1616), испанский писатель; Харменс ван Рейн Рембрандт (1606–1669), голландский живописец.


[Закрыть]
, встречи с которыми должны бы расширить наш внутренний мир. Перед нами, в конце концов, зовы смертного часа, заслышав которые, наше глубинное существо сначала созревает, а затем, пробив поверхностную оболочку духа, вырывается наружу фонтаном чувств или высокими мыслями.

Итак мы провели четыре часа за этим чтением. Посмотрим, посмотрим, какую пользу нам может принести «Древо познания». Дел у нас по горло. Сегодня испанец уже благодарен необходимости соблюдать строгий экономический баланс, ведь такой баланс означает не столько мало тратить мало, сколько много поглощать. Нам необходимо сверхпитание; как развлекаться, питаясь облатками?

Предтеча

«Древо познания» повествует о молодом человеке – Андресе Уртадо, – который проник в существующий духовный мир через одну из самых узких форточек: Испанию двадцатипятилетней давности[53]53
  Испанию двадцатипятилетней давности Речь идет о второй половине восьмидесятых годов девятнадцатого века.


[Закрыть]
. Стигматы этого проникновения не давали ему покоя всю его недолгую жизнь, и в конце концов, когда он как раз достиг расцвета духовных сил, довели-таки его до самоубийства – с помощью аконитина[54]54
  до самоубийства – с помощью аконитина аконитин – ядовитое вещество, получаемое из растения аконит.


[Закрыть]
, изготовленного неким Дюкеснелем.

Этот нервный и артритичный юноша обучался в Мадриде медицине, но профессора ничему его не научили; затем он беседовал на философские темы со своим дядей, по имени Итурриос; после этого жил некоторое время в маленьком левантийском городе[55]55
  в маленьком левантийском городе – на побережье Средиземного моря, недалеко от Валенсии.


[Закрыть]
, ухаживая за братишкой, больным туберкулезом; позже работал насколько месяцев врачом в неком городке на границе Ламанчи; наконец, возвратился в Мадрид, вступил в брак со странной, но симпатичной барышней, которая умерла при первых же родах. Андрес Уртадо покончил жизнь самоубийством, а Пио Бароха, заканчивая книгу, с неожиданной торжественностью утверждает, что «было в нем что-то от предтечи» (287[56]56
  цифры в скобках отсылают к странице перевода романа «Древо познания» в данном издании.


[Закрыть]
).

Но к какой цели стремился этот промелькнувший перед нашим взором юноша, который, оказывается, был предтечей? Неужели к смерти? Однако смерть – совсем не то место, куда целенаправленно пребывают в порядке очереди, смерть – это бездонный колодец, в который все падают. К тому же, строго говоря, смерть лишена реальности. Реальность смерти сводится к печали тех, кто остался жить. Поэтому над трупом древние никогда не говорили «Он умер», а всегда только βεβίωΐαι, βεβίωναι, то есть «он жил, он жил».

Как бы то ни было, смерть – отнюдь не изобретение современности, наоборот, в наше время ей уделяется меньше внимания, чем в другие эпохи. Мы направляемся к смерти с достоинством аристократов 1793 года, которые клали головы на гильотину, не удостаивая вниманием палача. Беспокойство по поводу своей индивидуальной кончины представляется нам разновидностью мании величия.

Куда же, в таком случае, приплыл раньше нас этот молодой испанец, предтеча?

Хочется думать, что перед тем, как обратиться к данным страницам, вы уже прочитали разбираемый роман и знакомы с другими произведениями Барохи[57]57
  вы уже прочитали разбираемый роман и знакомы с другими произведениями Барохи Произведения Пио Барохи, одного из признанных классиков испанской литературы двадцатого века, не часто издавались в нашей стране, хотя именно «Древо познания» вышло в России практически одновременно с испанским изданием. Но в настоящее время и этот роман почти недоступен даже специалистам. Выпуская роман вместе с посвященной ему работой Ортеги, мы предоставляем читателям возможность последовать совету последнего, выраженному в деликатной форме надежды. Что касается остальных произведений Барохи, то их публикация на русском языке – дело будущего, возможно, не такого уж отдаленного.


[Закрыть]
. Литературная критика не может подменить собой художественное произведение, она лишь выжимает из него все соки. Мне представляется, что принципиальная задача критики – расчленить произведение на элементы с целью усилить их влияние на читателя и тем самым довести общее воздействие книги до максимального, чтобы при новом чтении как бы приумножались все заложенные в ней энергии. Подобно лаку на полотнах живописи, критика стремится создать вокруг объектов художественной литературы более чистую атмосферу, атмосферу горных вершин, где краски интенсивнее, а перспектива глубже.

Заслуги бормотания

Когда-то Бароха был охвачен желанием называть вещи своими именами, возможно потому, что считал: исключительная простота выражений – лучший инструмент для достижения ясности. Но почему-то в результате никакого прояснения не наступало. Его произведения – полная мешанина и неразбериха, вроде обыкновенного бормотания. Да это действительно бормотание, идеологическое и эстетическое. Бормотание – форма речи детей, детский лепет. Не то чтобы дети не умели говорить, просто их мышление и чувства находятся на стадии становления, мешанины, бесформенности. Ребенок, коверкающий осмысленные высказывания, показался бы нам отвратительным, ребенок, который просто бормочет нечто бессвязное, кажется нам очаровательным. И Бароха великолепен как бормотун. Ведь отчего мы испытываем сильнейшее раздражение, читая испанские книги? Разве не утекло пятьдесят лет… целый век… два века со времени всех этих творений семнадцатого столетия, которые мы бездумно именуем «кастильской классикой»? Почему, когда мы добираемся до произведений шестнадцатого века, нам кажется, что мы вышли в чистое поле и свежий ветер овевает виски? И мучительные сомнения терзают нас на зеленом сыром лугу, пронизанном светлыми музыкальными волнами, нисходящими с ярко-синего неба, блестящего и твердого. Почему протекшие столетия привели нас в конце концов к столь примитивному состоянию, что нам кажется, что мы двигались вспять во всех отношениях: и в отношении жизни в целом, и в отношении людей, вещей, духа, материи? Почему, встретив грубую архаику «Песни о моем Сиде»[58]58
  грубую архаику «Песни о моем Сиде» «Песнь о моем Сиде» – памятник испанского героического эпоса.


[Закрыть]
, мы считаем, что обрели какую-то действительность, настоящую реальность, в то время как последующая литературная продукция – тягостна как отдаленное законченное прошлое, в которое уже невозможно вдохнуть жизнь?

«Песнь о моем Сиде» – это героическое бормотание, человек, который учится ходить, применяет грубые средства, чтобы выразить простую душу, душу гиганта-юнца, обитающего среди готов и кельтоиберов, душу, свободную от рефлексии, состоящую из случайных и смутных порывов. Певец поет эту песню там вдали на сокрушенной и враждебной высоте Мединасели, подобно тому, как беркут кричит с вершины скалы; он знает самую прямую дорогу в интимную глубину волевой реальности, он сам как бы воплощает ее. И пусть это еще не вполне искусство, но для начала – кратчайший путь в наше сердце, сердце, потрясенное происходящим; такое искусство, по крайней мере, искренне[59]59
  по крайней мере, искренне Весь этот абзац, слегка подправленный, имеется в статье 1911 года «Tierras de Castilla» («Земли Кастилии», ОС [см. объяснение этой аббр. в прим 21], II, 44). Желающие могут сравнить замечания Ортеги о «Песни о моем Сиде» со сходными в его статье «Arte de este mundo у del otro» (1911, «Искусство этого мира и иного мира»).


[Закрыть]
.

Но фатальная двойственность нашей истории, которая уводила народ в направлении, совершенно чуждом подлинной его сути, закладывала возможность склеивать из кусков чужих культур нечто внешне похожее на литературу. Очевидная усложненность формы этой литературы сковывала национальный дух, еще примитивный и варварский, находящийся где-то между готикой и кельтоиберикой, с мыслями поверхностными, с желаниями беспорядочными, эмоциями зачаточными. А литература у нас каждый раз все больше отклонялась в сторону риторики. Ведь риторика отличается по стилю от настоящей поэзии, выражающей глубоко интимную реальность, но беда как раз в том, что наша поэзия была лишена этой самой глубины интимности, и ей приходилось лезть из кожи вон и выражать то, что уже выражено, напоминая фокусника, заламывающего руки и манерно изгибающегося, словно глубина изгиба может выразить нечто важное.

Стиль речи, господствовавший в наших книгах, как будто ориентировался лишь на бессмысленную сложность: оседлать речевой период было труднее, чем триумфальную арку, кстати, оба явления возникли под влиянием чисто орнаментального вдохновения. Как попона, задубевшая от шитья, как дождевой плащ, прошитый металлической нитью, ниспадали литературные формы на жалкое тельце психики, слабой и инфантильной. Они напоминали одеяния, в которые художники барокко втирали глину, чтобы добавить им значительности, на них делали пышные складки, широкие и выразительные или нервно вздыбленные. Под одеждой носили гомункулы – специальный поддерживающий каркас или скелет, – но тут весь вопрос в том, что на нем держалось? А держались на нем юбки и мантии, создавая ложную гигантскую мускулатуру из бархата или гвадамеси[60]60
  гвадамеси – выделанная кожа, украшенная рисунком, живописью или рельефом.


[Закрыть]
.

Этот порок нашей литературы не объясняется, однако, простой исторической случайностью. Во всех остальных этнических проявлениях мы больны все той же болезнью орнаменталистики, эта такая отличительная черта, которая, если бы мы сегодня вдруг разом исчезли, осталась бы как наша сущностная черта. Говоря о нас иностранцы, непременно упоминают «величие испанца». Но это «величие испанца» демонстрирует не великодушие, щедрость или благородство испанца, но всего-навсего – величие испанского жеста. И это очень неприятно! Не быть великим – это еще оставляет надежду подрасти, но не быть великим и делать жест собственного величия!.. Хорошо, когда за благородным жестом стоит благородная душа, но недопустимо притворяться живым, имея бутафорское нутро.

На широчайшей панораме всеобщей истории мы, испанцы, – всего лишь поза. Если не считать, что это положение можно исправить, то пришлось бы стыдиться, что принадлежишь к народу, который имел так мало что сказать и так мало сказал – или, скорее даже, не сказал – со столь помпезной жестикуляцией. Поневоле приходится склонить голову перед всеобъемлющей риторикой, поселившейся в национальном духе. Но одновременно необходимо признать, что если у нас нет ничего, кроме простейших мыслей и незавершенных дел, то и выражения должны быть соответствующие. Как сказал один мой друг, здесь единственное достойное внимания происшествие: в Малаге пытались играть на гитарах в сопровождении оркестра. Значит вот и такое возвращение к гитаре нужно считать похвальным.

В нас в сущности ничто не изменилось, никаких признаков прогресса не наблюдается. Сегодня мы со своим задушевным бормотанием такие же, как вчера, где-то между готами и кельтоиберами; но разве не следует похвалить в Барохе его открытое стремление к бормотанию? Искусство есть, для начала, искренность, и хотя, конечно, это далеко не исчерпывающая его характеристика, но я настаиваю именно на ней, потому что, возможно, искусство Барохи и сохранится только как искреннее бормотание.

Испания, поза

Это предварительное суждение об искусстве Барохи заодно нацеливает нас на нечто, возвышающее Андреса Уртадо до статуса предтечи. Думается, что романист предложил в «Древе познания» тему великую, эта тема подошла бы для лучшего современного испанского романа. Я не знаю, отыщется ли среди нас тот, кто действительно сможет написать такое произведение: подозреваю, что нет. Бароха точно не сможет, скоро увидим, почему. Но тема им схвачена: это тема «Древа познания».

Тема вот какая: изобразив культурную атмосферу Испании 1890-х годов, выяснить, что происходит с деликатной, чувствительной натурой, столкнувшейся с предъявляемыми эпохой идеологическими требованиями.

Как раз примерно в описываемый автором исторический период произошел кризис национального сознания. К этому времени появились отдельные личности, которые, благодаря своим интеллектуальным усилиям, в результате упорной учебы или длительных путешествий подальше за границей, заподозрили, что Испания, вся Испания – ее государственное устройство, ее самые прославленные деятели, ее хваленые добродетели, ее разнообразные общественные учреждения, ее история в конце концов – всё имеет какие-то существенные недостатки. Все здесь оказалось не в лучшем виде, все выходило как-то нечисто, подозрительно, само по в себе неудовлетворительно, как тень, как эхо, как здания в стиле эскайола[61]61
  здания в стиле эскайола – здания с гипсовыми лепными украшениями.


[Закрыть]
. Перед нами был случай коллективного лицемерия, столь тяжелого и столь упорного, что ему не найти аналогов в истории: испанцы предавались иллюзии, что они дышат, когда открывают рот в безвоздушном пространстве, понимают что-то, когда читают книги своих философов, осмысленно и сочувственно слушают, когда говорят их ораторы, и руководят, когда их рабочие отплывают в колонии или – на почтовых галерах – в провинции. К тому времени у страны атрофировались все основные органы восприятия, и нация потеряла чувство реальности, продолжая всерьез верить, что она мыслит, чувствует, желает. В глубине души народ был бы доволен, если бы все оставалось как раньше, чтобы меньше было азарта соперничества и стремления быть не хуже других. Быть как другие! И сегодня еще эти слова отдают вроде чем-то нехорошим и интерпретируются как приглашение к подражанию. До сих пор, однако, человек не знает иного способа совершенствования, кроме как взять образ ближнего своего в качестве временного идеала, как птицу-манок, которая нас привлекает и поднимает на следующую стадию совершенства. Чтобы усовершенствовать самого себя, требуется предварительно представить себе этого «самого себя», который, таким образом, становится другим. Совершенствование непременно требует известной доли воображения, хотя бы минимума фантазии, необходимого для того, чтобы увидеть этого улучшенного самого себя.

Вместо такого творческого воображения, которое есть не что иное, как способность корректировать исторический путь человека в соответствии с идеалом, мы развили в себе противоположную способность, превращающую нас в слепцов, – способность воображать, что мы уже являемся тем, чем на самом деле еще не стали. Это – навязчивая фантазия[62]62
  навязчивая фантазия В оригинале в качестве определения используется французское слово, не вписавшееся в русский текст: imaginación rentrée.


[Закрыть]
сумасшедшего, который втискивает ее, пусть даже невольно, в действительность до тех пор, пока она не лопнет, не разлетится вдребезги и порыв ветра не развеет ее пыль. В этом смысле общая метафора нашего племени – добрый Алонсо Кихано, а все мы символически живем жизнью Санчо, который, как сигнальный буй, плавает туда-сюда по грозовому морю донкихотовской галлюцинацией.

К 1890 году эта традиция принимать впечатляющую позу достигла своего апогея. Всё живое, продуктивное, способное к действию и страданию, все главные силы, которые обеспечивают кровоток мира, всё, что включается в понятие «действительность», улетучилось из Испании и взамен осталась атмосфера, в которой сконденсировались жесты за многовековую историю.

В начале своей книги, возможно, на одной из лучших ее страниц Бароха так определяет общественную обстановку, в которой должен проявить себя его персонаж: «В это время Мадрид был еще одним из тех маленьких городов, в которых сохранялся романтический дух.

Все эти города, несомненно, имеют ряд собственных практических, житейских формул, вытекающих из национальных особенностей их обитателей, истории, физической и моральной среды. Эти формулы, этот особый взгляд на вещи являли собой прагматизм утилитарный, упрощенный и обобщенный.

Этот национальный прагматизм выполняет свою миссию, пока не мешает свободному ходу действительной жизни; но если он перекрывает возможности для такого движения, то нарушается и нормальное существование народа, атмосфера становится разреженной, идеи и действия обретают ложные перспективы. В обстановке лицемерии обломки старого прагматизма, не подвергшегося обновлению, жили в Мадриде тех лет» (141).

Речь идет о психологическом определении испанской национальной среды, но хотя идея – сама по себе хорошая, как раз о психологии мы узнаем мало. Для нас было бы предпочтительнее, чтобы писатель не давал определения среды, а попросту ввел бы нас в нее, и без всякой концептуальной задачи дал бы нам ее почувствовать. Признаюсь откровенно, что оставшаяся часть книги не продемонстрировала отчетливого влияния этого старого прагматизма на людей и их судьбы. Мы скоро увидим, что Бароха, как я предполагаю, ни в одной из своих книг не добивается цели, достижение которой принципиально для искусства романа: вылепить характеры в духовно живой среде так, чтобы они наглядно предстали перед нами. Если это суждение подтвердится, то у меня, к сожалению, не будет иного выхода, как согласиться с требованием исключить Бароху из числа романистов.

По сути дела, направленность темперамента Барохи, действительно, представляется скорее метафизической, чем романной. Конечно, это метафизик немного ленивый, метафизик (как бы это сказать?) … метафизик без метафизики.

И все-таки на чем мы остановимся? – спросит меня читатель. Прошу прощения, читатель, прошу прощения, но, имея дело с Пио Барохой, мы не сможем остановиться ни на чем. Это такой организм, весь интерес и своеобразие которого, собственно, в беспорядке и состоит. Бароха – это и то, и другое, но это – ни то, и ни другое. Его сущность – в его распыленности, отсутствие единства заложено в глубине его натуры. Этот человек, которому так много дано, есть, строго говоря, просто нагромождение различных духовных вещей.

О содержании той или иной из его книг нужно думать при холодном предрассветном освещении, оно поддается исследованию с помощью палки-щупа старьевщика. Эти книги – сама откровенность.

Прагматизм без прагматизма и аргументы без доводов

Примерно к 1890 году, как я уже отметил, обозначился кризис национальной души. Далее я коснулся того, что как раз к этому времени стало формироваться поколение испанцев, которые без каких-то особых причин, исходя из собственных врожденных импульсов, а вовсе не путем специальных исследований, сделанных a posteriori[63]63
  a posteriori (лат.) букв.: из последующего, в результате опыта.


[Закрыть]
, усомнились в действительности Испании. У некоторых представителей этого поколения состояние сомнения исчезло очень быстро и превратилось в отрицание «национального прагматизма».

Формула Барохи – национальный прагматизм – мне не во всем симпатична. Бароха ориентировался на обобщенные взгляды народа на самого себя и на его представления о предметах и явлениях той или иной сферы, ориентировался на идеологическую атмосферу, которой дышали люди. Зачем называть это прагматизмом? Это модное словечко означает признание какой-то идеи с точки зрения ее эффективности для роста или поддержания жизни. Сейчас ясно, что старый прагматизм скорее говорит о запасе идей неэффективных, а поэтому прагматизмом в принципе не является. С другой стороны, Бароха дает понять, что, поскольку эти идеи проистекали из чуждых источников в сам народ, то он и довольствовался их утилитарным обсуждением, обдумыванием преимуществ или опасностей, связанных с принятием этих идей или отказом от них. В общем рассеянная идеология народа превратилась для него в нечто второстепенное, и тем не менее Бароха утверждает, что она была следствием «национальных особенностей их обитателей, истории, физической и моральной среды». Но что такое народ, если не следствие родовой принадлежности, истории, физического и морального окружения? Рассеянная идеология народа есть сам народ. То, что Бароха называет национальным прагматизмом, есть дух народа в одном из его моментов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю