355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Ортега-и-Гассет » Анатомия рассеянной души. Древо познания » Текст книги (страница 18)
Анатомия рассеянной души. Древо познания
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:09

Текст книги "Анатомия рассеянной души. Древо познания"


Автор книги: Хосе Ортега-и-Гассет


Соавторы: Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Несмотря на то, что Андресу хотелось представить себе Луисито больным, он все же никогда не рисовался в его воображении с признаками этой ужасной болезни, и он видел его таким же веселым и смеющимся, как в последний раз, в день своего отъезда.

Часть четвертая
Опыты
1. Философский план

По истечении двух месяцев Андрес возвратился в Мадрид. Он скопил шестьдесят дуро, и так как не знал, что с ними делать, отослал их Маргарите.

Андрес начал хлопотать о получении постоянной должности, а в ожидании ее ходил в Национальную библиотеку. Он решил уехать в любое место в провинции, если не удастся устроиться в Мадриде. Однажды в читальном зале он встретился с Фермином Ибаррой, своим бывшим больным товарищем. Теперь он уже поправился, хотя все еще кашлял и ходил, опираясь на толстую палку.

Фермин подошел к Андресу и радостно поздоровался с ним. Рассказал, что поступил в инженерное училище в Льеже, но на каникулы всегда приезжает в Мадрид. Андрес всегда относился к Ибарре, как к ребенку. Фермин пригласил его к себе и показал ему свои изобретения. Он увлекался механикой и изобрел игрушечный электрический трамвай и несколько других механических игрушек. Фермин объяснил Андресу их устройство и сказал, что хочет заявить привилегии на них и еще на несколько своих изобретений, и между прочим, на обода со стальными лопастями для автомобильных пневматических шин. Андрес подумал, что друг его слишком увлекается, но не стал разочаровывать его. Однако, увидав через некоторое время автомобили с ободами, спроектированными Фермином, пришел к убеждению, что тот обладает настоящим изобретательским талантом.

По вечерам Андрес часто заходил к своему дяде Итурриосу и заставал его почти всегда в бельведере за чтением или же наблюдающим хитрую работу какой-нибудь одинокой пчелы или паука.

– Это бельведер Эпикура, – смеясь, сказал однажды Андрес.

Дядя и племянник часто беседовали и спорили целыми часами. Больше всего разговоров вызывали дальнейшие планы Андреса. Однажды разговор был особенно продолжительным и обстоятельным.

– Что ты думаешь делать? – спросил Итурриос.

– Я? Должно быть, придется поехать врачом в какой-нибудь провинциальный городишко.

– Вижу, что эта перспектива тебе не особенно улыбается.

– По правде сказать, нет. Кое-что в моей профессии мне нравится, но практика – нет. Если бы я мог поступить в какую-нибудь физиологическую лабораторию, я думаю, что работал бы с увлечением.

– В физиологическую лабораторию! Если бы они были в Испании!

– Ну, конечно, если бы были. К тому же у меня нет достаточной подготовки. Учат-то плохо.

– В мое время было то же самое, – сказал Итурриос. – Профессора годны только на то, чтобы методически притуплять учащуюся молодежь. Это естественно. Испанцы вообще плохие педагоги: они слишком фанатичны, неустойчивы и почти всегда большие шарлатаны. У профессоров только одна цель – получать жалованье, да выуживать командировки, чтобы приятно провести лето.

– Кроме того, совсем нет дисциплины.

– И еще многого другого. Но все-таки: что же ты думаешь делать? Практика тебя не привлекает?

– Нет.

– Какой же у тебя план?

– Индивидуальный план? Никакого.

– Черт возьми! Неужто ты так беден насчет проектов?

– Нет, у меня есть один: жить с возможно большей самостоятельностью. В Испании вообще оплачивается не труд, а подчинение. А я хочу жить трудом, а не милостью.

– Это непросто. А по части плана философского? Продолжаешь свои искания?

– Да. Я ищу такую философию, которая представляла бы собою, во-первых, космогонию, разумную гипотезу о происхождении мира, а затем биологическое объяснение происхождения жизни и человека.

– Сильно сомневаюсь, чтобы тебе удалось ее найти. Ты хочешь добиться синтеза, который соединил бы космологию и биологию, – объяснение физического и морального мира. Не так ли?

– Да.

– Где же ты искал такого синтеза?

– Ну, прежде всего, у Канта и у Шопенгауэра.

– Неверный путь, – сказал Итурриос, – почитай англичан. У них наука облечена практическим смыслом. Не читай германских метафизиков, их философия похожа на алкоголь, который опьяняет, но не питает. Читал ли ты «Левиафана» Гоббса?[314]314
  Читал ли ты «Левиафана» Гоббса? Томас Гоббс (1588–1679), английский философ.


[Закрыть]
Если хочешь, я тебе подарю.

– Нет, зачем? Когда почитаешь Канта и Шопенгауэра, французские и английские философы производят впечатление тяжелых телег, которые катятся с грохотом и треском, поднимая пыль.

– Да, может быть, идейно они легковеснее немцев, но зато не отдаляют тебя от жизни.

– Ну, и что? – возразил Андрес. – Человек полон тревоги, отчаяния от того, что не знает, как устроить свою жизнь, не имеет плана, чувствует себя потерянным, без руля, без светоча, и не знает, куда ему направиться. Что делать с жизнью? Какое направление ей придать? Если бы жизнь была так сильна, что захватывала бы человека, тогда мышление было бы чудесным отдохновением, вроде того, какое испытывает путник, укрывшийся в тени дерева, это был бы мирный оазис. Но жизнь нелепа, лишена эмоций, приключений, по крайней мере, здесь, а я думаю, что и везде; и мысль преисполняется ужасом, как бы в возмещение эмоциональной бесплодности существования.

– Ты пропал, – сказал Итурриос, – этот интеллектуализм не приведет тебя ни к чему хорошему.

– Он приведет меня к познанию, к знанию. Есть ли наслаждение выше этого? Древняя философия давала нам фасад великолепного дворца, но за этим великолепным фасадом не было ни роскошных зал, ни приятных мест отдохновения, а лишь мрачные темницы. В том-то и заключается главная заслуга Канта: он увидел, что все чудеса, описанные философами – фантазии, миражи, увидел, что их великолепные галереи не ведут никуда.

– Хороша заслуга! – пробормотал Итурриос.

– Огромная. Кант доказывает, что оба основные положения религий и философских систем: Бог и свобода – недоказуемы. И ужаснее всего то, что он именно доказывает, что они недоказуемы, несмотря на все усилия.

– Ну, так что же из этого?

– Как что! – Последствия этого ужасны. Мир уже не имеет начала во времени, не имеет границ в пространстве, все подчинено сцеплению причин и следствий, и нет первопричины; идея первопричины, по словам Шопенгауэра, есть идея деревяшки, сделанной из железа.

– Меня это не удивляет.

– А меня удивляет. Для меня это равносильно тому, как если бы мы видели гиганта, идущего, как нам кажется, к какой-то определенной цели, и кто-нибудь открыл бы вдруг, что у него нет глаз. После Канта мир стал слеп; уже не может быть ни свободы, ни справедливости, остались одни только силы, которые действуют по принципу причинности в области времени и пространства. И это открытие, само по себе столь важное, – не единственное, есть еще и другое, впервые ясно вытекающее из философии Канта. Именно, что мир не имеет реальности, что самые время и пространство, и самый принцип причинности не существуют вне нас такими, как мы их видим, что они могут быть иными, могут и не существовать вовсе.

– Ну! Это нелепо, – пробормотал Итурриос. – Остроумно, если хочешь, но и только.

– Нет, это не только не нелепо, а практично. Раньше мне было очень трудно представить себе беспредельность пространства; мысль о безначальности и бесконечности мира производила на меня огромное впечатление; когда я думал о том, что на другой день моей смерти, время и пространство будут продолжать существовать, меня охватывала глубокая грусть, и я считал поэтому, что жизнь моя жалка. Когда же я понял, что представление о времени и пространстве есть потребность нашего ума, но что оно не имеет реальности, когда, благодаря Канту, я убедился, что пространство и время не обозначают, в сущности, ровно ничего, или, по крайней мере, что представление, которое мы о них имеем, может и не существовать вне нас самих, я успокоился. Мне утешительно думать, что подобно тому, как сетчатка нашего глаза создает цвета, так и мозг наш создает представление о времени, пространстве и причинности. С прекращением деятельности нашего мозга, прекращается и мир. Уже нет ни времени, ни пространства, нет сцепления причин. Комедия кончена раз и навсегда. Мы можем предположить, что какое-то время и какое-то пространство продолжают существовать для других. Но что нам до того, если они не наши, не наша единственная реальность.

– Фантазии! Фантазии! – сказал Итурриос.

2. Реальное положение дел

– Нет, нет, это реальность, – возразил Андрес. – Возможно ли какое-нибудь сомнение в том, что мир, который мы знаем, есть результат отражения части космоса в чувствительной области нашего мозга? Это отражение, соединенное, сверенное с образами, отраженными в мозгах других людей, живших раньше и живущих одновременно с нами, и есть наше познание мира, наш мир. Таков ли он в действительности вне нас самих? Мы этого не знаем, и никогда не сможем узнать.

– Я не понимаю. Все это мне представляется поэзией.

– Нет, это не поэзия. Вы судите по ощущениям, которые вам доставляют органы ваших чувств, не правда ли?

– Конечно.

– И эти ощущения, эти образы вы с детства оценивали, сопоставляя их с ощущениями и образами, возникавшими у других людей. Но уверены ли вы в том, что этот внешний мир таков, каким вы его видите? Уверены ли вы даже в том, что он вообще существует.

– Да.

– Практическая уверенность у вас в этом есть, конечно, но и только.

– Этого достаточно.

– Нет, не достаточно. Достаточно для человека, не стремящегося к знанию. Иначе для чего стали бы придумывать теории относительно теплоты или света? Говорили бы просто, что есть теплые и холодные предметы, есть красный цвет или синий; нам незачем знать, что они такое.

– И было бы не плохо, если бы мы поступали так. А то сомнение все разрушает и уничтожает.

– Конечно, сомнение разрушает все.

– Даже математика лишается основы.

– Разумеется. Математические и логические предложения – лишь законы человеческого ума; они могут быть также и законами природы, находящейся вне нас, но утверждать это мы не можем. Ум, подобно телу, обладающему тремя измерениями, обладает органически присущими ему свойствами: понятием о причине, времени и пространстве. Эти понятия о причине, времени и пространстве неотделимы от ума, и когда он утверждает свои истины и свои аксиомы a priori[315]315
  a priori (лат.) независомо от опыта, заранее


[Закрыть]
, он только проявляет свой собственный механизм.

– Так что истины не существует?

– Нет, существует: когда все умы согласны относительно какого-нибудь одного предмета, то это согласие мы называем истиной. За исключением логических и математических аксиом, относительно которых нельзя предположить отсутствия единодушия, во всем остальном необходимым условием большинства истин является единогласное признание их.

– Так значит, истины потому истины, что они единогласно признаются? – спросил Итурриос.

– Нет, – они единодушно признаются, потому что они истинны.

– По-моему, это все равно.

– Нет, нет. Если вы мне скажете: притяжение земли есть истина, потому что эта идея общепризнанна, я вам отвечу: притяжение земли общепризнанно потому, что оно – истина. Есть некоторая разница. Для меня, при общей относительности всего, притяжение земли есть абсолютная истина.

– А для меня нет. Оно может быть и относительной истиной.

– Я не согласен с вами, – сказал Андрес. – Мы знаем, что наши познания суть несовершенное соотношение между внешними явлениями и нашим я. Но, так как это соотношение в сумме своего несовершенства постоянно, то оно не отнимает ценности отношения между одним явлением и другим. Например, возьмем стоградусный термометр: вы можете мне сказать, что деление на сто градусов разницы в температуре замерзшей и кипящей воды – произвольно; разумеется, это так; но если в этом бельведере 20 градусов, а в погребе 15, то это отношение точно.

– Хорошо. Пусть так. Значит, ты принимаешь возможность первоначального заблуждения. Позволь же мне предполагать заблуждение во всей шкале знания. Я желаю предположить, что аксиома притяжения земли – простая привычка, которая завтра будет опровергнута каким-нибудь фактом. Кто может запретить мне думать так?

– Никто. Но вы не можете добросовестно допустить такой возможности. Сцепление причин и следствий есть наука. Если бы этого сцепления не существовало, не за что было бы ухватиться; все могло бы оказаться истиной.

– В таком случай, ваша наука основывается на полезности.

– Нет, она основывается на разуме и на опыте.

– Нет, потому что ты не можешь довести разум до последних заключений.

– Известно, что это невозможно, что есть пробелы. Наука дает описание одного сустава того мамонта, который называется вселенной; философия стремится дать нам рациональную гипотезу о том, каким может быть этот мамонт. Вы скажете, что ни эмпирически данные, ни рационалистические не абсолютны? Кто же в этом сомневается! Наука оценивает добытые наблюдением данные, устанавливает связь между различными специальными отраслями, которые уподобляются исследованным островам в океане неведомого, перекидывает мосты между ними, так что в совокупности своей они обладают некоторым единством. Несомненно, что эти мосты могут быть лишь гипотезами, теориями, приближениями к истине.

– Мосты – гипотезы, и острова точно такие же гипотезы.

– Нет, я не согласен. Наука есть единственное прочное сооружение человечества. Сколько волн разбилось о научную твердыню детерминизма, который отстаивали еще греки. А теперь ее стремятся подрыть религии, мораль, утопии – все эти мелкие плутни, вроде прагматического учения и теории движущих идей… и все же скала продолжает стоять незыблемо, и наука не только опрокидывает эти преграды, но даже пользуется ими для своего усовершенствования.

– Да, – ответил Итурриос, – наука опрокидывает эти преграды, но вместе с ними опрокидывает и человека.

– Отчасти это верно, – согласился Андрес, прохаживаясь по бельведеру.

3. Древо познания и древо жизни

– Для нас, – продолжал Итурриос, – наука уже не есть установление, имеющее человеческую цель, а нечто большее; вы превратили ее в кумира.

– Питаются надеждой, что истина, хотя и бесполезная сегодня, может оказаться полезной завтра, – возразил Андрес.

– Вздор! Утопия! Неужели ты думаешь, что нам когда-нибудь удастся использовать астрономические истины?

– Когда-нибудь? Да мы уже использовали их.

– В чем же?

– В понятии о мире.

– Ну, да. Но я говорил о практическом использовании, непосредственном. В глубине души я убежден, что истина, в своем целом, вредна для жизни. Аномалия природы, называемая жизнью, непременно должна быть основана на прихоти, может быть, даже на лжи.

– С этим я согласен, – сказал Андрес. – Воля, желание жить одинаково сильны и в животном, и в человеке. У человека только больше понимания. Большему пониманию соответствует меньшее желание. Это логично и, кроме того, подтверждается в действительности. Стремление к познаванию пробуждается в индивидуумах, появляющихся при завершении эволюции, когда жизненный инстинкт ослабевает. Человек, для которого познавание является необходимостью, подобен бабочке, прорывающей кокон, чтобы умереть. Здоровый, сильный, жизнеспособный индивидуум видит вещи не такими, каковы они на самом деле, потому что это ему невыгодно. Он находится в сфере галлюцинации. Дон Кихот, которому Сервантес хотел придать отрицательный смысл, есть символ утверждения жизни. Дон Кихот живет сильнее и ярче всех прочих разумных лиц, его окружающих, он живет ярче и с большей интенсивностью, чем они. Индивидуум, или народ, который хочет жить, окутывается облаками, как древние боги, когда они являлись смертным. Жизненный инстинкт для своего утверждения нуждается в фикции. Тогда как наука, критический инстинкт, инстинкт проверки, должна найти истину, т. е. известное количество лжи, необходимой для жизни. Вы смеетесь?

– Да, смеюсь, потому что то, что ты излагаешь современными словами, сказано ни больше, ни меньше, как в Библии.

– Вот как!

– Да, в книге Бытия. Ты ведь читал, что посреди рая росло два дерева: древо жизни и древо познания добра и зла. Древо жизни было огромно, ветвисто, и, по словам некоторых святых отцов, даровало бессмертие. О древе познания не говорится, каково оно было, но, вероятно, оно было жалким и низкорослым. Ты помнишь, что Бог сказал Адаму?

– Нет, по правде сказать, забыл.

– Подведя Адама к этому дереву, Он сказал: «Ты можешь вкушать все плоды в этом саду, но берегись вкушать плода древа познания добра и зла, ибо в день, когда ты вкусишь плода его, смертью умрешь»[316]316
  Ты можешь вкушать все плоды в этом саду <…> смертью умрешь (Ветхий Завет, Быт., 2). Канонический перевод этого места: «От всякого дерева в саду ты будешь есть, а от дерева познания добра и зла не ешь от него, смертию умрешь».


[Закрыть]
. Это значит: вкушайте плоды древа жизни, будьте скотами, будьте свиньями, будьте эгоистами, пресмыкайтесь весело по земле, но не вкушайте плода древа познания, ибо кислый плод его вселит в вас стремление к совершенствованию, которое погубит вас. Разве это не чудесный совет?

– О да, чудесный, что и говорить!

– Как сказывается в этом эпизоде практический смысл семитической расы! – продолжал Итурриос. – Как великолепно чуяли добрые иудеи своими горбатыми носами, что сознательность может испортить им жизнь!

– Еще бы! Они были оптимисты: греки и семиты обладали сильным инстинктом жизни, выдумывали себе богов, свой собственный рай и притом исключительно для себя. Я думаю, что, в сущности, они совсем не понимали природы.

– Это им было невыгодно.

– Разумеется. Зато тюрки и северные арийцы пытались видеть природу такой, какая она есть.

– И, несмотря на это, никто не считался с ними, и они позволили себя поработить южным семитам?

– Ну, конечно. Семитство, со своими тремя обманщиками, покорило мир, захватило власть и силу; в эпоху войн оно дало мужчинам бога сражений, а женщинам и слабым – повод для воплей, стонов и сентиментальных вздохов. Теперь, после веков семитского владычества, мир возвращается к благоразумию, и истина занимается, как бледная заря, после ужасов мрачной ночи.

– Я не верю в это благоразумие, – сказал Итурриос, – не верю и в крушение семитства. Иудейское, христианское или мусульманское семитство по-прежнему останется властелином мира и будет принимать самые необычайные формы. Можно ли представить себе что-либо интереснее инквизиции, семитской по самому своему происхождению и в то же время направленной к избавлению мира от евреев и мавров. Не курьезно ли, что Торквемада по происхождению еврей?

– Да, это определяет семитский характер: доверчивость, оптимизм, оппортунизм… Все это должно исчезнуть. Научная мысль северных европейцев уничтожит это.

– Но где же эти люди? Где эти предтечи, эти провозвестники?

– В науке, в философии, особенно у Канта. Кант велик тем, что уничтожил греко-семитскую ложь. Он наткнулся на эти два библейских дерева, о которых вы говорили, и отрубил ветви древа жизни, затенявшие древо познания. После него в мире идей осталась лишь узкая и трудная тропинка: наука. За ним, не обладая, быть может, его силой и величием, идет другой разрушитель, другой северный медведь, Шопенгауэр, который не пожелал оставить нетронутыми тех лазеек, которые учитель любовно сохранял по недостатку смелости. Кант молил, чтобы самый большой сук древа жизни, который называется свободой, ответственностью, правом сохранился вместе с ветвями древа познания, для услады человеческого взора. Шопенгауэр, более суровый, более честный в своем мышлении, отрубает этот сук, и жизнь открывается перед нами темная и слепая, мощная и властная, без справедливости, без благости, без конечной цели, как поток, несомый неведомой силой, которую он называет волей, и которая, по временам, производит в среде организованной материи второстепенное явление, мозговую фосфоресценцию, рефлекс, иначе говоря: ум. И в этих двух принципах уже можно разобраться: жизнь и истина, воля и ум.

– Смотри, у тебя появятся философы и жизнелюбы, – сказал Итурриос.

– А почему бы и нет? Философы и жизнелюбы. Окружающие обстоятельства наносят удар активной уверенности жизненного инстинкта, он обязан ответить и он отвечает. Одни, большинство ученых, возлагают свой оптимизм на жизнь, на грубость инстинкта и воспевают жизнь жестокую, подлую, низменную, жизнь без цели, без результата и без причины, без принципов и морали, подобную пантере в лесу. Другие ищут оптимизма в самой науке. В противовес агностической теории Дюбуа Раймонда[317]317
  В противовес агностической теории Дюбуа Раймонда Дюбуа Раймонд (1818–1896), естествоиспытатель-скептик.


[Закрыть]
, утверждавшего, что никогда сознание человека не дойдет до понимания механизма Вселенной, имеются теории Бертело, Мечникова, Рамона-и-Кахаля в Испании[318]318
  имеются теории Бертело, Мечникова, Рамона-и-Кахаля в Испании Пьер Эжен Марселен Бертело (1827–1907), французский химик; Илья Ильич Мечников (1845–1916), русский эмбриолог, бактериолог и иммунолог; лауреат Нобелевской премия по физиологии и медицине (1908); Сантьяго Рамон-и-Кахаль (1852–1934), испанский специалист по анатомия и гистология нервной системы, открыл отростки нервных клеток – дендриты (1890).


[Закрыть]
, которые предполагают, что все-таки удастся допытаться до цели существовании человека на земле. Наконец, есть и такие, которые желают вернуться к старым идеям и древним мифам, потому что они полезны для жизни. Это преподаватели риторики, из тех, что считают высокой миссией рассказывать нам, как чихали в XVIII веке, понюхав табаку, и говорят нам, что наука гибнет, что материализм, детерминизм, закономерность причин и следствий – нелепы и грубы, а спиритуализм – это нечто возвышенное и утонченное. Просто смешно! Какой чудесный принцип, позволяющий епископам и генералам получать свое жалованье, а купцам безнаказанно продавать гнилой товар! Верить в идола или в фетиш есть символ духовности, верить в атомы, как Демокрит или Эпикур[319]319
  верить в атомы, как Демокрит или Эпикур Демокрит из Абдеры (ок. 470/60-360-е годы), греческий философ, основоположник атомистического учения; Эпикур (342/41-271), древнегреческий философ, атомист.


[Закрыть]
– признак глупости! Какой-нибудь марокканский дикарь, раскраивающий себе голову топором и носящий стекляшки в честь божества, – существо духовное и культурное, а человек науки, изучающий природу, – существо грубое и вульгарное! Какой чудесный парадокс, и в какие риторические фигуры и гнусавые звуки облекается он в устах какого-нибудь французского академика! Есть над чем посмеяться, когда говорят, что наука гибнет. Вздор! Гибнет ложь, а наука шествует вперед, сметая все на своем пути.

– Ну, да, мы согласны в этом и уже раньше говорили, что наука сметает все на своем пути. Но, с чисто научной точки зрения, я не могу признать твоей теории двойственности жизненной функции: с одной стороны ум, с другой – воля. Нет.

– Я и не говорю: с одной стороны ум, с другой – воля, – возразил Андрес, – а преобладание ума, или преобладание воли. Дождевой червь обладает и умом и волей; воли к жизни у него столько же, сколько у человека, он противодействует смерти, насколько может. Человек тоже обладает разумом и волей, но в других пропорциях.

– Я хочу сказать, что не допускаю, что воля есть лишь орудие желания, а ум – орудие мышления.

– Что они такое сами по себе, я не знаю, но тут мы можем согласиться. Если бы каждый рефлекс имел для нас конечную цель, мы могли бы предположить, что ум есть не только отражательный аппарат, безразличная луна, появляющаяся на чувственном горизонте. Но сознание отражает все, что может схватить, без интереса, автоматически, и создает образы. Эти образы, лишенные содержания, оставляют после себя символ, схему, которая, должно быть, и есть идея.

– Я не верю в это автоматическое безразличие, которое ты приписываешь уму. Мы не представляем собою ни чистого интеллекта, ни машины желаний, мы люди одновременно и работающие и мыслящие, и желающие и выполняющие… Я думаю, что есть идеи, которые могут быть названы силами.

– А я не думаю. Сила в другом. Та же самая идея, побуждающая романтика-анархиста писать смешные гуманистические стишки, заставляет революционера бросать бомбу. Бонапарт и император Сахары Лебауди одушевлены одной и той же монархической иллюзией. Отличает их лишь нечто органическое.

– Какая путаница! В какой лабиринт мы попали, – пробормотал Итурриос.

– Сделайте вывод из нашего разговора и из наших различных точек зрения.

– Отчасти мы согласны. Ты желаешь, исходя из относительности всего, придать абсолютное значение отношениям между явлениями?

– Конечно. Это то, что я говорил с самого начала. Метр сам по себе есть мерило произвольное; 360 градусов круга тоже мерило произвольное, но отношения, полученные при измерении метром или дугой, точны.

– Нет. Впрочем, да, я согласен! Было бы невозможно, чтобы мы оказались не согласны в том, что касается математики и логики; но когда мы отдаляемся от этих простых сведений и углубляемся в область жизни, то попадаем в лабиринт, в величайшую путаницу и беспорядок. И в этом маскараде, где пляшут миллионы пестрых фигур, ты мне говоришь: приблизимся к истине. Но где истина? Кто этот замаскированный, что проходит перед нами? Кто таится под этим серым домино? Король или нищий? Стройный ли юный красавец, или уродливый старик, изъеденный язвами? Истина – сбившийся компас, не действующий в этом хаосе неведомых вещей.

– Да, вне математической истины и истины эмпирической, приобретаемой чрезвычайно медленно, наука говорит мало. Надо иметь честность признать это… и ждать.

– А тем временем воздерживаться от жизни, от каких бы то ни было утверждений? До тех пор, пока мы не узнаем, что лучше: республика или монархия, протестантство или католичество, хороша или дурна частная собственность, – до тех пор, пока наука не разрешит этих вопросов, – молчать?

– А что же остается для человека, обладающего разумом?

– Смотри. Ты, ведь, признаешь, что, помимо области математики и эмпирических наук, в настоящее время существует огромная область, куда еще не проникают указания науки? Не правда ли?

– Да.

– Почему же не принять в этой области за норму пользу?

– Я нахожу это опасным, – сказал Андрес. – Идея пользы, которая вначале кажется простой и безобидной, может привести к узаконению величайших зол, к санкционированию всех несправедливостей.

– Верно. Но, приняв за норму истину, можно придти к самому варварскому фанатизму. Истина может быть орудием войны.

– Да, если ее исказить, сделать ее не тем, что она есть. Ни в математике, ни в естественных науках нет фанатизма. Кто может похвалиться, что в политике или в морали защищает истину? Тот, кто этим похваляется, такой же фанатик, как и тот, кто защищает любую другую политическую или религиозную систему. Наука не имеет с этим ничего общего. Она ни христианка, ни атеистка, ни революционна, ни реакционна.

– Но этот агностицизм по отношению ко всем предметам и явлениям, научно неизвестным, вреден, потому что он антибиологичен. А жить надо. Ты знаешь, что физиологи доказали, что, пользуясь своими органами чувств, мы стремимся воспринимать все не наиболее точным, а наиболее экономным образом, наиболее выгодным, наиболее полезным. Какую лучшую норму жизни можно избрать, кроме увеличения пользы?

– Нет, нет, это привело бы к величайшим абсурдам в теории и на практике. Нам пришлось бы принять логические фикции: свободную волю, ответственность, заслугу; мы должны были бы принять все, даже величайшие несообразности религий.

– Нет, мы приняли бы только то, что полезно.

– Но по отношении к полезному не имеется такой достоверности, как по отношению к истинному, – возразил Андрес. – Религиозная вера для католика, помимо истинности, представляет еще и пользу, для неверующего она может быть ложной, но полезной, а для другого неверующего – и ложной, и бесполезной.

– Хорошо; но может найтись точка, на которой мы все окажемся согласны, например, относительно полезности веры для какого-нибудь определенного действия. Вера по отношению к вещам, имеющим касательство к природе, несомненно, имеет огромную силу. Если я считаю себя способным совершить прыжок в один метр, я его сделаю; если верю, что могу совершить прыжок в два или три метра, может быть, я сделаю и его.

– Однако, если бы вы верили, что можете совершить прыжок в пятьдесят метров, вы бы его не сделали, как бы твердо ни верили.

– Конечно, нет, но это не мешает тому, чтобы вера помогала в круге возможных действий. Следовательно, вера полезна, биологична; следовательно, надо сохранять ее.

– Нет и нет! То, что вы называете верой, есть не более, как сознание нашей силы. Оно существует всегда, хотим мы этого, или не хотим. Другую же веру нужно уничтожать, оставлять ее пагубно. Сквозь эту дверь, ведущую к произволу философии, основанной на полезности, удобстве или действительности, входят все человеческие безумия.

– Зато, если запереть эту дверь и оставить единственной нормой истину, жизнь начнет угасать, бледнеть, обескровливаться, омрачаться. Не помню, кто сказал, что законность нас убивает; точно так же можно сказать: разум и наука нас давят. Чем больше думать об этом вопросе, тем понятнее становится мудрость иудея: с одной стороны – древо познания, с другой – древо жизни.

– Придется, стало быть, признать, что наука то же, что и классическая мансанилья, которая убивает всякого, кто вздумает приютиться в ее тени, – шутливо сказал Андрес.

– Смейся, смейся!

– Нет, мне не смешно.

4. Расщепление

– Не знаю, не знаю, – пробормотал Итурриос. – Я думаю, что ваш интеллектуализм не приведет вас ни к чему. Понимать? Объяснять себе явления? Для чего? Можно быть великим артистом, великим поэтом, можно быть даже математиком и ученым, и все-таки не понимать, в сущности, ничего. Интеллектуализм бесплоден. Самая Германия, до сих пор державшая скипетр интеллектуализма, теперь, по-видимому, отвергает его. В теперешней Германии почти нет философов; весь мир жаждет практической жизни. Интеллектуализм, критицизм, анархизм идут на убыль.

– Так что же? Сколько уже раз они шли на убыль и снова возрождались, – возразил Андрес.

– Но можно ли ожидать чего-нибудь от такого систематического и мстительного расщепления?

– Оно не систематично и не мстительно. Дело в том, чтобы разрушать то, что не держится и само по себе, в том, чтобы подвергать анализу все; разлагать традиционные идеи, чтобы посмотреть, какой новый вид они примут после этого, из каких слагаемых они состоят. При расщеплении атомов вследствие электролиза, обнаруживаются мало известные ионы и электроны. Вы знаете ведь, что некоторые гистологи нашли в протоплазме клеток зернышки, которые они считают элементарными органическими единицами и которые они назвали биопластами. Почему того, что в этот момент делают в физике Рентген и Беккерель, а в биологии Геккель и Гертвиг[320]320
  делают в физике Рентген и Беккерелъ, а в биологии Геккель и Гертвиг Вильгельм Рентген (1845–1923), немецкий физик, удостоенный в 1901 Нобелевской премии по физике за открытие лучей, названных его именем; Антуан Анри Беккерель (1852–1908), французский физик Эрнст Геккель (1834–1919), немецкий медик и естествоиспытатель; Оскар Хертвиг (1849–1922), немецкий биолог, один из пионеров применения экспериментального метода в эмбриологии.


[Закрыть]
, не применить и к философии и к морали? Конечно, на утверждениях химии и гистологии не основываются ни политика, ни мораль, и если завтра будет открыт способ разложения и превращения простых тел, то не найдется никакого папы классической науки, который предал бы проклятию исследователей.

– Против твоих опытов разложения в области морали восстал бы не папа, а инстинкт самосохранения общества.

– Этот инстинкт всегда восставал против всего нового и будет восставать всегда. Но какое это имеет значение? Расщепление, которое произойдет вследствие анализа, будет делом оздоровления, дезинфекцией жизни.

– Это дезинфекция, которая может убить больного.

– Нет, об этом беспокоиться нечего. Инстинкт самосохранения в общественном теле достаточно силен, чтобы извергнуть все то, чего он не сможет переварить. Благодаря множеству рассевающихся зародышей, расщепление общества будет биологическим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю