Текст книги "Зачарованная величина"
Автор книги: Хосе Лима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
III
Гавана {***}
(Избранные главы)
1. Иполито Ласаро на сцене «Аудиториума» {424} , или «Риголетто» в полной тишине
В гаванцах, устремившихся к «Аудиториуму», чтобы услышать божественного Иполито Ласаро {425} , наверняка ожило немало ностальгических воспоминаний. Как будто они прошлись по Гаване 1915 года, когда тот же тенор доводил широкую публику до неистовства своим «Риголетто», щедро осыпая собравшихся нотами куда выше обозначенных в партитуре. Эту разбогатевшую позавчера сеньору, которая вчера отправилась послушать оперную «звезду», сверкая бриллиантами «неисчислимой стоимости», которые ее муж накануне, камень за камнем, вполне исчислил в ювелирной лавке. И эту экзальтированную публику горлодеров с галерки, старательно слушающих финальные такты «Donna и mobile», чтобы взорваться рукоплесканиями, звонкими как пощечины, или ринуться в рукопашную, только бы навязать любимого тенора другой, ликующей и разгоряченной группировке, готовой низвергнуть их кумира с недосягаемой высоты.
Напоминая о прежней Гаване, зал тонул в непоколебимой, геральдической тишине. Тишина гроздьями свисала со светильников, которые бледнели, как будто и сами желая не пропустить ни единой трели именитого гостя. Напряжение в зале вытесняло даже мысль о том, что голос подобной звонкости и геркулесовой силы может издать неверную ноту и этот кажущийся неисчерпаемым поток вдруг собьется с ритма. И когда в конце, при общем блаженстве и готовности зааплодировать, тенор в который раз победил, зал опять разразился громовой овацией, а певец снова и снова приветствовал слушателей с чувством, захлестнувшим его изнутри и извне. Все сошлись на одном: «Ради такого не жалко десяти песо за билет!»
Вся еще во власти ностальгии и магии, гаванская публика покидала «Аудиториум» в понедельничную ночь, толкуя о том, что тенор как прежде молод и его голос одолевает годы, как Геркулес гидру. В этом была, конечно, скрытая мысль о себе. Слушатели хотели сказать, что кожа, грудь, шевелюра певца в сравнении с утекшими годами ничего не потеряли и достойны прежних восторгов. Чудом своего искусства Иполито Ласаро еще раз победил время, непримиримо враждебное жизни.
28 сентября 1949
3. Осень в тропиках, или Капельку серого
Беспросветные серые тучи облицевали низкое небо, ставя перед загадкой: «Что за пора на дворе?» Кажется, дожили уже до медовой осени, но вдруг все разом переворачивается на голову, и снова – вихри и жуткий катар урагана. Многие гаванцы так и хотели бы остаться при голубом и зеленом, считая настоящими здешними цветами только их, – особенно когда наступают такие вот двуличные серые дни с их нескончаемыми, заводящими в лабиринт штрихами, а не студеной прелестью чистых и простых тонов. Эти неспешные перегоны серых облачных отар, церемонную пастьбу бесчисленных оттенков седины мои земляки расценивают по-разному. Одни видят в них новую пору года, готовя двойную закладку угля в кухонный очаг и обихаживая дом новыми хлопотами искушенной в тонкостях хозяйки. Другие, беззаботные, уверены, что такие ненастья – всего лишь новые сочетания все тех же бриза, луны и моря, а, стало быть, жди внезапного и пылкого визита какого-нибудь урагана или половодья. Но тут не угадаешь: ни новая пора не настает, ни буря не разражается. Может быть, наша судьба – как раз в этом: жить между двумя возможностями, которые ни во что не выливаются, и неожиданностями, переворачивающими все вверх дном?
Замечательный испанский поэт дарит нам чудесные строки: «Вот и весна явилась, / Бог весть, как это случилось» {426} . В Европе, с каждым новым временем года поднимающейся на новую ступень знания, радуются весне, взрывающейся плясками, страстью, зеленью. Весна там обрушивается в одночасье, как будто извечный ритм ее мощи не нуждается в выкриках герольдов и стуке в дверь. Осень – наоборот: сначала скользит вкрадчиво, почти неслышно, но мало-помалу разлучает с одним, с другим, пока, наконец, пустота и мрак не воцаряются всюду.
А от нашей осени – ни звука, ни знака. Приходит, обернувшись звездопадом, ураганом или половодьем. Реквизит у нее богатый, и под каждой маской – удовлетворенная ирония при виде нашей огорошенности.
В эти столько раз повторявшиеся дни вспоминаешь о двух разрядах гаванцев. О тех, кто ограничивается в палитре зеленым и голубым. И о тех, кто в такую пору всегда примешивает к ним капельку серого – минутное напоминание о тучах разлуки и забвенья.
30 сентября 1949
4. Дни распродаж, или Щипок уходящего мига
Но вот в череду недель врываются два-три внезапных, разноцветных, бьющих в глаза и ни на что не похожих дня! Это дни распродаж, когда город преображается в багдадский базар, ярмарку, праздник. Какие только таинства и радости мира не умещаются теперь в коробке, закутанной в целлофан и перевязанной ленточками всех цветов на свете! Есть в этих днях что-то от первобытного пыла простодушных эпох обмена, когда одеяло или лисью шкурку меняли на флягу водки либо чудесное, дарующее вторую жизнь зеркало. В бархатистом сладострастии последних предпраздничных дней, прикусив язык, скользишь от витрины к витрине, и знаешь, что уже совсем скоро, вооружась точнейшими и тончайшими щипчиками, будешь в подстегивающем, роковом круговороте извлекать из-за этих стекол булавку на память, туфельки, созданные для осмотрительного ритуала осенних прогулок, и четыре обрубка белопенной спаржи, каждое воскресенье будущего месяца водружаемой на стол с неукоснительной торжественностью четверорукого канделябра.
Гаванец в эти дни раскрывается как никогда. Его захлестывают неутолимые страсти, в нем крепнет воля к господству над внешним миром. Вскоре она рассыплется пеной, но сегодня он – богатейший из господ земли, у него ни в чем нет недостатка, и он угощает, раздаривает, пускается во все тяжкие.
Весь предыдущий месяц он сдерживал неуемное желание приобрести отраду или утеху – ту, другую. Теперь оно исполнилось, и добычу, уже с некоторой грустью отречения и посрамленной прихоти, показывают всем… Словно некий экзистенциалист, пестун мгновений, выдумывавший каждый раз новые победы и один за другим воплощавший самые неуловимые сны, вдруг разбужен щипком уходящего мига и мольбой о возвращении неизреченного.
1 октября 1949
7. Приезд Гастона Барде {427} , или Вечная архитектура
При известии о приезде садовода, да и вообще любого озабоченного произрастанием, город мягчеет и меняется на глазах, бережно доставая из старой антологии церемониала самое лучшее. Сегодня у нас – Гастон Барде, и Гавана после приветствий и шуток выставляет вперед цвет своей любознательности, от всего сердца протягивая гостю дружескую руку.
Первым делом скажу, что он не привез с собой никакого неофункционализма, культа изящных линий, никакого «изящества» в Творчестве. Напротив, он подчеркнул или хотел подчеркнуть, что предназначенные стать символом своего времени грандиозные сооружения, уходя от жестких требований пользы, всегда венчаются никому, казалось бы, не нужным куполом, освобожденным от задач поддержки и от расчетов устойчивости. Отсюда вывод: «Архитектуре, и прежде всего – монументальной архитектуре, предстоит вернуться к сакральному». Предстоит опереться на родовое. Иначе говоря, отыскать те начала выразительности, которые, отсылая к предшественникам, обретают долголетие как последний оплот человека, обращенного к сути. В качестве свежего примера великий зодчий привел рабочие кварталы в Лиме. Это просто жилище для семьи, цели его совершенно утилитарны. Но каменная часовенка тут же выдает тягу к запредельному, поиск вечной сущности. Поиск в вечносущем иного, высшего родства.
Блестящие формулы мастера сменяли одна другую – сама тонкость и глубина! «Памятники можно возводить лишь в мире садоводов, в таком мире, который подразумевает длительность, позволяя развиться и без спешки созреть». Мир садоводов! Чудесное словосочетание, разом приводящее на ум мир лестниц, террас, балконов, кровель. Мир садоводов! Мир, где искусство переплетается со сменой времен года, а хрупкая надежда – с трудами человеческих рук.
Гость напомнил слова Огюста Перре {428} : «От иных современных построек вряд ли останутся красивые руины». Отсюда – высокая Элеатова стрела {429} мысли: возводя горделивые нынешние здания, нужно думать о руинах, которые они оставят, – о форме, в которой все возведенное человеком рано или поздно склонится перед шквалом осенних дней.
5 октября 1949
11. Игра в пелоту {430} , или История как гипербола
Поразительно, что Дюрандаль, боевой меч бретонского графа Роланда, едва могли сдвинуть с места трое мужчин, а дорожный посох Эрнана Кортеса было до того трудно пошевелить, словно это вросший в землю якорь, а не товарищ в дороге. Нынешний человек, живущий под знаком злободневного, размахивая и щеголяя своей up to date [87]87
Современность (англ.).
[Закрыть], полагает, будто все эти вещие знаки безнадежно перемешаны с блестками легенд, посмеивается над ними и не обращает на них внимания: главное, чтобы ни единая муха не села на зеркало у него в ванной. Но сколько чудес четырех-пяти веков откроется, когда встанет задача с помощью увеличительного стекла воссоздать самого этого сегодняшнего человека по историческим свидетельствам, данным палеографии и документам мирного, но неуступчивого архивариуса. Для него начнется как бы вторая жизнь, столь же реальная, как та, что сонной рекой итальянской пасторали проплывает сейчас мимо.
Воспользуемся знаменитой лампой и помощью кудесника из Сантьяго: вообразим, что четыре столетия прошли и прежним рыцарям из романов и хроник нужно воссоздать игру в пелоту. Теперь представим себе направленное в Берлинскую академию исторических наук сообщение тогдашних Моммзенов о путешествиях летучего шара: «Девять мужчин следят за шариком из небьющегося стекла, перепархивающим над зеленым квадратом. Этот маленький шар выступает единством греческого и христианского миров, сферой Аристотеля и той сферой, которую на многих византийских изображениях держит в руке Божественный Младенец. Девять мужчин, отведавших настой бога Кукулькана {431} , верят: если символический шар упадет и игра прервется, это решит их судьбу. Человек с длинной палкой пытается ударить по шару, но девять рыцарей, следящих за плаваниями и путешествиями шарика, ему этого не дают. Суровые судьи совещаются и выносят вердикт, после чего один из рыцарей-защитников в молчании покидает сад сражений. Стеклянный шар в руках каждого из воинов наделен такой силой, что достаточно задеть им любого другого – и пятьдесят тысяч присутствующих разражаются ревом радости или осуждения. Если же стеклянный шар покидает пределы сада, рыцарь в сером наряде с длинными зелеными лентами медленным шагом следует за ним, как бы искупая своим уходом этот его бесконечный путь».
Вот то, что я сумел разгадать, скользнув глазами по старинной хронике, где заметил немало других чудес, но здесь я умолкаю и ставлю точку.
9 октября 1949
13. Патриотический праздник, или Нескончаемая жалоба
Праздничный день на этот раз начался дождем: среди дождя и хмари в наши укрытия от сырости и непогоды пришло Десятое Октября {432} .
В первые годы республики {433} его отмечали с простодушием, лихорадочным жаром, стуком в висках. По расцвеченному парку рекой лился дешевый лагер {434} . Приезжие из гаванских окрестностей пестрели алыми рубахами, темно-синими куртками. Огромные красные банты высились над головами женщин, приколотые у одних большой булавкой самодельного золота, у других – черепаховым гребнем, выуженным из бабушкиного сундука.
Комета за кометой взвивались фейерверки, кусая себя за хвосты с запутавшимися в них колючками, которые то и дело дырявили недвижное небо. Верзила, пускавший фейерверки, вдруг обжег палец; какой-то солдат покидает круг зрителей, и на сцене появляется израненный герой битв за бесплатное печенье. Скинув с плеч рухлядь из ближайшей лавки старьевщика, он набрасывает ее на пострадавшего. Даровой оршад бьет ключом, но все полны сочувствия, и солдат уносит обжегшего палец, как будто павшего в отважной схватке под пулями неприятеля.
С темнотой в дело вступает китайская пиротехника. Воспоминания о Версале и фонтанах Рима. Важные господа и легконравные дамочки кичатся друг перед другом россказнями о прошлом. Над десятью тысячами зевак раскрывается другое небо. Лебедь истаивает на глазах, взлетает корзинка с цветами, вспыхивают и гаснут мимолетные брошки, скалывающие небо и землю. Толстенный швейцарец и тощий датчанин наперебой предлагают китайскую пиротехнику. Разменное золото дальних стран спорит с переливающимся небом, которое в праздничном восторге то скроет, то выгнет павлинью грудь.
Нынешний праздничный день пасмурен и безлюден. А те, кто его помнят или хотят отметить, на этот раз, Царица Небесная, разряжают в воздух револьверы. Каждый выстрел ранит слух, и округленные страхом глаза как будто видят падающее тело, чудовищную рану, лицо, перекошенное от боли. Снова и снова звучит оркестр револьверов и пулеметов, сопровождаемый тайными угрызениями живых мертвецов перед другими, невидимыми жертвами. Грохот выстрелов летит в небо и темноту, и мы как будто слышим долгий беззвучный стон, нескончаемую жалобу, поднимающуюся в облака и уносящуюся, как пух.
12 октября 1949
14. День Открытия Америки {435} , или Ритм и судьба города
После перерыва 10 октября и последующей передышки, отсрочки, которую нам возвращает и дарит какая-то сила, превосходящая нашу, наступает День Открытия Америки, когда благодаря зрению и творческому духу мы все обновляемся, в нас снова вливается молодость и средиземноморская неутолимость опять обретает для себя неведомые просторы. Открывать, отнимать у неизвестного все новые и новые частицы – в испанском характере. Прежде чем перейти в плоть и кровь латиноамериканцев, этот народ принялся плавить неподатливый мир, пробиваться сквозь несходства и противоположности, движимый волей к синтезу, которая разожгла в нем вихревой огонь исторического пафоса и заставила искать себе новые воплощения. Если можно говорить о латиноамериканском характере, то лишь в той мере, в какой он, со всей его сложностью, утонченностью и невыносимостью, наследует характер испанский. В истоках нашего неисчерпаемого многообразия – испанская атомарность, а с этой плодоносной почвой мало что способно равняться.
Теперь Гавана может показать, что верна своему стилю – стилю, который выковывает народы. И показывает это в полную силу. Расхаживающая вперевалку, переполнившая улицы, разделенная на бесчисленное множество рук и ног, она пронизана ритмом. Ритмом, который придает окружающему многообразию различимый аромат испанского шафрана. Ритмом живого и жизнеспособного роста, мгновенного и ослепительного просверка, вдоха и выдоха, которые отличают этот город, живущий без планов и расчетов на неделю вперед. Он объединен ритмом и судьбой. Груз усвоенного городом, его необходимые и неотменимые потребности, все нагромождение несопоставимого, из тысяч дверей сложившееся в одно, поддерживают сегодня этот ритм. Ритм неторопливой прогулки, стоической незаинтересованности бегом часов, мечтаний под гул накатывающих волн, элегантного и трагического приятия того, что он напополам рассечен морем, поскольку знает и осознает свою трагическую несокрушимость.
Этот ритм – неизменный вывод из пифагорейского взаиморасположения светил – порождается пропорцией и мерой. Гавана по-прежнему хранит соразмерность человеку. Человек способен обойти город по окружности, добраться до центра, он помнит зоны без границ и людей, где его настигает страх. Из-за этой классической и очевидной соразмерности человеку мы ненавидим ночь. К счастью, Гавана после полуночи закрывает бутон и прячет свои сокровища. Напомню евангельскую фразу: «Кто ходит днем, тот не спотыкается, потому что ему светит солнце; а кто ходит ночью, спотыкается, потому что ему светит только луна» {436} . Свет утренней зари и вечерних сумерек – такова игра света в Гаване. Ледяная луна точит нам грудь, бередит раны и уходит.
13 октября 1949
16. Между садом и кафе, или Утрата диалога
Среди этаких общих мест в квадрате нередко слышишь: в Гаване совершенно негде поговорить, нет у нас настоящего кафе, где, вдалеке от шума, за напитками, можно обменяться мнениями, обозревая идеи и краски. Но с каких это пор беседе, у которой своя чудодейственная логика и свои чудесные герои, понадобилась площадь или, еще того чудовищнее, кафе? В небрежности только что приведенного избитого сужденья смешаны разные вещи: греческий диалог и – до мозга костей мадридское – кафе. В эпоху великих диалогов в центре стоят двое, на ком и держится стержень разговора, – Сократ, с одной стороны, Хармид или Калликл {437} , с другой. Но чтобы беседа со временем не угасла, в нее то и дело подбрасывают новых неугомонных участников. Иначе говоря, беседовать означало тогда прохаживаться либо располагаться в особняках или гимнастических залах, куда могли заходить новые собеседники. С другим полюсом – мадридским кафе – все настолько очевидно, что тут и распространяться не о чем. Типичное мадридское кафе это вот что такое: берете этакого иерофанта, хвастунишку от политики или чего еще, но непременно с большой буквы, который оракульски вещает, сыпля эпиграммами и не жалея расходящегося кругами пыла, и добавляете хор, аплодирующий в ответ на услышанные остроты, словно рассевшись по балконам театра прямо у самой рампы. Но если верного конклава у иерофанта нет, то с редкой галерки долетают во-о-о-т такие зевки, и лишь безвестные прохожие, с непривычки разинув рот, перегораживают переулок Сократ не стращал и не пророчествовал, освежаясь прохладой и напитками. Ясность его диалога держалась сама собой. Стоило ему услышать пугающий довод, внезапно получить разящий диалектический аргумент, как он тут же переводил речь на легкие повседневные темы, чтобы от них снова вернуться к своим всегдашним вопросам о мудрости, душе и бессмертии. Монтень, не созданный ни для задушевных бесед, ни для многоголосых обсуждений, обычно говорил, что мысль у него подчиняется ритму шагов. Суть греческого мира – в разговорах на прогулке. И только позднее и прислушиваясь лишь к собственным шагам, в дорогу пускается Монтень, само воплощение возрожденческого индивидуализма. Потом приходит черед раздумьям одиноких путников, эпоха Руссо – век долгих прогулок, прерываемых стонами, жалобами и немедленными отъездами навсегда.
15 октября 1949
18. Требования этикета, или Спесь
Капризы погоды, прихоти ее сезонных колебаний минуют укром salonnier [88]88
Салонный (фр.).
[Закрыть]– зал концерта или театра, – в благодарность требуя этикета. Нет ничего пестрее подобных залов, где всем предписано элегантное единообразие и, по замыслу, никто не вправе выделяться нарядом, но обязан демонстрировать одинаковость, не терпящую скидок и отклонений. Наш октябрь, хочешь не хочешь, перемешивает одеяния, положенные для торжеств в жаркие дни, с другими, когда северный ветер заставляет наматывать кашне и с наслаждением грызть орехи, не снимая перчаток из антилопьей кожи. А прибавьте тех, кто (одни – ради удобства, иные – по отсутствию выбора, третьи – из латиноамериканской склонности побузотерить) предпочитают остаться в уличном платье, костюме для работы либо кино, а то и разгорячены демократическим аперитивом или дружеским обедом… В итоге вместо строгих картин салонной элегантности перед нами гротескная мозаика, которая вызывает смешки наблюдателей, сбившихся у дверей в облаке купоросно-мышьячных комментариев по поводу чьих-то поддельных жемчугов и брюк в полоску зигзагом. И тем временем, как одни представители мужеского пола напоминают ловких официантов, промелькивая между столами с юркостью малых планет среди звезд старинных родов, другие, видно, извлекли лоснящиеся и обвисшие смокинги из нищего или горделивого прошлого, каким раньше ли, позже ли станем, впрочем, мы все, так что в конце концов над залом витает дух неравенства и анархии, когда тяга к опрощению или королевские причуды сочетаются с беззаботностью принца, дарящего фамильное ожерелье приглянувшейся поселянке.
28 октября 1949
19. Букинистические лавки, или Контрапункт
В такие дни лавки букинистов содрогаются от студенческих компаний, вламывающихся с видом новичков. Хозяин потягивается, водружает на нос диккенсовские очки и отправляется на шум набега. А компания тычется по углам в поисках чего-нибудь поярче с характерными признаками спасательного судна. Налетая с июня по октябрь, такие группки чередуются с другими, одиночными визитерами, чьи намерения написаны у них на лицах Вот закончивший курс студент, оказавшись на мели, не может гульнуть сегодня вечером, если не поправит дела с помощью букиниста. Видя пустую лавку, он на секунду теряет голову и тут же заливается краской, от которой давно избавились его более привычные коллеги. Букинист наскоро и молча пролистывает том, проверяя наличие страниц, оценивая издательскую марку, качество бумаги, не устоявшей перед ежедневным дряхлением. И с видом египетского жреца торжественно предлагает два песо. Довольный студиозус торопливо сгребает монеты и prima facie [89]89
Первым делом (лат.).
[Закрыть]отправляется за пачкой американских сигарет. Кучка других, наоборот, явилась за покупкой и кидается на издания, которые им по карману, увы, с трудом выдерживающему соблазны и тяготы студенческого житья. Бывает, две компании сталкиваются, но не смешиваются, поглядывая друг на друга с равнодушием или пренебреженьем. Но стоит кому-то расстаться с принесенным томом, как другой, зачарованный игрой причин и следствий, бросается на добычу с ликованием латиноамериканской степи, дождавшейся под Южным Крестом первой ночной влаги.
29 октября 1949
20. Соррильевский Дон Хуан, или Искусство долголетия
Вдруг из коробка, где проспал целый год, является шмель бога Эрота, острый и неукротимый Дон Хуан. За два дня галантной жизни ему предстоит сполна насытиться восьмисложным стихом, его текучестью и напевом. «Тенорио» испанца Соррильи {438} – из тех пьес с неисчислимым множеством дефектов и прорвой всевозможных изъянов, которые, тем не менее, продолжают жить, всякий раз выныривая из-под очередной лавины сокрушительных нападок. Тот, кто соприкасается с этой вещью впервые, откладывает критическое перо и попадает в плен к поделке, громоздящей сцену на сцену, на живую нитку схватывая куски интригой, достойной пошлейшего фельетона. А неискушенный зритель, тот просто переживает первобытные перипетии страха перед призраками и чудищами, валя их в одну кучу с семейными преданиями о незапамятных временах. Перескакивающие с пятого на десятое россказни за десертом. Голос бабушки, напевавшей ребенку о шагающих вдоль реки полках или о помешанном барине, который погнал слуг с косами отрезать ноги призракам, подбиравшимся из-за холма. Сплетение ужасов с безыскусными воспоминаниями, которое – если зрителю всего пятнадцать – не забудется и потом, в более скептическую пору.
Характерно, что самые суровые критики ищут доводов в оправдание пьесы. Даже те, кто вздыхает по «Севильскому озорнику» {439} , мистическим надломам Мигеля де Маньяры {440} и Дон Жуану Байрона или Моцарта, подчеркивают динамичность, не позволяющую зрителю ни на минуту расслабиться, и очаровательную в своих благоглупостях простоту, с какой Соррилья тасует богословские понятия греха и предопределения, милости и проклятья, абсолютно чужие всему миропониманию Тирсо. Праздничная спешка, этакая новогодняя манера на бегу поболтать о грехе и смерти, эффектные, ахнувшей петардой подытоживающие каждую сцену стихи только, пожалуй, и могут объяснить иные литературные чудеса и парадоксы, среди которых – поразительная живучесть этой вещи наперекор любым правилам и исключениям. При всех провалах и длиннотах соррильевский Дон Хуан сохраняет обаяние большой темы, раскованно, играючи взятой простодушным умом, не теряя присутствия духа соединяющим фельетонные клише с плохо переваренным школьным богословием и выводящим смерть пародией на саму себя в сопровождении фейерверка и зубоскальства.
2 ноября 1949
21. Пасмурные тропики, или Чудесная передышка
Наступают пасмурные дни – надолго и к счастью. Такова в наших краях дивная, божественная зима. Дивная из-за всех чудес, которые сулят прогулка, застольные излишества и ускоренный бег крови. А божественная, поскольку эту передышку в суровой борьбе за довольно скромное господство даруют жителю тропиков для его утех, конечно, боги. Выходишь на улицу, отправляешься на танцы, просто идешь, куда глаза глядят. Мотающаяся в воздухе изморось развеивается или ее перестаешь замечать и шагаешь без опаски, хотя она нет-нет да настигнет, хлестнет тебя в нежданном броске. Стоит разглядеть среди туч голубую полоску – и, кажется, прощай, чары зимнего великолепия, снова оставшегося недостижимым. Впрочем, старые гаванцы научились дистиллировать из этой хитрой смеси воздуха, туч и дождей неразбавленную, стопроцентную зиму. Неунывающие, голосистые, появляются чайки с их ностальгией по солнцу среди кромешной тьмы и светлыми предсказаниями на завтра. Усеяли китайский лаковый залив и вдруг срываются с места, хвастая зажатым в клюве слитком влажно сверкнувшего рыбьего серебра. Как бы замкнувшись в безразличии, поглядывают на них товарки, оставшиеся начеку и ждущие поживу покрупней – этакую морскую диадему. Потом все бросают корыстные хлопоты и благородно, чисто парят на раскинутых крыльях, обметая с них чешуйки и соль.
Первый день зимы зовет на побережье. Оно переменилось, помрачнело, эскадренная синева валов налилась воинственным оттенком. Море, по строке Валери {441} , всегда и неустанно в начале. Сейчас оно приступает к приветствию – капитан полуночи, склубившийся призрак в изъеденных солью перчатках, который приподымает руку в холодном песке, медленно осыпающемся на ветру.
3 ноября 1949
22. Гастрономия, или Утонченное чревоугодие
«Гастрономия и обходительность – приметы старых культур», – мысль верная. Уже закипают галисийский бульон, астурийская фасоль и наше южноамериканское рагу с перцем – кушанья для крепких и неторопливых желудков, для зимнего пищеварения… Сколько новшеств в готовке одного и того же блюда – от семьи до страны, от касты до разгулявшегося холостяка! Какое чудо увидеть в «Каире» несравненное и загадочное «сака шире» – типично египетскую выдумку, до того напоминающую нашу курицу с рисом! Вздыхаешь, что нет фазанов, и поражаешься, слыша, что в Праге жаркое из фазана – дежурное блюдо, истребляемое без малейшей пощады и пиетета.
Вся Гавана – в этом кулинарном искусстве. Это ее способ отзываться на любые переломы, то спеша им навстречу, то зализывая раны. Вот и сейчас она опять разводит огонь в очагах, закладывая двойную порцию угля. Нас ждет заправленная хорошо обжаренным чесноком похлебка, чьими целительными свойствами не могла нахвалиться тетя, но главное в которой – бесподобный, заранее предупреждающий о будущем наслаждении вкус, гимн во славу тончайших пропорций соли и масла. Похлебка, на которой бабушка с удовольствием доказывала, что любое действие перца вполне достигается томатом. «Бог, – гласит другое присловье, – дал на стол поставить, а дьявол – чем приправить». Этот подчеркивающий суть блюда и достигающий каббалистических высот изощренности контрапункт, этот покров соуса бешамель на золотистых дольках поджаристого картофеля – еще одно свидетельство, что дьявол не прошел мимо печки.
Увы, гаванцы потеряли вкус и пристрастие к еде. По воскресеньям кормятся прожектами, кухарки обходятся одним завтраком, да и тот из консервов, – память о доброй трапезе раз от разу слабеет.
И лишь в такие зимние дни неукоснительно чувствуешь грубый и требовательный зов желудочного сока. Руки и ноги стынут, и мы возвращаемся в баснословные времена, когда рассказ о рецепте блюда чередовался с повестью о рыцарских приключениях, чудесах из старинных легенд или персидских маршрутах Марко Поло.
4 ноября 1949
23. Визит Яши Хейфеца {442} , или О виртуозности
Кажется, в каждый приезд Яши Хейфеца наш город с новой радостью ощущает себя мировой столицей. Большие города создали для художников мирового класса особую среду. Читатели мемуаров Стравинского, например, тут же замечают, что этот всемогущий художник нашего времени сумел покорить залы и дворцы, поскольку с поразительной быстротой передвигался по всей Европе как по родному городу. В Париже он репетировал скрипичный концерт, на два дня отлучался в Венецию на постановку балета, в Амстердаме дирижировал оркестром, а в Малаге обсуждал декорации с Пикассо. Хозяин своих художественных возможностей, он перемещался по всей Европе с легкостью короля, путешествующего инкогнито. Везде и всегда оставаясь создателем самого нового музыкального языка, Стравинский необыкновенно усложнял ткань своей музыки, переплетая ее с традицией, и тем не менее искусство его зрелой поры пользовалось мировым спросом: все хотели его видеть и слышать, все хотели присутствовать при том, как мэтр, владеющий изысканным церемониалом русского двора, элегантнейшими поклонами приветствует широкую публику, которая рукоплещет его способности обновляться и, вместе с тем, возвращать к жизни великие традиции.
В области исполнительства, и притом виртуозного, Хейфец тоже принадлежит к этому типу художников, гостей больших городов нашей эпохи. От сезона к сезону он с удивительной скоростью переезжает из города в город, выстраивая календарь по собственному вкусу. Зимы он отдает Гаване, позволяя гаванцам переживать художественное наслаждение с той частотой, какая нужна обычному человеку, еще одному детищу тех же больших городов, чтобы пробудить, встряхнуть, обострить, ускорить его нервную деятельность. Хейфеца обвиняют в чрезмерной виртуозности, забывая, что его исполнение демонстрируется широкой публике, успеха у которой приходится искать более прямыми путями, чем в какой-нибудь камерате {443} семейства Фарнезе {444} . Но эти толки проходят и улетучиваются, когда он появляется перед нами с торжественным Иоганном Себастьяном, высясь посреди оркестра и оставаясь спокойным и непоколебимым, как будто всем своим воздействием он обязан одному смычку и одному лишь резонирующему пространству. Еще его обвиняют в холодности, но это обвинения со стороны простаков, забывающих, что холод и тепло меряются температурной шкалой и не годятся для оценки художественной выразительности. Хейфец – из тех путешественников, которых в Гаване всегда ждут, и если однажды зимой мы вдруг его не увидим, то подумаем, что этой зиме чего-то недостает и нас обделили благими знаками, позволяющими надеяться на рождение весны.