355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Лима » Зачарованная величина » Текст книги (страница 13)
Зачарованная величина
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:08

Текст книги "Зачарованная величина"


Автор книги: Хосе Лима



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

5 ноября 1949
24. Пешком до рынка, или Культурное достояние

Дни, созданные для прогулок С особой неторопливостью распробуешь увиденную словно впервые улицу и замираешь, не отводя глаз от домишек, повернувшихся новой стороной. У каждого закоулка – свой неповторимый облик к одним – не подступись, им не до нас, другие сами спешат навстречу, протягивают руку, идут бок о бок, наполняя житницу добрым зерном неспешно струящейся беседы. В такие дни на город опускается – по крылатому слову римлян эпохи воспоминаний, а не захватов – «печаль камней». Но одно дело – камни, порушенные схваткой и атакой яростных воинств, кидающихся на них, чтобы обратить в прах. И совсем другое – наши дома, перешедшие по наследству от былых колоний прямо с фундаментом и подточенные либо нечистоплотностью жильцов, расплодивших бесчисленных собак, либо конторой, учредившей господство однообразия и металлолома, оставив лицо лишь тем, кто в состоянии предъявить родословную и необходимое чувство собственной значимости.

Расположенный против президентского дворца рынок в подходящий денек снова воскрешает, вынув из закромов, всю глубину своей каменной кладки. И какого гаванца не поразит тогда игра этих арок, приковывающая глаз, как гигантский адамант, кропотливо отделанный сотней порталов. Потом камень угаснет, переживет очередной ремонт, ступени опять затопчут и все потускнеет, ожидая поры, когда наново отполируют грани и укрепят оправу.

Поразительно, как это рынок, возведенный для города, где не было и сотни тысяч жителей, достиг в своем камне и облике такого совершенства, что веком позже, лишь чуть-чуть освежив кладку, смог послужить городским Дворцом изящных искусств! Должно быть, каждая соседская община, чтобы хоть чем-то пронять власти, задремавшие от слишком тягучих ликеров, создала тогда собственный попечительский совет, в первую голову понимая одно: не вмешайся в дело нынешнее поколение, и большинство построек рухнет, а развалины будут торчать для потомков перстом, указующим на останки и тупоумие минувшей эпохи.

8 ноября 1949
27. Маленький город, или Человеческая мера

Обходя маленький город (а размеры – один из мелких комплексов большинства гаванцев), нередко думаешь, что нет у него злейшего врага, чем он сам, и что в этой невеликости – весь корень его бед и невзгод. Герберт Рид {445} – другого мнения: культура, – спорит он, – достояние небольших городов. Нужно вернуться к городам-государствам, лишь в небольших городах (вспомним Афины, Флоренцию, Веймар) может сложиться тип культуры, соразмерной человеку.

У циклопических современных государств, занятых игрой в политику, скажем так, планетарного масштаба и втайне подтачиваемых огромностью собственных планов, нет необходимой закваски, а без нее не поднимаются ни метафизические вопросы, ни форма и выразительность им в ответ. Чувствам художника, всегда угадывающего в государстве силу уравнительную или, словами Ницше, «самого холодного из отряда холоднокровных», нужен город. Художник живет своим городом – его рисунком, историей каждого дома, пересудами, кровными связями семейств, переездами, на глазах завязывающимися тайнами и легендами, гаснущими с изнеможением призраков. Последним европейцем большого стиля, черпавшим силу в городе, был Гете. «Мы – франкфуртские патриции», – любил он повторять. Гете понимал, что существует патрициат горожан, в который не так просто попасть и из которого еще сложнее не выпасть. В повседневных испытаниях на стойкость, споря с шарлатаном, бесноватым или мнимым умалишенным, он находил в этих бредовых или, напротив, бесцветных и расхожих ситуациях новый толчок для неусыпных трудов самоосуществления.

Когда Пико делла Мирандола {446} взялся публично дискутировать по любому вопросу на выбор лучших умов эпохи, он предложил собрать их во Флоренции. И заботился при этом не о выгодных декорациях Просто Пико, флорентинец до мозга костей, осознавал, что корни его учености – в почве этого города и лишь здесь его ум – под стать натянутой тетиве. Сегодня, когда все вокруг раздуто и скроено по меркам буйвола или мамонта эпохи плиоцена, с особой охотой возвращаешься к приветливым номерам домов, щадящим расстояниям и ответной ласке рукопожатья, которыми все еще живет Гавана.

15 ноября 1949
28. Святой Христофор Гаванский, или Сила самоотверженного служения

Сегодня День нашего покровителя. Славу ему поет вся столица, сверяя чувства по своему святому, его доброй улыбке, добросовестной службе, заблаговременной помощи. Сверяет, зная, что им будет и спасена, и отринута. Блаженство Христофора – в его ordo caritatis [90]90
  Устав любви (лат.).


[Закрыть]
: здесь исток той реки, основа той стены, откуда берет начало устав его подвижнической любви, так что тело святителя в три человеческих роста превосходит мощью бесчисленные легионы. Сила этого христианского Геркулеса, подвигов которого не исчерпать, – в самоотверженном служении, в готовности поддержать своей мощью, когда пошатнувшемуся кажется, что Ангел-Хранитель его покинул. Молчание Христофора несет в себе бремя всех молчащих, и, не наделенный проворством ангелов, он, со своей улыбкой милосердного и душепитательного божества, всегда готов служить посохом и славить опершихся на его силу, которая вечно бдит над спящими, бесприютными, скитающимися вдали от стен града. Подобно покровителю Буэнос-Айреса, святому Мартину Турскому {447} , он дарит нам плащ своей силы, приносит чудесный и могучий дар своевременности, – улыбчивый великан, позволяющий тягать и дергать себя за бороду… Ангелы владеют даром прозрачности: вещества темные, враждебные проясняются в них, высветляясь, как воины, прошедшие сквозь огонь. Но святой Христофор, явившийся вопреки ангелам отвратить угрозу растущих вод и тем посрамить купающегося в своей языческой гордыне дьявола, нес на своих непоколебимых, пронзенных железом Голгофы ногах Свет мира, чтобы невредимым опустить его на другой берег. Так до последнего несбыточного дня он и держит дитя на плечах, содрогается от бремени и не может сделать ни шагу. А дитя шепчет: «Я Господь твой, который сильнее тебя и явился тебе не как Сатана, вышедший искать всемогущества, а на крестном пути, где он, Диавол, в тот день содрогнется и не сможет оторвать ног от земли».

Сосредоточенный, преданный, город ждет своего покровителя. Счастливая пора постучит во врата кафедрала в самую рань, упрежденная разве что ловкостью вставших еще затемно и пустившихся на все хитрости, лишь бы первыми затеплить язычок «усмиренного огня» {448} .

16 ноября 1949
29. Мариано и Лосано в Лицее {449} , или Отчеканенная материя

Выставка живописца Мариано и скульптора Лосано {450} (вернисаж – сегодня в Лицее в шесть вечера) открывается только для того, чтобы пощекотать нёбо, которое, после стольких поворотов и лабиринтов, требует единственного – более основательной трапезы. Пройдя через самые соблазнительные эксперименты эпохи, оба мастера не сделали вывод, что путь, к счастью, не завершен и предстоит еще долгая дорога, а, напротив, достигли к настоящему моменту необходимого господства над материалом и обстоятельствами. Работы обоих, после многих лет погони за самыми плодотворными сочетаниями формы и содержания, сияют радостью – так долгая и жадная охота приносит трофеи, заставляющие колебаться наиболее убежденных и менять вкусы наиболее изысканных.

Россказни об ужасах воображения, о чудищах, проминающихся перед сиренами или танцовщицами в Дельфах, о невозможном мире бесконечной пустоты, абсолютного отсутствия умолкают перед вдохновенной пластикой Мариано. Он сосредоточился на Браке, который вернул его к Сезанну, а тот заставил другими глазами посмотреть на испанцев и венецианцев. Что отличает полотна, показанные на этот раз? Уникальное обращение с синим цветом; пластические элементы, проработанные с особым вниманием к осязаемости образов, которые художник задумал собрать в одно; флорентийский облик, приданный на портретах самым близким; домашние ритуалы, увиденные с близи и тут же отодвинутые на расстояние, чтобы родовое не отвлекало от невыразимого.

Труд, вложенный Альфредо Лосано в каждую из выставленных скульптур, вел его похожим путем. За любым образцом здесь – внушительная биография продолжений и поисков. Искусство скульптора не раз подчиняли живописным задачам. Лосано – из считанных мастеров, движущихся и работающих исключительно в тех пределах, которые образуют собственную территорию скульптуры. В рельефах и терракоте, камне и гипсе он демонстрирует ту же метафизику пространства, последовательное очищение его структуры. Искусство и ремесло идут у него рука об руку и взаимодействуют на каждом шагу, и если ремесленник избирает ту или иную тему – допустим, яблоко, то своим искусством он его шлифует и довершает, приводя к тому, что классики называли отчеканенной материей.

17 ноября 1949
31. Шквал цитат, или Нувориши

На книжные лавки набрасываются чудовища буквожорства. Остервенелым глотателям оглавлений и заглавий, что им до последовательности разделов или генеалогии развивающихся понятий? Вечные читатели на минуту, эти, по сути, не читатели, а нувориши в своей свежеиспеченной алчности и спеси, за непомерную цену скупают завалявшиеся номера «Западного обозрения» {451} , но, задрав нос, знать не хотят «Алису в стране чудес». Карабкаются по лестницам указателей в поисках самого броского на ярмарке идей. На математику эпохи барокко, дворец Саргона {452} и колоннады храмовых залов четвертой династии кидаются с прожорливым рыком, не переставая жевать исполинский ананас. Они до сих пор считают, что культура – это дива и ужасы, потрясения и безрассудства. Под стать воротилам черной биржи, они, пожалуй, припомнят цены на съестное времен русского отступления маршала Нея {453} . Готовы разыскивать четыре странички краниометрических замеров одного из минойских племен. Стоит кому-то вздохнуть, что потерял время попусту, как сосед тут же провозгласит, будто в точечном времени, открытом физикой многомерных пространств, его можно в два счета наверстать и возместить.

Пугала пасторальных вечеров книгопродавца, они потом сами становятся их жертвами – эти нахалы из местной книжной лавочки, гибнущие под шквалом цитат, одержимости, пророчеств, верхоглядства и ступора перед изумительной коллекцией сверл и иголок для пытки.

Есть жертвы высокой культуры, как есть жертвы криминальных романов. И если фанатик детектива в конце концов впадает в манию преследования, соскакивая с кровати при звуках мышиной возни и слабея перед отравленной булавкой кормилицы, на самом деле забытой его же подружкой, то безутешные жертвы высокой культуры губит цитата на арамейско-ассирийском, коптском или санскрите, векторное исчисление, молниеносно разрешающее тройное правило, только что принесенное из школы любимым племянником, и, в общем, любая другая из тем, которые составляют чудеса нынешнего времени, страсть и столбняк сопровождающего нас течения дней.

19 ноября 1949
32. Книжная ярмарка, или Западня земных наслаждений

Зимний молоток аукционера ударяет по прилавкам «Книжной ярмарки». Киоски новинок жмутся в кружок, букинисты располагаются посвободней, чтобы хватило места для диковин и любой из собирателей коллекций и серий, годовых комплектов журналов и газет мог разместиться и завлечь своего покупателя. Книга в эти дни покидает витрины и закоулки, где находила внимание и ласку лишь у любопытствующих и безнадежно влюбленных На свет являются титульные листы, немыслимые поля, бесчисленные разновидности шрифтов, вовлекая в мерный хоровод и забредших случайно, по рассеянности или в забытьи, и тех, кому достаточно с притворным удивлением взять книгу в руки, чтобы тотчас же попасть в ее восхитительную западню.

Каких только читателей на ярмарке на встретишь! От библиоманов, этих экзотических отпрысков культуры, превративших книгу ради книги в эфирный соблазн, до демагогических и переменчивых книгочеев, которые ценят лишь книги «на любой кошелек», хотя на собственный не жалуются и, выказав у стойки должную суровость и неприступность, потом глядят эдакими венецианцами, расточителями сокровищ, коими и осыпают самую белокожую из своих избранниц.

Для дальнозоркого читателя, которому в границах прочитанного тесно, книги сплетаются в потайную вереницу воспоминаний. Первый в жизни, подаренный кем-то близким и дорогим, «Дон Кихот». Многотомник, где Пруст доказывает обратимость времени и за чьи тома берешься после похолодания, в пору дождей, долгим, привядшим утром. Книги, забытые, но возвращенные случайным намеком и опадающие теперь летучими лезвиями, сухой листвой, кружащей и пересыпающейся над гладью чувств.

Ярмарки Сера и Пикассо; целые города, убаюканные магией праздника, вышедшего из-под кисти Марухи Мальо {454} ; музыка московских ярмарок, выпрыгивающих Петрушками Стравинского; звуки рожков вперемешку с красками Рождества, пустившегося в пляс, завихрившегося в хороводе бестелесного танца. Ноты восторга, так необходимого духу снова заканчивающему и начинающему свой круг альфы и омеги!

22 ноября 1949
34. Иноземная краска, или Против гипнотического бегства от реальности

Донце ноября уже совсем близко, а там и сахарные предрождественские дни полураспустившихся и закурчавившихся деревьев, дни с миндальной начинкой, когда и семья, и город, и вечера как будто поджимаются, избегая лишнего. И все же чувствуешь странную пустоту, чего-то явно не хватает, с губ так и рвется вопрос: где иностранцы с вездесущностью и прицельностью их взгляда, где эти всегдашние спутники неохватных стволов и детских игр, готовые зарисовать их в блокнот и унести в какие-то задушевные, им одним принадлежащие глубины, чтобы оставить вечной новинкой, не тронутой временем и только ждущей часа или намека, чтобы сызнова засверкать? Почему не видно туристов, добровольно, безо всякого дела приехавших гостей? Плохая примета, скверное предзнаменование: значит, теперь их языки, почувствовав свою непохожесть и чуждость, не прославят увиденного. Они побоялись косого взгляда, холодного приема и, по совету Библии, отряхнули наш прах со своих сандалий, пустившись на зов иных земель.

Неприязнь к иноземцам – опасная форма демагогии, безразличие к иноземцам – пещерная грубость нрава, замурованность в себе. Они ищут подлинного искусства или шумных портовых радостей, тонких оттенков или простецкого слоняния по улицам, хотят отведать декабрьских орехов или добраться до чертовой смоковницы, собирают редкие безделушки и острые ощущения, сюрпризы и обычаи, становясь в нашем городе-губке, только и рвущемся похвастать проворством, с каким он впитывает все на свете, частью обихода и потребностью существования. Они всегда были для Гаваны одной из достопримечательностей предрождественских недель. Кто теперь приедет к нам просто поглазеть на приезжих, потолкаться среди чужеземцев из разных городов мира, покинутых ради здешнего сочельника с его моросью и туманами?

Что с нами происходит? Почему Гавана теряет одну из красок своей палитры – своих гостей? Причин тому много, слишком много, не хватит времени перечислять. Но достаточно и булавочного намека, чтобы они выстроились цепочкой в излюбленной позе страуса, засунувшего голову в песок, – позе самоубийственного тупоумия и гипнотического бегства от реальности.

24 ноября 1949
36. Выставка Парижской школы {455} , или Открытие формы

В вестибюле Капитолия – французская живопись, объединенная гордым именем эпохи «Парижская школа». Водоворот всемирности, втягивающий приезжих и своих, образуя средоточие живописной монархии наших дней. Праздник современной выразительности, с годами Парижская школа перекочевывает в измерение, где уже расположились Толедская коллегия переводчиков {456} и Клюнийское аббатство {457} . Какое единение в пространстве всех этих мастеров, работавших рядом, но нередко едва знавших друг друга! Священная романо-германская империя нынешнего дня, где арабская каллиграфия соседствует с мозаиками четвертого-пятого веков, а майолики Кафаджоло {458} с гравюрами Хокусаи, – все мыслимые влияния, все нации мира, все начала, сплоченные служением новой монархии, общности, воцаряющейся над бесчисленными различиями, чтобы устоять в веках.

Живопись – ведущее искусство нашей эпохи, и, сколько ни ищи историки ей равных, именно она рождает сегодня самые поразительные образцы. У натюрмортов Хуана Гриса {459} вспоминаешь диалектику Андре Лаланда {460} , а перед полотном Брака – уроки математической логики Бертрана Рассела. Вот они, опорные точки разных искусств, связующие их в живом единстве всеобщего познания.

Стольким Утрилло мы, если ограничиваться итальянцами по крови, предпочли бы хоть одного Модильяни, а дымчатым и мерцающим холстам Мари Лорансен {461} – не того Брака, что выставлен в Капитолии {462} , а другого – итог и развязку самых безупречных свершений Парижской школы. Пожалуй, среди удач последнего десятилетия я бы назвал именно натюрморты Брака, приближающегося в некоторых вещах к «старику Сезанну». «Ум у меня неповоротливый», – признавался художник. После этих слов понимаешь, что в эпоху, когда многие горячили коня минутных и отдельных наитий, он углублялся в замысел, озабоченный целым.

Проходя по галерее, нельзя не задержаться возле Ренуара. Да, эти вещи – не из главных, но и в них его кисть, его животворящее зрение.

«Когда я была маленькой, – рассказывала Мари Лорансен, – мама, а потом и я сама, и все вокруг пели настоящие песни. Теперь песен не поют – их растолковывают». Да, Мари Лорансен, нужно уйти от толкований, но и от песни, если она убаюкивает. Рядом с нами день и ночь струится эхо, которое мы не в силах назвать, – отзвук творения, являющего форму, какой бы скрытой или даже трижды открытой она ни была.

26 ноября 1949
41. Цирк на Пасху, или Волшебная мачта

Какая удача, что появление бродячих циркачей и их чудодейные, перекинутые между землей и водой радуги пришлись на дивные дни Пасхи. Эти чудеса, эта подпирающая купол волшебная мачта! С приездом цирка вспоминаешь руку, в которой утопала твоя, и в какой клубочек ты сворачивался, хоронясь от его чар, и скрытое белой мукой или апельсиновой маской лицо клоуна, который втягивает в игру, осыпает пригоршнями конфетти, приплясывает и скрывается за поворотом одного из зеркал. Цирковой народ, его стойкость, его скитания манят, как огонек Бродячего Духа на вершине горы. Надеваешь воскресный наряд, смотришь на таящий бесчисленные подарки мир, и, кажется, это само вещество существования, только его коснись, загорается блеском, взмокает от пота, грохочет и немеет разом. Суконка, которой японская эквилибристка протирает свои длинные и гибкие металлические шесты. Маска воздушной гимнастки, готовящейся к смертельному прыжку, скрывая лицо. Хлыст укротительницы, с обрядовой размеренностью опускающийся на доверчивый круп. И посвист, которым скликают перекусить своих подопечных, тем временем как японцы готовят мозги, а укротитель-скандинав стирает бесчисленные манишки и моет рыбный садок, напоминая енота-полоскуна.

Как этот цирковой городок выматывающих тренировок и сухого автоматизма примиряет столько разных воль, космополитизм истинной грации и хронометрированный расчет прыжка? Может быть, каждый из акробатов заставляет нас втайне придумывать ему биографию и дополнять ее последовательностью темную внезапность их появления и ухода? Представляешь себе эту воздушную гимнастку где-нибудь в Киото или Йошиваре {463} , выходящей из школы, куда ее завлек Бродячий Дух; семья в тревоге, но понемногу мать начинает похваливать первые успехи дочери, которая, по счастью, не похожа на своих братьев и не последовала за ними изучать поливное земледелие в Коннектикуте или физику электромагнитных процессов в Сорбонне. Ночью полудремы и рисового вина в Йошиваре, городе утех, ее наставник, обожатель хрупкого и безучастного равновесия, наносит кому-то удар кинжалом. И хотя знаки на лезвии обличают принадлежность его владельца к клану Топсе, роду воителей, ему приходится скрыться. Он разузнает о своей подруге через цирк, где она проходила обучение. Та исчезает. На этом месте укротительница снова щелкает бичом, светильники опять наливаются ледяной белизной. И из полярноцветных вод на арену выходят бесчисленные полчища тюленей.

6 декабря 1949
45. Лебеди и фламинго, или В топазовой глубине сна

Есть особое занятие: наблюдать за любопытствующими, когда они в парке Масео {464} следят за вопросительным скольжением лебедей и не задающим уже никаких вопросов квиетизмом {465} фламинго. Лебедь отсылает к вагнерианству, к нашему испаноязычному модернизму {466} , туманам, безвкусице в целом и безвкусице уточненного вкуса – в частности. От льва Гюго до лебедя Дарио геральдику поэзии осеняет память о линнеевой классификации, – а как иначе расставить по местам весь список поэтов и школ? Дарио преследует лебедь – его хрупкость, непоколебимое спокойствие. Иероглифы его выгнутой шеи и гигиенических забот, изнеможение веера из лебединых перьев, уставшего от рутины нежить все те же лица, мещанские суеверия с их белыми и черными лебедями буквально обступают поэта. Лебедь неразлучен с нашим модернизмом, как схватка лебедя и совы – с реакцией на модернизм. Но и никарагуанский лебедь Дарио, и мексиканская сова Гонсалеса Мартинеса {467} застыли в неподвижности – пленники судьбы, приверженцы вечного возвращения. Задумчивый ориентализм Гонсалеса Мартинеса роняет, – «Возьмут из груды праха заброшенную лиру / И звуком наших песен заговорит струна», – а лебединое рококо Дарио подхватывает, шепча: «И соловьи все те же роняют те же трели, / Ведя все ту же песню на разных языках».

А вот наш Касаль {468} привязан не столько к лебедю, сколько к фламинго. Отсюда его тяга ко всему японскому и китайскому, его застывшее раздумье среди рисовых полей на лаковых ширмах, его поглощенный утехой розовеющих перьев буддизм: «Вернутся фламинго точеною стаей, / Из зарослей прежде немого бамбука / Пронзительной песней своей долетая». Модернизм принес в поэзию чародейство и легкость, тривиальность и излишества, а в жизнь – скольжение лебедей и розовую зарю затона, украшенного фламинго. В Испании он испустил дух перед Первой мировой войной, а у нас еще года до двадцать пятого соблазнял воздушными напевами, лунатическими Ватто, кисеей туманов и внезапными зеркалами озер.

Пришедшие нынешним воскресным вечером в гаванский парк поглазеть на лебедей и фламинго скорей всего даже не догадываются, что попали в музей уклада и костюма. Кремового оттенка фланелевые брюки, голубые накидки кокетливых тонов, первые студенческие волнения, нашествие «всеамериканских поэтов», потом новый приезд Дарио, демонстрирующего пророческие загулы в компании с одним из наших денежных мешков, дуэли на шпагах из-за милой Франции или стального Берлина… Сбившиеся у пруда зеваки смотрят перед собой и не видят останков погребенного, но, может быть, еще не умершего стиля. А у тех, кто все-таки видит, глаза слипаются от леденцового тумана, как будто всматриваешься в янтарь или топаз, именуемые в просторечии сном.

13 декабря 1949
47. Дерево в доме, или Таинство роста

«Мои друзья, – говаривал грек великой эпохи, – не деревья в лесу, а люди в городе» {469} . И это верно, если вспомнить, что города у греков воздвигались, подчиняясь зрению, по мерке глаза, а не в борьбе с лесом. Символика встречающихся на греческих стелах виноградных лоз остается загадкой, ведь виноград, отметит любой эллинист, очистительными свойствами не обладает. Грек выхватывает из леса ветку миндаля, оливы или лавра, но, в общем, лес для него вроде моря – бесплодная равнина.

Иное дело – христианство: для него удел человека – sentire cum plantibus, чувствовать вместе с растениями. Бегство в Египет с его древесной купой над застигнутыми ночью путниками. Сон пастуха в тени дерева у воды, когда ночной поток переливается в сны, мешая звезды с плодами. Воин, отступающий к стволу, чтобы отчеканить заклятья и снова ринуться в гущу стрел. И, наконец, Дон Кихот, с чудесной проницательностью заключающий, что поколочен деревьями, «поскольку этот выродок Дон Рольдан измолотил его дубовыми палками».

И вот сегодня елки – свежие, канадские или искусственные, проволочные – предвосхищают домашние чародейства и одеваются в рукотворные плоды, что в блеске рос приотворяют свою истинную природу: каждая из них – древо жизни. Дерево в доме дарует нам символ роста, открывает тайну поглощения влаги и бесконечных пресуществлений живого. Уже греки называли ночь благодатной. Теперь мы знаем, что ночная роса под деревом вводит царя и пастуха в бесконечную череду вещих снов, навеваемых близостью дружелюбного древа. Знаем, что ночью дерево в доме – мера роста – блюдется и поверяется иным числом и искусством, предела которым нет.

15 декабря 1949
51. Алисия Алонсо {470} , или Розовеющий довод

Если устройство храма или фигура танца – это своего рода продолжение человека вроде панцирей у моллюсков и лучше всего защищает его от внешнего давления, тогда золотая дверная петля диалога между Афинами и Гаваной действует по сей день. И тогда Алисия Алонсо, раскрывая древний цветок знания-образа и знания-зеркала, должно быть, знает, какой розовеющий пункт формулирует она в вековом метафизическом споре или – воспользуемся гегелевской метафорой – какой кристаллизованный силлогизм разворачивает, хрупко связывая в потоке времен понятие и образ. Перед нами – воплощенная уверенность, что идею или ощущение можно выразить танцем, что у идей и ощущений есть оборотная сторона, чтобы явиться, скрывшись из глаз, что они могут повторяться, не теряя в силе, и что у каждого мгновения – два лика: один пропадает и улетучивается, а другой просится в танец, чтобы тоже истаять, но растворясь в непоколебимо повторяющемся ритме. Звуки и облики возрождаются наново в дивной западне ритма. Стихии и картины, бродячие духи или коренящиеся в единстве сущего мысли, пресуществления и метаморфозы, ветер или образ ветра являются вновь, если их воскресила поступь танцовщицы, вобрал в себя танец.

У нас нет танцевальной традиции, нет и традиции изначального ритма – церемоний вызывания богов или ритуалов происхождения. Но Алисия Алонсо стала наследницей множества традиций, дошедших оттуда, где танец был самой культурой, упражнением в умилостивлении высших сил или науке счета, которые дают власть над огнем и мгновением. Оттуда, где танец был цветом культуры, а не первобытным выплеском, одухотворением числового ряда, а не магией племенных заклинаний. Она ищет в искусстве не новшеств и приключений, а совершенства – облика, который не красуется неповторимостью, а стремится выявить в отличительном изгибе стиля его нечуждость и нашим краям. Рисунок, фигура, облик, тело, очерчивающий и выявляющий их контур, – все в ней отмечено непоколебимостью самых древних и утонченных культур. Образ танцора как высшего олицетворения мудрости подытоживает самые сокровенные традиции культуры, воплощая их в своем подвижном изваянии. Как Алисия Алонсо смогла нащупать эту традицию, напомнить о тайных истоках выразительности и формы, которые, высвечиваясь танцем и удостоверяясь его расчисленным ритмом, становятся стилем?

Образы, подытоживающие мир после описи его инвентаря; движение (танец) этих образов как единственное доказательство верности миру, который они подытоживают. Показ оборотной стороны мироздания, где эти образы и фигуры, представленные в танце и доказавшие верность исходной форме в каждом пункте, возвращаются к своему началу. Такая танцовщица, как Алисия Алонсо, – лучшее подтверждение тому, что вокруг нас кроются мириады оттенков, метафор, отсветов, мыслей, рождений и предвестий, способных в единый миг обрести очевидность, достигнув формы и блеска в фигурах танца.

21 декабря 1949
52. Эквилибристка, или Круговорот образов

Английская эквилибристка в цирке начинает, в конце концов, походить на Dulle Griet, Безумную Грету, как немцы называют воображение, отпустившее поводья, чтобы пуститься во все тяжкие вплоть до срыва и больничной койки. Из подобной эквилибристики можно вывести весь арсенал центробежных и центростремительных сил. Город или пиршество у Брейгеля и Босха достигают неистовства в спиралевидном круговороте образов. Центром композиции во «Фламандских пословицах» Брейгеля мне всегда казался одиночка из дома на заднем плане, который держится на кончике пальца, выказывая чудеса физического равновесия, тем временем как все эти аллегории ищут ум или утеху себе под пару. Среди бесчисленных фигур, покорных огню гигантской кухни в «Аду» из триптиха «Сад земных наслаждений» Босха, одну из опорных точек композиции, центр разбегающихся по кругу масок и чудищ, составляет женщина, задыхающаяся как загнанный кролик, балансируя с огромной игральной костью на голове.

В усыпанном блестками атласе эквилибристка похожа на желобок, по которому перебегают сияющие шары из шерсти и хлопка. Кожа, уже почти змеиная, кажется, сама поталкивает шары, которые прокатываются от пяток до затылка, обегая и облекая тело, словно они его и обнажают, и нежат. Удерживая разом несколько шаров, которые то движутся, то замирают, эквилибристка громоздит друг на друга какие-то предметы, напоминающие песочные часы, весы, конусы, игральные кости, цилиндры. Она умещает их на лбу, кончике ноги, на подбородке или в самом невероятном центре прически На носу она держит что-то вроде синей с белым башенки, то клонящейся, то выпрямляющейся самим выражением ее лица, сладострастной судорогой лицевых мышц. Ее кожа шевелится, как будто под ней перекатываются какие-то юркие моллюски, и приведенные в равновесие фигуры превращаются из напасти в игру света. Надевает на руки и на ноги медные обручи, и они начинают вращаться, словно эквилибристка – это повелительница созвездий и комет, которые мчат по эллиптическим орбитам, послушные воле и верховенству ее мускульных конвульсий.

22 декабря 1949
57. Кронос, или Ослепительная нечаянность

Крутится, и, кажется, это уже не колесо, – это крутится, крутится, не останавливаясь, не простое колесо, а шар – апейрон наследников Аристотеля, сама протяженность, тело.

Это не однообразная бесконечность змеи, это бесконечность шара – шара в руках ребенка. Спираль возвращает к центру, повинуясь движению, рассеивающему вихрь и создающему шар.

Но это и не бесконечное разнообразие спирали, которая крутится, крутится, расплываясь, в конце концов, облачной туманностью. Это ракета за ракетой вскидывают, словно башню, свою спираль, чтобы, нависнув над собой, обрушить каленые изразцы, позвонки бесконечности, снова рассыпающиеся прахом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю