355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хельмут Крауссер » Эрос » Текст книги (страница 1)
Эрос
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:01

Текст книги "Эрос"


Автор книги: Хельмут Крауссер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Хельмут Крауссер
Эрос

Кто вылепит снова нас из земли и глины,

Кто заговорит наш прах – никто.

Никто.

Восславлен же будь, Никто.

Ради тебя мы

хотим расцветать.

Навстречу

тебе.

Ничто были мы,

есть мы и будем

всегда, расцветая:

розой – Ничто, розой —

Никому.

Пауль Целан. [1]1
  Перевод принадлежит Марку Белорусцу.


[Закрыть]


Шип, а не масса.

Прислужница Эроса

в твоем романе

до странности одинока,

угодив в демоническую трещину,

неумолимо ползущую

посреди вялого бытия,

которым правит Любовь.

Сложи стих так,

о нет, иначе.

Пошли стих мне —

На Безымянный океан,

Ничейный берег ледяной,

Никому-Розе,

Орден: И. Ш.

Там живет любовь.

Инге Шульц
(Проверено цензурой.) [2]2
  Первый стих принадлежит реальному человеку, второй представляет собой двойную мистификацию – написан от лица главной героини романа, причем уже после того, как она сменила имя и фамилию. (Примеч. пер.)


[Закрыть]

Канун

Еще почти ничего не зная об этом человеке, за исключением тех крох информации, что временами просачивались в прессу, и еще ни разу его не видев, кроме как на старых пожелтевших фотографиях, я уже чувствовал к нему неприязнь. И тем не менее бросился на встречу по первому его зову. Кто из моих собратьев по перу не поступил бы точно так же? Ни один, подчеркиваю, ни один из них ни за что не упустил бы шанса удовлетворить свое любопытство.

По пути, покачиваясь в вагоне поезда, я размышлял о том, кто он и кто я, нищий писатель, направляющийся в гости к сказочно богатому человеку, даже толком не зная зачем.

«Не задавайте лишних вопросов. Приезжайте, – написал он мне. – Обещаю: не пожалеете».

Столь заносчивая формулировка притягивала, хвастливое обещание заинтриговало меня так сильно, что порой даже становилось жутко. Я клялся себе, что не продамся ни на каких условиях, – и в то же время понимал, что тот, кто дает подобные клятвы, не только чувствует приближение опасности, но и сам на всех парусах мчится ей навстречу. «"Меня никто не заставляет плясать под чужую дудку, я всего лишь иду на разведку – такими мыслями обычно тешат себя люди, оказываясь во власти соблазна. В надежде получить какое-нибудь заманчивое предложение они греются у очага тщеславия, ласкают себя иллюзиями и лелеют амбиции. Однако тот, кто наивно полагает, что, столкнувшись лицом к лицу с искушением, сумеет устоять перед ним, находится в плену самообмана». Эти слова появились в моей записной книжке в тот самый момент, когда в купе стало темно от снега, что в одно мгновение залепил наше окно серой непроницаемой массой.

Последний опубликованный снимок Александра фон Брюккена был сделан больше двадцати лет назад, и с тех пор ни одному репортеру не удавалось поймать его в объектив. Говорили, что он живет в своем замке в Верхней Баварии в полном уединении, не считая немногочисленных слуг.

Сильная метель, от которой перехватывало дух, усиливала мой страх и перед этим человеком, и перед самим собой. Прибыв на нужную станцию, я оказался на крошечном провинциальном вокзальчике и долго искал киоск, где можно купить хоть что-нибудь – может быть, даже бутылочку шнапса. Поиски мои не увенчались успехом. Кроме меня, с поезда сошли лишь три дамочки не первой молодости. Подвыпившие, в пестрых карнавальных костюмах, они голосили и хохотали, как безумные. Я с завистью посмотрел им вслед.

На привокзальной площади был припаркован большой черный «даймлер», в котором сидел шофер, одетый в серый пиджак. Он не делал мне никаких знаков, никаких призывных жестов, а просто восседал в автомобиле с приоткрытой дверью и слушал радио, из которого неслась эстрадная музыка.

Было воскресенье, половина шестого вечера, и уже почти совсем стемнело. Глядя на заснеженную деревушку, очертания которой с огромным трудом различались сквозь беснующуюся вьюгу, я зашелся смехом, в котором сквозило отчаяние. Не называя своего имени, я спросил у шофера, не меня ли он встречает? Дородный мужчина утвердительно кивнул в ответ и пригласил меня в салон.

Казалось, что ярко освещенные окна ближайших домов с интересом разглядывают меня. Машина ехала очень медленно, едва преодолевая двести метров в минуту, осторожно пробираясь сквозь метель и заносы, и вскоре свернула с главной дороги на какую-то аллею, освещенную редкими фонарями. Надеясь увидеть замок, я глядел вперед через плечо водителя. Вскоре перед моими глазами предстало нечто, для чего слово «замок» являлось слишком сильным. Это был не замок – так, скромная копия. Или, скорее, обычный господский дом, хотя и внушительный, в неоготическом стиле, обнесенный двухметровой каменной стеной.

Перед нами распахнулись сначала ворота, потом гаражная дверь. Гараж казался маловатым для здания такого масштаба. Водитель заглушил мотор, медленно выбрался из машины и открыл мне дверцу. Откуда ни возьмись, словно из воздуха, передо мной появился худой пожилой господин в сером двубортном костюме. Черты его лица были четкие, заостренные, какие-то орлиные, а глаза – светлые, серо-голубые.

Не протянув мне руки, пожилой господин отрекомендовался Лукианом Кеферлоэром, личным секретарем фон Брюккена. (Да уж, не слишком сердечный прием; ладно, буду считать его деловым.) Извинившись за плохую погоду – что, честно говоря, привело меня в некоторое изумление, – Кеферлоэр пригласил следовать за ним. Он отворил железную дверь, и мы стали подниматься по гранитной винтовой лестнице на второй, а может и на третий, этаж здания, не знаю. Через очень узкий дверной проем вошли в зал с высоким потолком, отделанным благородными деревянными панелями. В зале, неярко освещенном электрическими канделябрами, было совсем мало мебели. За окном на карнизах лежали снежные шапки; казавшиеся желтыми из-за тонированных стекол. Наверху, среди балок, что-то посвистывало – словно ребенок свистел сквозь щербинку в зубах, поджимая нижнюю губу, что, впрочем, могло оказаться лишь игрой моего воображения. В помещении было очень холодно. Кеферлоэр указал мне в глубь зала и на несколько мгновений прикрыл глаза, что являлось скупым намеком на небольшой поклон.

Я сделал три шага в направлении, указанном пожилым секретарем, и впервые увидел его.

Фон Брюккен восседал в кожаном кресле с массивным резным декором за абсолютно пустым письменным столом вишневого дерева. Он не поднялся, чтобы поприветствовать меня, лишь склонил голову набок, и на его лице появилась мучительная гримаса.

Быстрыми шагами, с подчеркнутым достоинством во взгляде, я приблизился к нему. Казалось, хозяин понял, что такой прием способен обидеть гостя, потому что кивнул и протянул мне руку, впрочем, не поднимаясь с места. Его рука слегка тряслась.

Рядом с внушительным письменным столом притулилась изящная скамеечка, на которую он и предложил мне сесть. Я посмотрел ему в глаза смело и даже дерзко, как настраивал себя перед встречей. В моем взгляде сквозила прохлада и легкая надменность. В ответ он поглядел на меня устало, печально и немного просительно – а ведь я ожидал от него совсем другого.

Согласно энциклопедии Брокгауза Александр фон Брюккен родился в 1930 году, значит, сейчас ему было уже за семьдесят. Он производил впечатление решительного человека, у которого всегда было мало времени, но теперь осталось еще меньше, а потому хотелось использовать остаток на полную катушку. Я ожидал, что он изложит свою просьбу быстро и по-военному четко, но вместо этого фон Брюккен долго смотрел на меня в полном молчании, а затем с облегчением выдохнул:

– Наконец-то вы приехали. Спасибо.

Я не знал, что и сказать на это; я чувствовал себя польщенным, подкупленным, понимающе кивал, хотя, сказать по правде, совершенно ничего не понимал.

– Из всех писателей, которых я читал, вы – самый лучший. Приехав ко мне в гости, вы – поверьте! – оказали мне большую честь.

Никогда не думал, что у него такой определенный вкус.

– Благодарю, – ответил я коротко и прибавил: – Я весь внимание.

Фон Брюккен часто заморгал, словно ему в глаза попал песок. Судорожно потерев дрожащей рукой правый глаз, он уставился на пустой письменный стол. Затем откинул голову назад и потерся затылком о высокую спинку кожаного кресла – как-то по-кошачьи и, я бы сказал, даже немного вульгарно. Но так показалось мне тогда, в первый момент; сегодня я истолковал бы это движение как выражение муки.

– Настало время доверить некоторые вещи бумаге. Это будет не обязательно история моей жизни – речь идет о любви. Истории моей любви. Я никому не рассказывал ее, но без этого нельзя. Ведь иначе она угаснет, исчезнет, будто ее и не было. Я хочу, чтобы вы написали для меня книгу. Роман.

Он сделал внушительную паузу – может, рассчитывал на моментальный четкий ответ? Мое молчание пришлось ему не по душе, и фон Брюккен, еле заметно вздохнув, пустился в дальнейшие объяснения:

– Только то, что написано черным по белому, можно считать реальностью. Я выбираю именно такой способ сделать явным нечто очень личное. Человек, которого это касается, никогда об этом не узнает. И все-таки мне хочется верить, что если вы согласитесь записать мою историю, то и для него она перестанетбыть тайной – лишь потому, что ее узнает весь мир. – Снова длинная пауза, но на сей раз не по расчету – он действительно подбирал верные слова. – За то, что я причинил этому человеку, нельзя просто попросить прощения. Но если вынести преступление на всеобщий суд, если сделать нехороший поступок достоянием гласности, думаю, что тогда со счетов сбрасывается хоть какая-то частица вины. Однажды вы хорошо написали: «Чудовищное становится статистикой», мне очень нравится это место в вашей последней книге. Вы понимаете, что я имею в виду?

Я кивнул, И он кивнул.

– Как бы там ни было, я доверяю вам. Сам не знаю почему. Если вы порадуете меня тем, что заключите со мной контракт, то я растворюсь в вечности. Все будет так, словно мы с вами никогда и не встречались. Жить мне осталось не так уж и много. Вы можете опубликовать рукопись после моей смерти – по прошествии определенного времени, изменив имена и так далее. Назовите мой рассказ плодом вашего воображения, и тогда на нем не будет позорного пятна заказной работы. Вы будете мне благодарны, так доверьтесь же мне.

Происходило нечто странное. Фон Брюккен поднялся с кресла и медленно ходил вокруг моей скамеечки. Его голос становился все тверже и тверже, и вскоре в нем зазвенело обаяние палача, который уверяет свою жертву, что он хочет облегчить ей жизнь и ничего уже не изменишь, нужно соглашаться на все.

Этот человек был наделен особым даром – выражаясь порою слишком прямо и даже грубо, тут же брать свою грубость назад и так обращаться с партнером, что тот не только прощал обиду, но и воспринимал дальнейшие слова почти как награду. Подобную тактику ведения беседы я неплохо изучил, общаясь с многочисленными издателями.

Правое веко иногда не слушалось своего хозяина и безвольно зависало, наполовину прикрывая глазное яблоко. Во всем остальном внешний вид фон Брюккена был безупречен – передо мной стоял высокий стройный человек с резковатыми чертами лица и смуглой кожей; в волосах, серых, как гранит, виднелись редкие пылинки перхоти, и он иногда смахивал ее с плеча, стараясь делать это как можно незаметнее. Одет он был в подчеркнуто простой темно-синий костюм без галстука и в серую рубашку без ворота, очень похожую на те, что носят священники.

Так что, теперь слово за мной?

Фон Брюккен выдвинул ящик письменного стола, и через мгновение на кожаной поверхности столешницы появилось два бокала. Он спросил, не желаю ли я глоток доброго вина, и, не дожидаясь моего ответа, взял бутылку, которая, надо полагать, стояла у него на полу.

– Это «Петрюс» 1912 года. Вы пробовали хоть раз в жизни такое?

Нет, не пробовал. Мне показалось, что в вопросе прячется бахвальство и желание унизить, но вскоре по его улыбке я понял, что это не так. Налив оба бокала до половины, фон Брюккен протянул один из них мне.

– Впервые я отведал этого вина почти шестьдесят лет назад. Вечером четырнадцатого ноября 1944 года мой отец позволил мне пригубить его. До чего расточительно для того времени! Я выпил немного, после чего слегка опьянел, а об удовольствии даже и речи не было. Вы знаете, я не очень-то люблю говорить метафорами, но… – Он сделал глоток вина. – Но иногда мне кажется, что люди пьют из чаши жизни так же, как я, четырнадцатилетний, – это вино. Человеку говорят, что сейчас он вкусит что-то особенное, необыкновенно ценное, и он старается изо всех сил, чтобы не показаться неопытным, или неблагодарным, или невеждой, но тем не менее…

Фон Брюккен не договорил, да в этом и не было особой необходимости. Скажу лишь, что это вино, легендарный «Петрюс» 1912 года, оказалось хоть и приятным на вкус, однако ничего сверхъестественного я не почувствовал, хотя о нем ходили легенды, утверждая обратное. Даже неловко так говорить, но… это вино оставило меня довольно равнодушным.

Моментально прочитав в моих глазах разочарование, фон Брюккен ухмыльнулся и произнес:

– Но ведь это всего лишь вино?

– И что дальше?

Каким нахалом я был. Каким невыносимым строптивцем.

Фон Брюккен поставил на стол диктофон, включил его, но тут же выключил снова:

– Сегодня мне не хватит терпения. Сейчас уже вечер, не лучшее время для воспоминаний. Лукиан покажет вам вашу комнату. Если там не окажется чего-то необходимого для вас, сразу же скажите ему. Он все обеспечит. Только не стесняйтесь: Лукиан привык исполнять любые желания. Завтра утром увидимся здесь же, и я начну рассказывать. И тогда вы должны дать моему вину еще один шанс. Не ожидайте от него слишком многого, и тогда оно раскроется перед вами во всей своей легендарной красе.

Имел ли он в виду только лишь вино или снова заговорил метафорами? На лице пожилого человека появилась двусмысленная улыбка.

Внезапно из-за моей спины вынырнул вездесущий Кеферлоэр, а ведь он, как мне казалось, оставлял нас наедине. Я кивнул фон Брюккену, поблагодарил его и последовал за Кеферлоэром на лестницу. Переступая порог отведенной мне комнаты, я еще не чувствовал, что готов принять предложение хозяина. Ясно было лишь то, что я останусь здесь ночевать – при такой погоде выбирать не приходилось. Но само по себе это еще ничего не значило. Наверное, мне следовало завести разговор о гонораре – похоже, фон Брюккена данный вопрос абсолютно не занимал. Но почему, черт побери, денежный вопрос занимал меня, если я еще и сам не знал, соглашаться на эту работу или нет?

Создать роман. Роман, который я смогу опубликовать лишь после смерти фон Брюккена. Но написать его я должен при жизниэтого человека, чтобы он успел прочитать его. Или?… Интересное кино. Я не допущу, чтобы меня загоняли в жесткие временные рамки. Не позволю, чтобы меня эксплуатировали, словно при феодализме.

Отведенная мне комната производила приятное впечатление. Расположенная в эркере, она выходила небольшими окнами на две стороны света. В моем распоряжении оказались большая кровать, широченный стол, безумно удобное кресло и набитый до отказа холодильник. Телевизор принимал девяносто девять каналов. Всевозможные лампы и светильники позволяли создать какое душе угодно освещение. Кеферлоэр пробормотал, что я могу обращаться к нему в любой момент, когда возникнет нужда в чем-либо, и указал на кнопку звонка над кроватью. Повар приготовит для меня горячую еду в любое время суток.

Повинуясь идиотскому рефлексу скромности, привитому мне с детства, я остался полностью удовлетворен предложенными мне условиями.

День первый

– Нет-нет, только не надо халтурить. Работайте над книгой лишь в охоту и не обращайте на меня особого внимания. Возможно – и даже вероятнее всего, – я уже не успею прочитать ее, к великому сожалению. Но тем не менее я полностью доверяю вам. Понимаете? Гонорар свой вы получите в любом случае, даже если не сумеете ничего написать. Мне кажется, что при таких условиях ваша гордость особенно не пострадает, так что слова «полное доверие» можно понимать буквально. Согласны?

Я кивнул. Что я мог возразить? Обещанная сумма превосходила все самые смелые мои предположения – с нею я буду обеспечен до конца жизни.

Фон Брюккен заговорщически понизил голос:

– Пока я жив, у вас не будет никаких проблем. Но потом… возможно…

– Что вы имеете в виду?

– Возможно, у вас возникнут некоторые сложности. Найдутся люди, которые не захотят… Лукиан, например. Он знает, зачем вы здесь, зачем мы с вамиздесь, и не видит в этом ничего хорошего. Лукиан ни за что не скажет об этом в открытую, однако… Когда я умру, все наследство достанется ему. Такая у нас договоренность, которую я обязан соблюдать, и я сделаю это. Но когда меня не станет, может случиться так, что Лукиану придется не по вкусу ваша книга, даже если все имена будут изменены. Ведь он будет играть в ней далеко не последнюю роль. Я не думаю, что он… гм… Однако Лукиан, возможно, попытается выкупить книгу, швырнув к вашим ногам гигантское состояние которое получит от меня… Вероятность такая имеется. Однако я верю в ваше профессиональное самолюбие, а еще больше – в вашу искренность художника, поэтому уже не так боюсь этих мыслей. Но тем не менее, когда вы узнаете о моей смерти, на всякий случай уезжайте в какое-нибудь безопасное место, где до вас не каждый сможет добраться.

Фон Брюккен чувствовал, что его слова несказанно подогревают мое любопытство, однако вместе с тем в глазах пожилого человека читалась неподдельная тревога. Не за меня, нет, – скорее за будущую книгу. За историю его жизни.

Снежное безумие за окном наконец утихомирилось. Иногда толстую облачную вату пронзали солнечные лучи, и закопченные стены зала озарялись игрой света.

Крутилась диктофонная лента…

Последние дни Ледяного дворца

Вообразите себе коротко подстриженный, ухоженный газон. Посреди зеленого ковра возвышается огромный павильон в псевдокитайском стиле, где отдыхает такое же ухоженное немецкое семейство в праздничных нарядах: отец, мать, я, примерно тринадцатилетний, и мои сестры-близнецы, которые на три года меня младше.

Позади, в некотором отдалении, виднеется большое здание, огромная белая вилла, залитая солнечным светом – ослепительным, блистательно ярким. Люди сидят за круглым мраморным столиком нежно-зеленого цвета, на котором стоят шесть креманок с лимонным мороженым. Шесть, потому что в гостях у нас Кеферлоэр.

Именно Кеферлоэр шутки ради назвал в тот момент нашу виллу, громадное белое строение в стиле модерн, известное всему городку Аллаху, что к северу от Мюнхена, Ледяным дворцом. Сидя в тот августовский день под сенью садового павильона, он вкушал лимонное мороженое в обществе моих родителей и сравнивал цвет лакомства с цветом здания, интенсивно отражающего солнечный свет.

– Ледяной дворец! – выкрикнул я, очарованный красотой этих слов, и мои сестрички-попугайчики начали вторить мне визгливыми голосками:

– Ледяной дворец! Ледяной дворец!

Козима и Констанца – так звали сестер. Свои имена они получили в честь жен двух великих композиторов. Я называл их чаще всего Коко Первая и Коко Вторая.

Кеферлоэр был тогда управляющим заводами моего отца – по металлообработке и производству вулканизаторов. Через год после начала войны их производственные мощности были перепрофилированы на выпуск самой разнообразной военной продукции. Отец появлялся в заводоуправлении очень редко и неохотно – только в представительских целях. Словосочетание «владелец заводов» он просто ненавидел и называл себя всегда и везде, даже в официальных кругах, архитектором. И хотя диплома архитектора у него и в помине не было, отец называл себя так по праву – он жил архитектурой, буквально дышал ею. Вопрос о его таланте меркнет перед лицом такой великой страсти. Отец набрасывал проекты церквей, мостов, парков… И все это ложилось в стол, на будущее, очень далекое – когда закончится война.

В Ледяном дворце у нас служили две уборщицы кухарка, лакей, садовник и два воспитателя. Водителя отец не держал. Не имело смысла. Когда папа брал машину, он всегда садился за руль сам, несмотря на то что мать находила его вождение ужасным. Мама периодически страдала от обмороков – слишком низкое давление. Она очень переживала из-за этой напасти, но в остальном все у нас было хорошо, образцово хорошо. Родись у мамы четвертый ребенок, это гарантировало бы ей бронзовый Материнский крест, хотя мама ни во что не ставила эту награду.

Мы жили замечательно. Отец каждый год заказывал семейные фотографии – в красивых рамках, словно произведения искусства, они украшали стену у винтовой лестницы, ведущей на второй этаж. Похоже, что мы, дети, тоже символизировали для него предметы искусства, и, когда кто-то из нас вел себя неподобающим для мира красоты образом, папа корил нас скорее из эстетических, чем из педагогических побуждений.

Девочек учили играть на фортепиано. А я, поскольку мои музыкальные способности уступали сестринским, вынужден был биться с тромбоном. Отец считал, что освоить этот инструмент очень легко «даже при совсем небольшом желании». Владеть хотя бы одним музыкальным инструментом – это обязательное условие для каждого культурного человека, полагал отец. Такое же большое значение он придавал древним языкам и основательному теологическому образованию. Не то чтобы отец был особенно религиозным, просто он считал богословие питательной почвой для критического осмысления мироустройства. Так современные родители иногда заставляют детей слушать курс конфирмации лить для того, чтобы убедиться, что из них впоследствии выйдут нравственные атеисты.

Течение нашей семейной жизни тонко продумывал отец и беспрекословно поддерживала мать. Если она и не понимала чего-либо, то брала преданностью и покорностью. Я часто видел, как отец сидел, понурив голову, очевидно расстроенный недостатком сообразительности у своей супруги, и удрученно разглядывал узоры на ковре. Однако утешение приходило к нему в виде мысли о том, что урожденная баронесса фон Гогенштейн – кем являлась моя мама – никогда не осмеливалась перечить ему. О, я прекрасно понимал, какого напряжения стоило отцу возглавлять образцовое семейство и с каким горделивым чувством он отходил каждый вечер ко сну, этот развитый, способный к искусствам человек, сумевший достичь жизненных вершин. Он был богат, уважаем, обладал великолепным вкусом и сумел гармонично соединить исполнение долга перед потомками с возвышенной жизнью. Конечно же, тогда я не понимал этих вещей так, как понимаю сейчас. Тогда я был неблагодарным дурачком, который любил грязные стишки и жил припеваючи, не задумываясь о своем богатстве.

Моим сестрам страшно повезло. Интеллектуальное образование им пришлось бы получать лишь в том случае, если бы что-то случилось со мной. А так они могли оставаться глупышками и радоваться всяким приятным пустякам. Отец весьма невысоко ценил способности всех представительниц прекрасного пола в целом, и даже не пытался делать из этого тайны. Но тем не менее, высказывая подобное мнение, он будто бы сожалел о существующем положении вещей.

В этом отношении отца полностью устраивала супруга. Он никогда не пытался переделывать ее учить или требовать от нее невозможного. В то же время со мной он обращался словно со своим любимым ребром, из которого непременно следовало воссоздать его, отца, точную копию. Он приобщал меня к тайнам высокоразвитой германской культуры, что, между нами говоря, казалось мне тогда до ужаса скучным.

Чему учил меня отец в первую очередь, так это особой форме достоинства. Когда ты в полной силе, нужно вести себя величественно, в беде – стоически, в первую очередь заботиться о том, как выглядишь в глазах окружающих, а не о собственном благополучии, целиком и полностью сосредоточиваясь на внешнем, словно человек сам по себе – ничто, если на него не смотрят окружающие. Все, что делал мой отец, совершалось будто бы под надзором строгого жюри, которое выставляло оценки за поведение и прилежание. Что касается индивидуальности, то отец считал, что проявлять ее следует лишь, скажем так, после бала, у себя дома за закрытыми дверьми, но это не означает, что себя не нужно контролировать.

Возможно, я очерчиваю контуры моих воспоминаний с излишним нажимом, но что делать – представить отца расслабленным, охваченным простыми, шумными восторгами, у меня просто не хватает фантазии. Думаю, он страдал оттого, что ему так и не удалось проявить полную самостоятельность, ведь с младых ногтей он сразу же попал в накатанную колею, в подчинение распорядку, игнорировать который не имело никакого смысла. Отцу и не пришлось делать себя самому – на его долю выпало играть по правилам, установленным другими, заполнять нишу, пустующую специально для него. Он играл свою роль виртуозно, с блеском, и, лишь когда его мир затрещал по всем швам, над отцом нависли такие проблемы выбора, решить которые оказалось уже не под силу.

Почти все его архитектурные проекты так и остались неосуществленными, но не нужно думать, что отца совсем не волновала дальнейшая судьба его идей. Его творческое начало довольствовалось листом бумаги, логарифмической линейкой и карандашом. Именно мне, а не сестрицам-попугайчикам, он показывал эскизы театра, сквера, паркового моста. Я уже был достаточно смышлен, чтобы понимать, что еще не обязан, да и не имею права разбираться в подобных вещах, и лицезреть чертежи должен исключительно ради того, чтобы гордиться своим отцом, а не давать оценку его работам.

Мой отец был гуманистом и убежденным немецким националистом. Что касается нацистов, то он не относился к ярым приверженцам их идеологии, хотя, удивленный успехами гитлеровцев, проявлял к их деятельности живой интерес. Немецкий рейх в границах сорок второго года вызывал у него ассоциации с Римом в эпоху правления Траяна. Такое положение вещей отец находил грандиозным и однажды даже высказался в том духе, что немцы возвращают слову «история» его былую мощь и величие.

Ну, вот. Я терзал тромбон с превеликим отвращением. Мама сказала, что выбора у меня нет, деваться некуда, от судьбы не уйдешь. В то время подобная фраза звучала логично. Но у тромбона имеется одно важное преимущество: во время игры на нем молено глядеть в книжку.

Однажды во время такого чтения мне стало дурно от бесконечных душераздирающих звуков тромбона, и я свалился без чувств. Попугайчики прискакали в мою комнату, схватили книгу, и когда я снова пришел в себя, то кинулся за ними вдогонку. Внизу лестницы стоял отец с книгой в руках. Это была «Жюстина» маркиза де Сада, которую я стянул из особого отцовского шкафа, где хранилась запретная литература. Нет, лупить меня он не собирался: прикасаться к чьему-либо телу всегда было ему несколько неприятно. Он запер криминальную книгу в тот самый особый шкаф и две недели со мной не разговаривал. Возможно, его страшило само объяснение. Ведь я мог задать вопрос, а сам-то он на каком основании держит у себя такую книгу?…

Маму очень обеспокоило, что я унаследовал от нее склонность к обморокам, и после того случая меня уже не заставляли так безумно много упражняться на тромбоне. Но и де Сада я больше не видел как своих ушей. Пришлось довольствоваться медицинским атласом с изображениями женского тела, уретры, печенки – все одинакового цвета.

Через две недели отец прервал свое наказующее молчание, заявив:

– Помни о том, что ты немец. На тебя свысока смотрит Дюрер! – И он указал на стену, где красовалась гравюра – автопортрет Дюрера с длинными волосами.

Похоже, лик Дюрера был своего рода эрзацем, поскольку отец не очень-то жаловал Иисуса. На тебя свысока смотрит Дюрер!Эта фраза стала для нас с сестренками крылатой, и мы с ними тайком потешались над ней, правда, стыдясь этого и понимая, что совершаем преступление – вроде как выходишь в чистое поле и кричишь во всю мочь: «Бог! Ты безмозглый старый ослина!» И никакая карающая молния тебя не пронзает, поскольку Бог в этот момент отвлекся и не глядит на тебя. А вот Дюрер смотрел на нас свысока денно и нощно.

То, что моим обучением занимались три частных преподавателя, само по себе было кошмарно и невероятно скучно. Но в довершение к этому отец задался целью уберечь меня от вступления в Гитлерюгенд, [3]3
  Фашистская молодежная организация в Германии (1926–1945). (Примеч. ред.)


[Закрыть]
не интересуясь моим мнением и не объясняя причин.

– Ты догадываешься, что я вынужден предпринять, чтобы оградить тебя от этого?

Как истинный патриот, я страшно забунтовал. Я так мечтал стать членом Юнгфолька, [4]4
  Младшая возрастная группа «Гитлерюгенда» (от 10 до 14 лет). (Примеч. ред.)


[Закрыть]
спать в палатке, «утром в песне чтоб сливались голоса, гордо флаг нести сквозь чащу, сквозь Вотановы леса [5]5
  Вотан (Водан)– верховное божество в мифологии древних германцев, соответствует скандинавскому Одину. (Примеч. пер.)


[Закрыть]
». И чтобы у меня был ноле туриста.

– Но я хочу туда! Все давно уже там!

Спорить было бесполезно. Отец вытолкал меня из комнаты в объятия матушки, которая строго-настрого велела мне помалкивать, ведь деваться некуда, от судьбы не уйдешь, и никакие мои доводы и поступки не могут повлиять на решение однажды принятое отцом.

– Можешь мне поверить, – постоянно повторяла она. – Я знакома с ним дольше, чем ты…

Главной слабостью отца, его любимым коньком являлась романская архитектура, особенно те ее образцы, что встречаются в Верхней Баварии. Похоже, отец мечтал о том, чтобы архитектура приобрела неороманские черты, а он стал бы по ней главным государственным экспертом и архиепископом зодчества. Безумные фантазии? Несомненно, но с учетом политической обстановки, складывавшейся тогда, ни одна безумная мысль не выглядела такой уж безнадежной. Может, отец проявил терпимость к нацистам именно потому, что те внушали людям, что ничего невозможного нет, ведь они поставили мир с ног на голову! Это элементарное очарование новизны часто недооценивают теперь, оглядываясь на прошлое. Мне кажется, тех современников фашизма, кто считал это явление хотя и предосудительным, но тем не менее верил в его всепобеждающую силу, в то, что в ближайшие десятилетия он начнет безраздельно властвовать миром, нельзя просто так, огульно считать идиотами. Еще совсем чуть-чуть, и история признала бы их правоту. Но думать, что добро победит само по себе, действительно могли только идиоты.

Для физического развития я трижды в неделю играл в теннис со старшим сыном Кеферлоэра, Фолькером. Он был на четыре года старше меня и поэтому не годился для роли ходячего справочника по вопросам пола. По его лицу читалось, что он вынужден играть со мною в теннис лишь потому, что егоотец являлся заместителем моего.Мы играли молча, всегда по часу в день. Ничего глупее в своей жизни я не делал – по крайней мере, с такой регулярностью.

Позже Фолькер погиб на Восточном фронте.

Война подступала все ближе и ближе. В марте 1944 года был до основания разрушен Резиденцтеатр, в апреле – храм Святого Бонифация с романской базиликой Цибланда, которую мой отец считал гениальным образцом воссоздания исторического стиля в архитектуре. Не миновала чаша сия и церкви Святого Максимилиана, главного архитектурного творения барона Генриха фон Шмидта в неороманском стиле. В моей памяти до сих пор живы многие ее детали. Папа оплакивал каждую из этих потерь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю