Текст книги "Белое сердце"
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Я не стал настаивать на разъяснениях, в ту минуту я предпочел ничего не знать, к тому же Кустардой заговорил о другом.
– Как тебе эти две? – вдруг спросил он. Он развернулся почти всем корпусом, открыто и беззастенчиво разглядывая женщин у стойки бара, а они, почувствовав на себе взгляд его широко расставленных глаз без ресниц, вдруг начали говорить тише, понимая, что привлекли чье-то внимание, может быть, даже понравились кому-то. Последняя фраза, которую перед тем, как сбавить тон, произнесла та, что сидела к нам спиной, прозвучала одновременно с вопросом Кустардоя (вероятно, они расслышали его слова: Кустардой задал мне этот вопрос именно для того, чтобы женщины у стойки его услышали чтобы поняли, что он их оценил). «Надоели мне мужики», – сказала женщина с незагорелыми ногами. «Как тебе эти две?» – спросил Кустардой (услышанным быть легко – стоит только повысить голос). Женщины задержали дыхание и повернули головы в нашу сторону – прервали разговор, чтобы взглянуть, кому это они понравились.
– Не забывай, что я женат, так что обе твои.
Кустардой отхлебнул из кружки и поднялся, держа в руке сигару и зажигалку (пены уже не было). Те несколько шагов, которые понадобились ему, чтобы дойти до стойки, прозвучали металлом – казалось, что к подошвам у него прибиты металлические пластинки или что у него ботинки на платформе, – мне вдруг показалось, что он стал выше ростом. Он уже болтал и смеялся с теми женщинами, когда я достал из кармана деньги, положил их на стол и отправился домой, к Луисе. Я ушел, не попрощавшись ни с Кустардоем (махнул ему рукой издалека), ни с женщинами, которым вскоре (после пива, жвачки, джина с тоником и льдом, сигаретного дыма, соленых орешков, смеха, наркотиков, языка около уха и слов, которых я не услышу, невнятного шепота, каким всегда убеждают) предстояло уйти с Кустардоем, а еще позднее – покинуть его в панике и страхе.
* * *
Той ночью, лежа рядом с Луисой, глядя на мир с подушки, как заведено у всех новобрачных, с телевизором напротив кровати и с книгой (которую я не читал) в руках, я рассказал Луисе то, что услышал от Кустардоя, то, чего я предпочел бы не знать. Подлинное единение супругов и влюбленных рождается благодаря словам, причем не столько тем словам, что мы хотим сказать, сколько тем, что мы не можем не сказать, что мы говорим против воли. Это не означает, что между теми, кто делит на двоих одну подушку, нет никаких секретов только потому, что они так решили – секрет вообще не секрет, если его ни с кем не разделить, – а потому, что они просто не могут не поделиться, не рассказать, не обсудить и не высказаться, как будто это главное в отношениях, особенно если мужчина и женщина вместе совсем недавно и им еще не надоело разговаривать друг с другом. Не только потому, что когда на одной подушке лежат две головы, то вспоминается прошлое, даже детство, на память вдруг приходят давно забытые мелочи, которые вдруг обретают цену и кажутся достойными того, чтобы о них рассказать, и не потому, что мы собираемся поведать всю нашу жизнь тому, чья голова лежит рядом на подушке, словно нам необходимо, чтобы этот человек мог увидетьнас с самого начала – это очень важно – с самого начала, с детских лет, и смог бы прожитьза время нашего рассказа все те годы, когда мы не были знакомы, но, как мы верим теперь, ждали встречи. И не только потому, что им нравится сравнивать, проводить параллели и искать совпадения, так дотошно выясняют любящие, что каждый из них делал тогда-то и тогда-то и фантазируют, что было бы, если бы они встретились раньше, – просто любящим всегда кажется, что они встретились слишком поздно, что они слишком мало времени вместе, они не могут смириться с мыслью, что когда-то жили без этой любви, даже не предчувствовали ее, хотя оба уже существовали в этом мире, но не знали друг друга, а возможно, и не хотели узнать. Это, конечно, не означает, что супруги ежедневно устраивают друг другу допросы, от которых никуда не деться и в ходе которых неизбежно рассказывается все. Скорее, быть с кем-то рядом означает возможность думать вслух – да, да, именно так: продумывать все дважды – один раз мысленно, другой – рассказывая об этом. Это основа брака. Наверное, оттого, что супруги так много времени проводят вместе (даже современные супруги), они (особенно мужья – эти испытывают чувство вины, если молчат) в конце концов начинают рассказывать друг другу все до мелочей, так что со временем почти не остается таких мыслей или поступков, которые не были бы обсуждены. Обсуждаются также дела и поступки других людей, о которых те поведали под большим секретом. Потому и говорится: «В постели рассказывается все». Постель – это исповедальня, между теми, кто делит постель, нет секретов. В угоду любви, самой ее сути – рассказывать, сообщать, комментировать, обсуждать, слушать, смеяться и строить замки из песка – мы предаем других: друзей, родителей, братьев, единокровных и неединокровных, предаем прежних возлюбленных, предаем свои убеждения и привязанности, свой родной язык, потому что перестаем говорить на нем, и даже свою родину, даже наши самые сокровенные тайны, даже тайны нашего прошлого. Чтобы угодить любимому человеку, мы готовы очернить весь мир, отказаться от всего и все возненавидеть только для того, чтобы доставить удовольствие и подтвердить свою преданность одному-единственному человеку, который нам дороже всех на свете. Общая подушка имеет над нами такую власть, что заставляет воспринимать как чуждое все, что находится за ее пределами, она по природе своей предназначена только для двоих любящих, которые остаются на ней совершенно одни, а потому, хотят они того или нет, разговаривают, не утаивая друг от друга ничего. Подушка округлая и мягкая, чаще всего белая, и со временем эта белизна и округлость заслоняют собой весь мир.
В постели я рассказал Луисе о том разговоре и о моих подозрениях, о том, какой смертью (если верить Кустардою) умерла моя тетя Тереса, и о том, что у моего отца, возможно, было три жены, и третья жена была первой по счету, еще до «девочек», и о ней я ничего не знал. Луиса не могла понять, почему я не захотел расспросить подробнее: женское любопытство – это любопытство в чистом виде, женщины любят интриги и расследования, но они недально-видны: не задумываются, чем грозит им то, чего они не знают, и к каким последствиям может привести стремление удовлетворить любопытство; не знают, что действия совершаются сами по себе, что толчком для них может послужить одно-единственное слово. Они хотят попробовать, не заглядывая вперед, всегда готовы узнать что-то новое, не боятся того, что им могут рассказать, не подозревают ничего плохого, не понимают, что то, что они узнают, может изменить все, может быть, будет даже рассечена кожа или изменится плоть.
– Почему ты не выяснил все? – спросила она меня. Она лежала в постели, как тогда, в Гаване, всего несколько дней назад, но сейчас она лежала в постели просто потому, что ночью так положено. Я тоже лежал под простыней – совсем еще новенькой, – должно быть, это часть приданого (странное старинное слово, не знаю, как его перевести). Сейчас она не была больна, ей не резала бретелька лифчика; сейчас на ней была ночная рубашка, которую она надела у меня на глазах несколько минут назад. Надевая ее, она повернулась ко мне спиной – еще не привыкла одеваться в моем присутствии. Пройдет несколько лет, может быть даже месяцев, и моего присутствия она уже не будет замечать.
– Я не уверен, что хочу знать больше, – ответил я.
– Не может такого быть. Даже мне интересно узнать больше.
– Зачем?
Телевизор работал, но звук был выключен. На экране появился Джерри Льюис, комик, шел старый фильм, еще времен моего детства. Слышны были только наши голоса.
– Что значит – зачем? Если я могу что-то узнать о каком-то знакомом, я хочу это узнать. К тому же речь идет о твоем отце, а он теперь стал моим свекром. Конечно, мне интересно узнать о том, что с ним случилось. Особенно если он это скрывает. Ты его спросишь об этом?
Я помедлил с ответом. Подумал, что я не столько хотел бы выяснить, что там было на самом деле, сколько узнать, была ли в словах Кустардоя правда или все это только досужие сплетни. Но если то, что он говорил, правда, мне пришлось бы расспрашивать дальше.
– Нет. Если он раньше не захотел рассказать мне об этом, я не хочу вынуждать его делать это сейчас. Пару лет назад я спросил его что-то о моей тете, но он ответил, что не хочет возвращаться на сорок лет назад. Он чуть не прогнал меня из ресторана, где мы сидели.
Луиса засмеялась. Ее могло рассмешить что угодно, она вообще во всем замечала только смешные стороны, даже в вещах самых трогательных или ужасных. Жить рядом с ней было все равно что смотреть комедию, значило оставаться вечно молодым (Ране тоже такой. Не потому ли рядом с ним хотели жить две женщины, может быть, даже три?).
Впрочем, она еще очень молода и со временем может измениться. Ей тоже нравился мой отец, с ним было весело. Луисе хотелось услышать его ответ.
– Я его сама спрошу, – сказала она.
– И не думай.
– Мне он расскажет. Откуда ты знаешь, может быть, все эти годы он ждал, что в твоей жизни появится кто-то вроде меня и станет между вами посредником, ведь между родителями и детьми так редко бывает настоящая близость. Может быть, он до сих пор не рассказал тебе свою историю только потому, что не знал, как это сделать, или потому, что ты не так его спрашивал? А я могу сделать так, что он мне все расскажет.
На экране Джерри Льюис пылесосил ковер. Пылесос вел себя как собачонка: не слушался Джерри и норовил наброситься на него.
– А если это что-то такое, чего нельзя рассказывать?
– Что значит «нельзя рассказывать»? Рассказать можно все. Нужно только начать, слово за слово.
– Что-то, о чем не следует рассказывать. Что-то, о чем рассказывать уже поздно. Все нужно рассказывать вовремя, а если время упущено, иногда лучше замолчать навсегда. Все имеет срок давности.
– Не думаю. Все только ждет своего часа, чтобы вернуться. К тому же, всем нравится рассказывать о своей жизни, даже если в ней не было ничего примечательного. У всех в жизни было одно и то же, а рассказывают все об этом по-разному.
Я повернулся, чтобы лучше видеть ее лицо. Она всегда будет здесь, рядом со мной, по крайней мере я хочу, чтобы было так; будет частью моей жизни, будет в моей постели (теперь это не моя постель, а наша), я буду терпеливо ждать ее возвращения, если ей случится уехать. Поворачиваясь, я коснулся рукой ее груди, обнаженной груди под легкой прозрачной тканью. Я не стал убирать руку, – теперь, чтобы высвободиться, повернуться пришлось бы ей.
– Послушай, – сказал я, – если человек долгое время скрывает что-то, то причина не обязательно в том, что ему стыдно об этом рассказать. Часто люди молчат не потому, что боятся за себя, а потому, что боятся за других, боятся потерять дружбу, или любовь, или семью, не хотят усложнять жизнь детей, отягощать их души новыми страхами – им и так хватает. А может быть, они просто не хотят, чтобы мир узнал о деянии, в котором они сами раскаиваются. Не рассказать – значит немного уменьшить зло, стереть его из памяти, сделать так, словно его и не было. Их молчание – это их маленькое благодеяние миру. К этому нужно относиться с уважением. Возможно, тебе тоже не все хочется знать обо мне, и я не хочу знать о тебе всего. Ты не захочешь, чтобы наш сын знал о нас все. Например то, как каждый из нас жил до того, как мы познакомились. Да мы и сами не все знаем о себе самих, – ни о том, какими мы были до нашей встречи, ни о том, какие мы теперь.
Луиса чуть отодвинулась, моя рука больше не касалась ее. Она взяла с ночного столика сигарету, щелкнула зажигалкой, сделала две быстрые затяжки и стряхнула пепел, которого еще не было. Она нервничала – это было на нее не похоже. В первый раз разговор зашел о сыне, раньше мы о таких вещах никогда не говорили, – время еще не пришло, да и сегодня я упомянул об этом, скорее, случайно: я просто привел пример, рассуждая совсем на другую тему. Не глядя на меня, она сказала:
– Если когда-нибудь ты решишь меня убить, как тот человек из гостиницы в Гаване, Гильермо, я предпочла бы узнать об этом. – Она произнесла это не глядя на меня, произнесла очень быстро.
– Так ты все слышала?
– Конечно слышала. Я же была рядом с тобой, как я могла не слышать?
– Я этого не знал. У тебя был жар, ты дремала. Поэтому я тебе ни о чем не рассказывал.
– Если ты думал, что я ничего не слышала, почему ты мне на следующий день ничего не рассказал? Мог бы и рассказать, ты ведь все мне рассказываешь. Или, может быть, не все?
Луиса сердилась. То ли на меня, за то, что я не рассказал ей о том, что она и сама знала, то ли на Мириам, то ли на Гильермо, или на всех мужчин в мире – у женщин очень развито чувство солидарности, и они часто сердятся на всех мужчин сразу. А возможно, она сердилась потому, что первое упоминание о ребенке прозвучало между делом, а не как предложение или желание. Она взяла пульт, пробежалась по всем каналам и вернулась на прежний. Джерри Льюис ел спагетти: он начал накручивать их на вилку, и все накручивал и накручивал, так что в конце концов накрутил их себе на руку до самого плеча. Он тупо смотрел на них и пытался откусить. Я смеялся как ребенок – этот фильм я помню с детства.
– А как тебе этот Гильермо? – спросил я. – Как ты думаешь, что он в конце концов сделает? – Сейчас мы могли поговорить о том, о чем в свое время помешала нам поговорить болезнь Луисы. Наверное, все действительно ждет своего часа, чтобы вернуться, но, когда возвращается, все происходит не так, как могло произойти когда-то и не произошло. Сейчас это было уже не важно. Луиса грубо и ясно дала мне это понять, когда сказала: «Если когда-нибудь ты решишь меня убить, я предпочла бы узнать об этом». Я все еще ничего ей не ответил. Когда двое рассказывают друг другу все и говорят без остановки, не ответить, когда не хочешь отвечать, довольно легко – слова накладываются друг на друга, мысли сменяют одна другую и исчезают; правда, они могут вернуться, если захотеть, чтобы они вернулись.
– Хуже всего то, – сказала Луиса, – что он ничего не сделает. Все останется по-прежнему: Мириам будет ждать, а жена – умирать, если она на самом деле больна и если она вообще существует, в чем эта Мириам не зря сомневается.
– Не знаю, больна она или нет, но что она существует – это точно, – сказал я. – Этот человек женат, – изрек я.
Луиса все еще на меня не смотрела, она дулась и разговаривала с Джерри Льюисом. Она моложе меня, – может быть, не смотрела этот фильм в детстве. Я хотел было включить ей звук но не включил – это означало бы конец разговора. Да и пульт был у нее в руке (в другой руке была уже наполовину выкуренная сигарета). Было жарко, хотя и не слишком, – кожа Луисы в вырезе ночной рубашки увлажнилась и блестела.
– Все равно. Даже если бы она и умерла, этот человек ничего бы не сделал, он не привез бы сюда эту женщину из Гаваны.
– Почему? Ты ее не видела, а я видел. Она красивая.
– Не сомневаюсь. Но у него с ней много проблем, и он это хорошо понимает. С ней всегда будут проблемы, что там, что здесь, будь она хоть любовницей, хоть женой. У этой женщины нет никаких интересов, она всегда будет зависеть от мужчины; таких много, их не научили думать и жить самостоятельно, они обязательно должны прилепиться к кому-то. – Луиса на миг остановилась, словно ей не понравилось слово «научили». – Возможно, их этому и не учат, они получают это по наследству, рождаются такими – неинтересными самим себе. Я знаю много таких. Полжизни ждут кого-то, и никто не появляется, а если появляется, то они им не дорожат, а потом еще полжизни плачутся и живут воспоминаниями о том, что они не ценили или что ценить-то не за что было. Такими были наши бабушки, наши матери тоже такие. От этой Мириам Гильермо в будущем ждать нечего, она может дать ему только то, что дает сейчас, да и это не продлится долго. Так что зачем что-то менять? Она с каждым днем будет все менее привлекательной, с ней каждый раз будет одно и то же. Эта женщина раскрыла все свои карты, да у нее с самого начала не было ни одной стоящей: в ней нет никакой загадки, она не может дать больше того, что дает сейчас. Мужчины женятся только тогда, когда надеются, что женщина может их чем-то удивить или что-то им дать. Впрочем, бывают исключения. – Она помолчала и добавила: – Мне очень жаль эту женщину.
– Может быть, она и не сможет дать ничего, но перестанет быть обузой – в этом и будет его приобретение. Когда-нибудь Гильермо на ней женится, такие мужчины тоже есть.
– Какие «такие»?
– Мужчины, которые сами себе неинтересны, которым всегда нужен кто-то рядом. Их устраивает, что кто-то создает им проблемы: эти проблемы помогают им скоротать время, забавляют их, оправдывают их существование, – одним словом, с ними происходит то же самое, что и с женщинами, которые эти проблемы им создают.
– Этот Гильермо не такой, – решительно заявила Луиса.
Она наконец взглянула на меня – искоса, как мне показалось, с недоверием (врожденным женским недоверием). Сейчас мог бы прозвучать еще один вопрос, он просто должен был прозвучать, и задать его мог любой из нас: «Почему ты на мне женился?» Или: «Почему ты вышла за меня замуж?», или: «Как ты думаешь, почему я на тебе женился?», или: «Как ты думаешь, почему я вышла за тебя замуж?»
– Кустардой спросил меня сегодня, почему я на тебе женился, – я уклонился от прямого вопроса. Луиса понимала, что я жду от нее встречного вопроса: «И что ты ответил?» Она могла бы сдержаться и не спросить этого – она не хуже меня улавливает скрытый смысл слов – мы люди одной профессии, хотя сейчас она работает меньше. Секунду она помедлила, снова быстро пробежалась по каналам и опять вернулась к Джерри Льюису, который в это время танцевал с очень хорошо одетым мужчиной в огромном пустом зале. Мужчину я сразу узнал: это был актер Джордж Рафт, много лет он играл гангстеров, а до того был исполнителем болеро и румбы. Он играл в знаменитом фильме «Лицо со шрамом». Джерри Льюис сомневался, действительно ли это Джордж Рафт («О, нет, вы не Джордж Рафт, вы на него похожи, но вы – это не он, как бы вам этого ни хотелось»), и требовал, чтобы тот станцевал болеро, как Джордж Рафт, если хочет доказать, что он Джордж Рафт и есть. Они танцевали, вцепившись друг в друга посреди пустого и темного (луч прожектора выхватывал из темноты только их двоих) зала. Сцена была смешная и в то же время странная – танцевать с тем, кто не верит, что ты это ты, чтобы доказать ему, что это действительно ты! Эта сцена была снята на цветную пленку, а предыдущие были черно-белые, так что, скорее всего, это был не фильм, а антология знаменитого комика. Когда танец заканчивается и они нерешительно разнимают руки, Джерри Льюис, насколько я помню, говорит Рафту (так, словно делает ему одолжение): «Ну хорошо, верю, что вы Джордж Рафт» (звук был по-прежнему выключен, и слышать этих слов я не мог, но я помню их с детства, хотя и не очень точно, по-английски это звучало «the real Raft» или «Raft himself», – что-то в этом роде). Луиса не спросила: «И что ты ответил?» Она спросила: «Ты ответил?»
– Нет. Его интересует только постель и спрашивал он меня на самом деле именно об этом.
Луиса рассмеялась. К ней вдруг вернулось хорошее настроение.
– Какой-то детский разговор у нас получается, – смеясь, сказала она.
Наверное, я слегка покраснел. Стыдно мне было не за себя, а за Кустардоя: они с Луисой почти не были знакомы, и я перед ней за него отвечаю: он мой старый друг (хотя это не совсем так), и познакомил их именно я. Всегда чувствуешь себя виноватым, если приходится краснеть за что-то (а всегда находится, за что краснеть) перед тем, кого любишь, – это еще одна из причин того, что мы становимся предателями, и чаще всего предаем мы свое прошлое: мы ненавидим его и отрекаемся от него – ведь в нем не было ее, – той, что спасает нас и делает лучше, той, что нас возвышает (по крайней мере, именно так мы думаем, когда любим).
– Поэтому я и не хотел его начинать, – сказал я.
– Жаль, – сказала она. – Мне было бы интересно узнать, что ты ему ответил.
Теперь помрачнел я – иногда настроение меняется за секунду.
Я чувствовал себя неловко. Мне было стыдно. Я молчал. Я больше не хотел ничего рассказывать. Потом я сказал:
– Так ты считаешь, Гильермо никогда не убьет свою больную жену? – Я вернулся к Гаване и к тому, что так беспокоило Луису. Я хотел, чтобы она снова стала серьезной.
– Конечно не убьет, – ответила она убежденно. – Никто никого не убивает только потому, что кто-то (пусть даже этот кто-то нам дороже всего на свете) просит об этом. Иначе он это давно бы уже сделал: на отчаянный шаг человек решается только сгоряча, по зрелом размышлении он уже не решится. Знаешь, чем все кончится? Когда-нибудь он перестанет ездить на Кубу, они забудут друг друга, он навсегда останется со своей женой, больной или здоровой. Если жена действительно больна, он постарается сделать все возможное, чтобы она поправилась. Она залог его свободы. Он будет и дальше заводить любовниц и постарается, чтобы они не осложняли ему жизнь. Например, таких, чтобы тоже были замужем.
– Тебе хотелось бы, чтобы было именно так?
– Именно так и будет.
– А она?
– Тут предсказать труднее. Возможно, вскоре найдет себе другого, но ей будет казаться, что это совсем не то, а возможно, покончит с собой, как и обещала, когда поймет, что он никогда больше не вернется. А может быть, будет ждать, а потом вспоминать. Ясно одно: ей никогда не добиться того, чего она хочет.
– Говорят, люди, которые грозят покончить с собой, никогда этого не делают.
– Глупости, бывает всякое.
Я взял у нее пульт. Положил на ночной столик книгу, которую все это время держал в руках, не прочтя ни строчки. Это был «Пнин» Набокова. Я недавно начал его читать, и мне он очень нравился.
– А как быть с моим отцом и с моей тетей? Если верить Кустардою, она покончила с собой.
– Если ты хочешь узнать, грозила ли она покончить с собой, тебе придется спросить об этом отца. А хочешь, я спрошу?
Я ответил не сразу:
– Нет. – И еще раз повторил: – Нет. Дай мне подумать.
Я включил звук. Теперь Джерри Льюиса можно было не только видеть, но и слышать. Луиса погасила лампу со своей стороны кровати и повернулась набок, словно собиралась спать.
– Выключить? – спросил я.
– Свет мне не мешает. Только звук убери, пожалуйста.
Джерри Льюис сидел в зале кинотеатра, ожидая начала фильма. В руках у него был пакет с поп-корном. Когда он начал аплодировать, попкорн посыпался прямо на голову важной седой дамы, сидевшей впереди. «О, простите, – сказал он, – у вас в волосах поп-корн, разрешите я уберу», – и за пятнадцать секунд умудрился распотрошить замысловатую прическу дамы. «Минуточку, не вертитесь, пожалуйста», – приговаривал он, а сам крутил и мял ее волосы, пока она не стала похожа на вакханку. «Ну и волосы», – ворчал он. Я засмеялся. Эту короткую сценку я в детстве не видел, это точно. Я видел и слышал ее сейчас впервые.
Я выключил звук, как просила Луиса. Спать мне не хотелось, но когда двое спят вместе, нужно соблюдать какой-то общий распорядок: когда ложиться, когда вставать, когда обедать и ужинать (завтрак – это особая статья). Я вспомнил, что не купил молока. Утром Луиса будет сердиться – ведь я обещал купить. Хотя вообще характер у нее хороший.
– Я забыл купить молоко, – сказал я.
– Ничего, я сама схожу, – ответила она. Я выключил телевизор, и в комнате стало темно (лампу со своей стороны я не зажигал, потому что так и не взялся за книгу). Несколько секунд я совсем ничего не видел, потом глаза немного привыкли. Луисе нравится спать в полной темноте, а мне нет. Я повернулся к ней спиной. Мы не пожелали друг другу спокойной ночи. Может быть, в течение многих последующих лет не обязательно будет каждый раз желать друг другу спокойной ночи, но в ту ночь это, наверное, было еще нужно.
– Спокойной ночи, – сказал я.
– Спокойной ночи, – ответила она.
Желая друг другу доброй ночи, мы никак не обращались друг к другу: не называли друг друга ни одним из тех ласковых прозвищ, без которых не обходится ни одна пара – у них всегда в запасе несколько (или хотя бы одно) ласковых словечек, для каждого случая припасено свое.
А по именам они называют друг друга в тех случаях, когда ссорятся, или сердятся, или когда нужно сообщить плохую новость, или когда один собирается бросить другого. Моему отцу нежные прозвища давали по крайней мере три женщины, и звучали эти прозвища для него, наверное, одинаково, казались ему повторением одного и того же. Или нет? С каждой женщиной все было иначе, не так, как с другими? Когда он сообщал плохие новости, он называл их по именам: Хуана, Тереса и еще одно имя, которого я не знаю, а он наверняка не забыл. С моей матерью он прожил много лет, с Тересой – совсем мало времени, примерно столько, сколько женаты мы с Луисой, но для них не было будущих лет, даже будущих месяцев: она покончила с собой, как говорит Кустардой. А третья, которая была первой, – сколько они прожили вместе? Что говорили, когда желали друг другу спокойной ночи, перед тем как поворачивались спиной друг к другу (или она поворачивалась спиной к нему, или он – к ней) и засыпали на общей подушке (это только так говорится, ведь подушек всегда две).
– Если бы ты когда-нибудь решила меня убить, я не хотел бы узнать об этом, – сказал я Луисе в темноте.
Наверное, это прозвучало серьезно, потому что Луиса повернулась, и я вновь ощутил ее прикосновение, знакомое прикосновение ее груди к моей спине, и я почувствовал себя защищенным. Я повернулся к ней и почувствовал на своих висках ее руки, ласкавшие меня или упрекавшие меня, и ее поцелуи – в нос, в глаза, в губы и в подбородок, в лоб и щеки. Она могла спокойно целовать все, что только можно целовать на лице, потому что в ту минуту, после тех слов – после того, как я к ней повернулся, – уже я защищал ее, я ее охранял.
* * *
Вскоре после того, как закончилось наше свадебное путешествие (а заодно и лето), возобновились мои поездки, обычные для переводчика, работающего в международных организациях. Мы решили, что Луиса будет какое-то время работать меньше и займется обустройством нашего нового общего дома, а потом мы постараемся устроить так, чтобы как можно чаще оказываться в одних и тех же городах, а может быть, даже сменим работу. Осенью, в середине сентября, в Нью-Йорке начинаются сессии Генеральной Ассамблеи ООН, которые длятся три месяца, и мне пришлось поехать туда (как и во все предыдущие годы, еще до знакомства с Луи-сой) в качестве внештатного переводчика – они всегда требуются во время сессии Генеральной Ассамблеи. Мне предстояло переводить восемь недель, а потом я мог вернуться в Мадрид и следующие восемь недель (а то и больше) ничего не переводить и никуда не ездить.
В этих городах (даже в Нью-Йорке) обычно не развлекаешься, потому что пять дней в неделю работаешь как лошадь, а в выходные чувствуешь себя таким разбитым, что хочется только одного – отдохнуть и набраться сил на следующую неделю: немного погулять, издали поглазеть на токсикоманов и будущих преступников, походить по магазинам (хорошо, что в воскресенье они открыты) или читать целый день толстенную «Нью-Йорк Таймс», пить витаминизированные соки и смотреть телевизор – вполне вероятно, что по одному из девяноста каналов покажут Джерри Льюиса. Хочется дать отдых языку и слуху, но это невозможно: все равно все время слушаешь и говоришь, даже когда остаешься один. У меня, правда, все складывается удачнее, чем у моих коллег. Обычно внештатники, чтобы сэкономить на гостинице, снимают на время командировки какую-нибудь захудалую меблированную квартирку (кухня, спальня и все остальное – в одной комнате) и всегда мучаются проблемой: готовить дома, чтобы все пропиталось кухонными запахами, или всегда обедать и ужинать в ресторанах, что в Нью-Йорке очень дорого, потому что здесь все обходится не в ту сумму, которая указана на ценнике или в меню из-за пятнадцати процентов обязательных чаевых в ресторанах плюс восьми процентов местного нью-йоркского налога (это просто грабеж: в Бостоне этот налог всего пять процентов). Но мне повезло: у меня в Нью-Йорке есть приятельница-испанка, которая всегда рада приютить меня на те месяцы, что длится ассамблея. Она моя коллега – переводчица в Организации Объединенных Наций, и в Нью-Йорке живет постоянно уже двенадцать лет. У нее не захудалая, а очень уютная квартира, где иногда можно готовить без риска, что гостиная и спальни пропахнут кухней. Мы познакомились с ней задолго до того, как она переехала в Нью-Йорк: мы учились в одном университете, она была на четыре года старше меня, значит, теперь ей уже тридцать девять, а год назад (когда я приехал в Нью-Йорк в тот раз, о котором идет речь, – вскоре после свадьбы) ей было на год меньше. Когда-то, еще будучи студентами, в Мадриде, пятнадцать лет назад, мы с ней переспали раза два (а может быть, три или даже четыре – не больше). Оба мы, конечно, уже смутно помним об этом, но мы зноен, что это было, и это знание (больше, чем сам факт) заставляет нас относиться друг к другу с особым тактом и вместе с тем с особым доверием: мы рассказываем друг другу обо всем и спешим утешить или подбодрить друг друга, когда это необходимо. Мы скучаем друг по другу (немного). Она из тех – у каждого в жизни бывает несколько таких друзей, – которым можешь рассказать все: печальное или смешное, все, что случилось с тобой или с другими. Неудачи воспринимаются легче, потому что есть человек пять, с которыми можно поделиться. «Об этом я расскажу Берте», – думаю я, когда со мной что-то случается.
Шесть лет назад Берта попала в автомобильную катастрофу. Одна нога ее была изуродована: множество открытых переломов, потом – остеомиелит, стоял вопрос об ампутации. В конце концов ногу спасли, но пришлось удалить часть бедренной кости, и с тех пор Берта прихрамывает. Это не мешает ей носить туфли на каблуках (и носит она их грациозно), но один каблук должен быть немного длиннее и толще, чем другой, и обувь она шьет на заказ. То, что каблуки неодинаковые, может заметить только тот, кто это знает, а вот хромота заметна сразу, особенно когда Берта устает. Или когда она дома, где не надо следить за походкой: как только она закрывает изнутри входную дверь и кладет ключи в сумочку, она перестает следить за походкой и хромота ее усиливается. Еще у нее остался шрам на правой щеке, почти незаметный, она даже не стала делать пластическую операцию, чтобы его убрать. Шрам этот имеет форму полумесяца. Иногда после бессонной ночи, или после тяжелого дня, или когда ей случается понервничать, шрам темнеет и становится более заметным. Тогда мне кажется, что она испачкалась, и я говорю ей, что у нее пятно на щеке. «Это шрам, – напоминает Берта, – он иногда темнеет».