Текст книги "Белое сердце"
Автор книги: Хавьер Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
– Неудивительно, что вы были женаты столько раз – вы просто кладезь невероятных историй, с вами не заскучаешь, – и тут же добавила, словно давая ему возможность ответить на вторую часть своего замечания, не отвечая, если он того не хочет, на первую, – на те слова, что она сказала раньше (в этом проявилось ее к нему уважение): – Многие мужчины думают, что женщины всегда хотят чувствовать себя любимыми, хотят, чтобы их ублажали и баловали; а на самом деле нам больше всего нужно, чтобы нас развлекали, чтобы не давали слишком много думать о самих себе. Это одна из причин, по которым женщины обычно хотят иметь детей. Вам, должно быть, это хорошо известно, иначе вас так не любили бы.
Я не воспринял ее слова как упрек в свой адрес, скорее, наоборот. Я часто рассказывал Луисе невероятные истории, хотя к тому времени я еще не рассказал ей о «Билле» и Берте (эта история ее очень бы заинтересовала), но это была и моя история, потому-то, наверное, я и молчал. О Гильермо и Мириам я молчал до того момента, пока о них не заговорила сама Луиса, и я не понял, что это была и ее история тоже, а в тот день, когда мы познакомились, я опустил (или изменил) кое-что в разговоре высокопоставленных лиц (особенно в словах нашего высокопоставленного лица) – то, что показалось мне недопустимым, или вредным, или недостойным Но тогда моя цензура не помешала Луисе понять, о чем шла речь: она знала оба языка не хуже (если не лучше) меня. Молчать и говорить – вот два способа повлиять на будущее. Я поду, мал, что тем достоинством, которым в глазах Луисы обладает мой отец, обладает и Кустардой-младший, который, когда хотел, рассказывал абсолютно невероятные истории, развлекая ими моего отца. Я сам слышал от него множество таких историй в детстве и в юности, а недавно услышал очередную – о Ранее, тете Тересе и еще одной женщине, с которой я не состою в родстве, – в каком-то смысле историю обо мне самом (так что, может быть, это и моя история тоже, а Луисе, возможно, понравилось бы слушать Кустардоя-младшего).
Смех Ранса не оборвался, наоборот, он смеялся слишком долго, смеялся деланным смехом, словно хотел выиграть время и решить, на какую часть реплики Луисы ответить и что именно ответить (или ответить на обе? или не отвечать вовсе?). Он смеялся, когда пора было уже перестать, а ведь смысл имеют не только слова – пауза, затянувшийся смех тоже могут многое сказать.
– Не так уж меня и любили, – ответил он наконец, и тон его был не такой, как всегда, – казалось, он все еще колеблется. Если бы этот вопрос задал я, отец не колебался бы, и смех его не звучал бы ни на одну секунду дольше, чем это нужно (и то и другое было признаком уважения к Луисе). – А когда меня любили, я этого не заслуживал, – добавил он, и это не было кокетством, – я слишком хорошо его знал, чтобы сразу этого не заметить.
Луиса, несмотря на все свое почтение к Рансу, осмелилась настаивать (может быть, она давала мне этим понять, что начала свое расследование и теперь ее ничто не может остановить, что бы я об этом ни думал?). Эта история могла стать и ее историей. Пока все зависело от Раиса. То, что она не начинала своего расследования, пока я не вернулся, наверное, тоже было признаком уважения, – ее уважения ко мне. Она словно предупреждала: «С этого момента я буду делать то, что я считаю нужным».
– Но, насколько я понимаю, кроме той, что могла бы быть моей свекровью, вы были женаты и на ее сестре. Не так уж часто в одного человека влюбляются сразу обе сестры. И кто знает, сколько женщин любило вас до того?
Луиса говорила легким шутливым тоном, каким часто говорят с пожилыми людьми, когда хотят подбодрить их, поднять настроение, тоном милой насмешки, каким и сам Ране часто говорил с другими и даже с самим собой, вероятно, чтобы подбодрить себя самого. Однако тон его ответа был совсем другим. Он бросил на меня пронзительный взгляд, точно хотел убедиться, что и мне известно то, что известно Луисе (ведь узнать об этом она могла только от меня).
Так и должно было быть, ничего странного: на общей подушке о других рассказывается все. Но я не подал ответного знака. Потом он сказал:
– Как раз нет. Младшие сестры часто хотят иметь именно то, что принадлежит старшим. Я не хочу сказать, что это был тот самый случай, но само по себе твое утверждение вряд ли справедливо.
– А до того? – настаивала Луиса, и было очевидно, что в ту минуту она не надеялась, что он что-нибудь расскажет, по крайней мере что-нибудь существенное, – Рансу пора было уже уходить, он собирался на ужин. Так что она, скорее, просто готовила почву и извещала его о конкретном ближайшем будущем. Меня удивила и ее настойчивость, и реакция моего отца. Я хорошо помнил тот день, когда он едва не выгнал меня из ресторана за то, что я попытался задать ему вопрос о его прошлом («Я хочу спокойно поужинать, и поужинать сегодня, а не сорок лет назад»), даже не таком далеком, как то, о котором спрашивала сейчас Луиса. Ране снова посмотрел на меня, как будто сейчас он сомневался, от меня ли Луисе стало что-то известно, или не был уверен, действительно ли она что-то знала. Я не подал ему никакого знака. Он ответил своим обычным тоном, только жест руки с зажженной сигаретой был слишком резким:
– До того? Ну, это было так давно, что я уже и не помню.
Именно в эту минуту в дверь позвонили, и пока Луиса поднималась с места, пока шла к дверям, чтобы открыть Кустардою-младшему («Это, наверное, Кустардой», – сказал отец, пока Луиса удалялась по коридору и мы уже не видели ее), она успела сказать:
– Запомните, я вас еще об этом спрошу когда-нибудь, когда мы будем одни, и вы все мне расскажете.
Кустардой выпил свое пиво и молчал почти все время, что пробыл у нас, молчал, как и я, а может быть, молчал, как влюбленный. Ступал он почти неслышно, хотя на его каблуки были набиты металлические подковки, наверное, такие же, как у «Билла», чьи шаги так громко раздавались, когда он ступал по мраморному полу почтового отделения, но были совершенно не слышны, когда он шагал по асфальту улицы, где живет Берта, после того, как вышел из ее дома, чтобы сесть в такси, словно его ботинки были заодно с ним и хранили его секреты.
Как о многом умалчивает история, сколько всего умалчивает человек за свою жизнь или даже когда просто о чем-то рассказывает, умалчивает, даже если и не собирался ничего скрывать!
Я умолчал не только о Берте и «Билле», но и о тех мрачных предчувствиях, что не покидают меня уже почти год, со дня нашей свадьбы. Сейчас эти предчувствия притупились, и, возможно, когда-нибудь исчезнут совсем. Но я не рассказал о них Луисе, не рассказал Берте, не рассказал отцу. Разумеется, не рассказал на работе, и уж конечно не рассказал Кустардою. Влюбленные часто что-нибудь скрывают. Молчание хранят те, у кого есть что-то, что они боятся потерять, а не те, кто уже все потерял или только готовится стать счастливым обладателем чего-то. Берта, например, без конца говорила о «Билле», или «Нике», или «Джеке», пока они были для нее бесформенными и безликими, пока они не стали для нее реальностью (рассказывают обычно о том, что еще впереди; рассказывают не о настоящем, а о будущем – абстрактном или конкретном. Еще рассказывают об утратах, если они недавние). Но потом она замолчала. После четырех часов бесцельного шатания по улицам, покупок, волнения за нее, ожидания я, вернувшись, застал Берту спокойно сидящей в гостиной. Она была в халате, была уже одна, но я заметил, что она все еще следила за походкой и старалась не хромать – она не хотела, чтобы вместе с привычным одиночеством к ней вернулась и хромота, чтобы ее заметил даже я, хотя мы с ней старые друзья. Я не стал зажигать свет, который она несколькими минутами раньше погасила, чтобы подать мне знак, сказать мне: «Поднимайся», – это было лишнее, вполне достаточно было света от телевизора – Берта, устроившись на софе, смотрела кассету, которую ей прислал «Билл». Теперь память помогала ей увидеть то, чего она не могла увидеть на пленке, теперь она, наконец, знала, что, кроме треугольника волосатой груди, было в вырезе бледно-голубого халата, что было выше и ниже этого выреза. Когда я вошел, голос предсказателя или плохого певца, голос, напоминающий звук пилы, повторял по-английски с экрана: «Вам, женщинам, важно лицо. Глаза. Так вы говорите. Мужчинам важны лицо и тело. Или тело и лицо. Это так». Увидев меня, Берта остановила кассету. Она встала с дивана и поцеловала меня. «Извини, – сказала она, – тебе пришлось так долго ждать». – «Ничего, – сказал я. – Я принес молоко, у нас кончилось, надо поставить в холодильник». Я прошел на кухню, поставил в холодильник молоко и заодно вынул из пакета все, что купил: японскую книгу, газету, музыку к «Частной жизни Шерлока Холмса» – я всегда так делаю, даже возвращаясь из очередной командировки: первым делом вынимаю все вещи из чемодана, раскладываю их по своим местам, а сам чемодан ставлю на место, в шкаф, чтобы поскорее забыть о поездке, чтобы все снова казалось устоявшимся и незыблемым. Я выбросил пакет в мусорное ведро, чтобы поскорее забыть о покупках и о том, как бродил по улицам, взял свои трофеи и вернулся в гостиную. Берты там уже не было, телевизор все еще работал, но видеомагнитофон был выключен. Шла развлекательная программа с искусственным смехом за кадром. Было слышно, что Берта в своей спальне, – должно быть, проветривала ее, стелила постель или меняла простыни (до моего возвращения она не успела этого сделать). Но, оказалось, она занята не этим, по крайней мере не простынями: когда она вышла, в руках у нее не было простыней, руки были засунуты в карманы шелкового розовато-оранжевого халата, под которым, я полагаю, не было ничего, – возможно, она предпочитала спать на простынях, хранящих запах «Билла» (когда хочешь удержать запахи, всегда кажется, что они улетучиваются слишком быстро). От нее уже не пахло Труссарди, когда она проходила мимо, я почувствовал запах «О де Герлен». На столике, куда мы обычно кладем почту и куда я положил свою добычу – газету, книгу и диск, – я увидел раскрытую коробочку и флакон, тот самый флакон, свидетелем покупки которого я был, – единственное материальное свидетельство того, что Билл побывал в этой квартире.
– Как ты? – спросил я. Я не мог не задать этого вопроса: все было более или менее в порядке, хотя в любом доме всегда найдется, чем заняться.
– Хорошо. А ты? Что ты делал все это время? Бедный, ты, наверное, от усталости с ног валишься.
Я рассказал ей вкратце, что я делал, показал покупки, но ничего не рассказал о том, как ждал под ее окнами. Я не знал, стоит ли расспрашивать ее, казалось, к ней вдруг вернулась стыдливость, которой и в помине не было в течение всех предыдущих недель и даже еще несколько часов назад, когда она попросила у меня презервативы (я их видел в мусорном ведре, когда выбрасывал пакет: два презерватива, прикрытых мусором, – когда я буду что-нибудь выбрасывать в следующий раз, их уже не будет видно и о них можно будет забыть. То же происходит с нашей памятью: одно прикрывает другое, точно так же, как в мусорном ведре; минуты, которые наступают, не только замещают те, что им предшествовали, но и отрицают их). Каким далеким прошлым казался мне теперь ужин с друзьями Берты, с Джулией! Сама Берта об этом уже забыла, даже не спросила меня о своих друзьях, у меня тоже не было желания напоминать ей о них просто для того, чтобы было о чем поболтать перед сном. Было очень поздно, и, хотя была суббота, все равно пора уже было ложиться спать, забыть обо всем во сне (а Берте, возможно, наоборот, – удержать воспоминание). Но мне хотелось узнать хотя бы что-нибудь, – ведь это была и моя история тоже. Я бродил несколько часов под невидимым небом проспектов и красноватым небом улиц, трижды ждал на мраморном полу Кенмор Стэйшн, шел по следам «Билла» до отеля «Плаза», смог его разглядеть; я снимал Берту на видеокассету – я заслуживал того, чтобы мне что-то рассказали прямо сейчас, не откладывая на потом. «Ты мне расскажешь?» – спросил я. – «Рассказывать нечего», – ответила она. Она была босиком, но при этом не хромала, вид у нее был сонный, но, может быть, ей действительно хотелось спать. Она казалась спокойной, словно размышляла над чем-то не торопясь и мысли ее не были мрачными. На лице ее была спокойная, даже глуповатая улыбка, улыбка человека, лениво и с удовольствием вспоминающего о чем-то. «Так он все-таки испанец?» – спросил я. – «Да, испанец, – ответила она, – мы это и раньше знали». – «Как его зовут? Чем он занимается?» – «Его зовут Билл, это имя ему подходит, а чем он занимается, он не сказал. Мы об этом не говорили». – «Но расскажи мне о нем хоть что-нибудь. Какой он? Он тебе понравился? Он хуже, чем ты ожидала? Тебе не было страшно? На кассете он просто отвратительный», – сказал я, показывая на экран, где шла программа со звучащим за кадром смехом, который был едва слышен – уровень звука был минимальный. «Я пока еще сама не поняла – ответила Берта, – все зависит от того, как он поведет себя дальше». – «Вы будете еще встречаться?» – «Думаю, что да. Есть абонентские ящики, кроме того, он может мне позвонить – * я дала ему свой телефон». Берта была немногословна, как бывают немногословны влюбленные, которые не хотят ни с кем делиться, сдерживают свои чувства и скрывают переживания, но она не была влюблена, это было бы смешно, скорее, это была ее прихоть или просто не хотелось говорить в эту минуту, когда он только что ушел, пробыв вместе с ней четыре долгих часа (точнее, четыре плюс четыре, ведь они встретились в половине девятого). Возможно, ей хотелось спокойно обдумать и еще раз мысленно пережить то, что произошло и что после ухода «Билла» превратилось в воспоминание, которое тут же начало тускнеть, а я ей мешал. «Может быть, завтра, – подумал я, – может быть, завтра ей захочется поговорить со мной и все мне рассказать». Не то чтобы это было для меня так важно – на самом деле моя миссия (я должен был серьезно относиться к тому, к чему– она относилась серьезно, помочь ей заполучить того, кого она хотела заполучить) была уже выполнена. Мое пребывание в Нью-Йорке тоже подходило к концу. Я уеду через неделю и вернусь, скорее всего, только через год, и тогда-то она расскажет мне все, потому что все станет уже прошлым, будет казаться невинным и достойным снисхождения, сможет вызвать у нас только улыбку, и мы будем чувствовать себя так, словно мы вообще не принимали в этом участия, не мы это делали; наверное, тогда можно будет даже рассказать всю историю целиком, с начала до конца, не так, как сейчас, когда она еще не закончилась и неизвестно, что будет дальше. Но я знал также, что не мог лечь спать, не задав Берте двух вопросов. «У него были с собой презервативы?» – спросил я. В полутьме мне показалось, что Берта покраснела. К ней вернулась стыдливость, которой у нее не было ни тогда, когда она просила у меня презервативы, ни тогда, когда я снимал ее на видеокассету, хотя точно утверждать не могу: я видел ее только через видоискатель. «Не знаю, – сказала она. – У него не было времени их достать: я сразу достала свои, те, что ты мне дал. Спасибо». И, произнося «спасибо», она действительно покраснела. «А Мириам? Ты спросила его про Мириам?» Это Берте было уже неинтересно, она об этом давно забыла. Она сделала рукой жест, означавший: «Это было уже сто лет назад». Я подумал, что имя Мириам затерялось, должно быть, где-то еще в начале свидания и что вряд ли Берта расскажет мне что-нибудь интересное. «Да, – сказала она, – упомянула, как ты просил. Сказала, что у меня в Испании есть подруга, которую зовут Мириам, но, похоже, для него это имя ничего не значит, и я не стала продолжать: ты говорил, что этого делать не надо». На этот раз она не спросила меня, в чем дело, что я знаю о «Билле» или что подозреваю (не сказала мне: «Выкладывай», или «Объясни», или «Расскажи») – прошло слишком много времени и это ей стало уже неинтересно. Она снова прилегла на софу. Должно быть, она очень устала за долгую ночь знакомства и необходимости скрывать хромоту. Я видел ее красивые ступни с длинными пальцами, тщательно вымытые для «Билла». Они не были испачканы об асфальт, к ним хотелось прикоснуться. Я прикасался к ним когда-то давным-давно (если бы я напомнил ей об этом, она сделала бы тот же самый жест: «Это было уже сто лет назад»). Это были те же самые ступни, они не изменились после аварии. Сколько им пришлось прошагать, сколько раз к ним прикасались за эти пятнадцать лет! Возможно, совсем недавно к ним прикасался «Билл», может быть, гладил их рассеянно, пока они разговаривали, после того, как выгнали меня на улицу. Интересно, о чем они разговаривали? О «Заметной Арене» они говорить не могли. Тогда о чем? Может быть, обо мне. Может быть, Берта рассказала ему все про меня, просто чтобы было о чем говорить – на общей подушке других легко предают и пятнают их доброе имя, выдают их самые большие тайны и выносят единственно возможный приговор: тот, который приятен слушающему. А на все остальное наплевать: все, что находится за пределами этой подушки, становится неважным и второстепенным, если не сказать презренным, именно на этой подушке чаще всего и отрекаются от друзей, прежних и нынешних возлюбленных, как, может быть, отреклась от меня Луиса, разделив подушку с Кустардоем: я был далеко, в другой стране, где-то за океаном, воспоминание обо мне потускнело, моей головы не было на нашей подушке восемь недель, она, наверное, привыкла спать, лежа по диагонали или поперек кровати, меня в нашей постели не было, а когда кого-нибудь долго нет, с ним можно не считаться, и уж конечно, о нем легко злословить. Именно поэтому Гильермо было легко так цинично говорить о своей больной жене, находящейся на другом континенте, когда он полагал, что его никто не слышит, там, в номере гаванского отеля, под мясистой луной и при полуоткрытом балконе, говорить об убийстве или о том, чтобы, по крайней мере, не мешать ей умирать. «Я не мешаю ей умирать, – сказал он. – Не делаю ничего, чтобы ей помочь. Подталкиваю ее к краю». И потом еще: «Я убиваю то слабое желание жить, которое у нее еще осталось. Тебе этого мало?» Но Мириам этого было мало. Она слишком долго ждала и надеялась, а от надежды до безнадежности – один шаг. Долгое ожидание приводит в отчаяние, разъедает душу и заставляет кричать: «Я до тебя доберусь!», и «Ты мой!», и «Вместе в аду гореть будем!», и «Я тебя убью!» – это как огромный кусок ткани без единого шва, украшения или складки, как невидимое безграничное красноватое небо, – нечто безликое и неподвижное, нечто аморфное и обладающее повторяемостью, причем не периодической – это было бы вполне терпимым, даже приятным и даже необходимым (человеку невыносима мысль, что некоторые вещи уже никогда не повторятся), – это повторение было постоянным и непрерывным, это был нескончаемый свист точильщиков и постоянное уподобление всего нового тому, что уже было. Когда ждешь, всегда бывает мало: что-то должно быть рассечено наточенным лезвием или уничтожено всепожирающим пламенем; ничто не кажется достаточной расплатой за пережитое унижение, обиду и предательство. После этого остается только одно: раздавить, уничтожить, убить того, кого изгнали с территории, границы которой совпадают с границами подушки. Мясистая луна, полуприкрытая дверь балкона, режущая бретелька лифчика, мокрое полотенце, слезы тайком в ванной комнате, волосок или морщинка на лбу, спящая женщина и засыпающая женщина, песенка той, что все еще ждет.
«Ты должен убить ее», – сказала тогда Мириам. И Гильермо ответил, отрекаясь от своей больной жены, которая была далеко, за океаном, отмахнувшись от Мириам, как мать, отмахиваясь от назойливого ребенка, поддакивает ему, не задумываясь, – легко вынести приговор, легко сказать: «Я убью», – от этих слов в мире ничего не изменится, все знают, что слова – это не преступление (хотя закон не всегда с этим согласен); язык около уха, язык не убивает, не совершает действия, он просто этого не может: «Хорошо, хорошо, я это сделаю, а сейчас продолжай ласкать меня». Позднее она вновь завела разговор об этом, но в голосе ее уже не было былой решимости: «Если ты ее не убьешь, я покончу с собой. На твоей совести все равно будет труп – или ее, или мой».
«Ты ведь ему не рассказала, что я следил за ним?» – спросил я. – «Нет, – ответила Берта. – Может быть, когда-нибудь расскажу, если ты не будешь возражать. Но я говорила о тебе, о наших с тобой предположениях и догадках». – «И что он на это сказал?» – «Ничего. Смеялся». – «Так, так. Значит, вы говорили обо мне». – «Я рассказала ему немного. В конце концов, мы выставили тебя за дверь, чтобы он смог подняться ко мне, понятно, что он хотел немного узнать что-нибудь о человеке, которому причинил беспокойство». Берта словно просила прощения, хотя и не была ни в чем виновата. Разве что в моем вопросе ей послышался упрек, и все из-за этого «значит», которое превратило мой вопрос в утверждение. Берта не хотела разговаривать, отвечала неохотно, только чтобы не показаться невежливой или чтобы загладить вину за то, что мне пришлось бродить по улицам ночью. Халат был запахнут неплотно, так что ее грудь наполовину была видна в вырезе халата и полностью – через шелковую ткань, – та грудь, на которую я не мог заставить себя смотреть, когда снимал Берту на видео, но сейчас мне было приятно смотреть на нее – желание пришло не вовремя. Одета она была провоцирующе. Но она была моя старая подруга. Я сдержался.
– Ну, я пошел спать. Уже совсем поздно, – сказал я.
– Я тоже сейчас иду, – ответила она. – Мне только надо немного убрать.
Она солгала, как солгал я позднее Луисе, за океаном, когда сказал, что не хочу идти спать, потому что хотел понаблюдать за Кустардоем из окна. Убирать было нечего, разве что раскрытую коробочку и флакон «О де Герлен» со столика. Я взял свою книгу, свой диск и свою газету, чтобы унести их к себе в комнату. Я все еще был в плаще.
– Спокойной ночи, – сказал я.
– Спокойной ночи, – ответила Берта.
Она не двинулась с места – по-прежнему лежала на софе, перед телеэкраном с механическим смехом, усталая, положив ноги на подлокотники, в распахнувшемся халате, размышляя о новом конкретном будущем, которое пока еще не сулило ей новых разочарований; а может быть, она ни о чем не думала; я зашел в ванную, и, пока я чистил зубы, мне казалось, что сквозь шум воды я слышал, как она что-то напевает. Пение то прекращалось, то возобновлялось снова – так поют, стоя под душем или лаская того, кто рядом, хотя Берта сейчас не стояла под душем (наверное, хотела сохранить запах) и рядом с ней уже никого не было. И напевала она по-английски: «In dreams I walk with you. In dreams I talk to you» [13]13
«В мечтах я брожу с тобой, в мечтах я говорю с тобой» (англ.).
[Закрыть], – начало старой известной песенки, той, что пели лет пятнадцать назад. Я не заходил больше в гостиную в тот вечер, прошел из ванной прямо в свою комнату. Я разделся и лег в постель, не хранившую никаких запахов. Я знал, что еще долго не смогу заснуть и приготовился к бессоннице. Как всегда, я оставил дверь полуприкрытой, чтобы было прохладнее (в Нью-Йорке окна нижних этажей всегда плотно закрывают). И в эти минуты, когда мне хотелось спать гораздо меньше, чем в любой другой момент этой долгой ночи и когда смолкли все звуки, я снова услышал очень тихий, словно доносящийся через стену, голос «Билла» или голос Гильермо, вибрирующий голос певца-гондольера, голос, напоминающий звук пилы, отвратительный голос, повторявший с экрана рубленые фразы по английски: «Вот так. Если твоя грудь, и твой лобок, и твоя нога убедят меня, что ради них стоит рискнуть. Если ты все еще хочешь этого. Может быть, я тебя уже перестал интересовать. Наверное, я кажусь тебе слишком прямолинейным. Жестоким. Грубым. Я не жестокий. Я не могу терять время зря. Не могу терять время. Не могу рисковать».
* * *
Восемь недель не такой уж долгий срок, но если через одиннадцать-двенадцать недель после возвращения снова куда-то уезжаешь, то в сумме получается не так уж и мало.
Моя следующая двухмесячная командировка пришлась на февраль, и на этот раз я ездил в Женеву. Это была моя последняя поездка, и я хотел бы, чтобы она оставалась последней как можно дольше, – нельзя, чтобы, поженившись, мы с Луисой так много времени проводили в разлуке, чтобы у меня не было возможности наблюдать, как она меняется, и привыкать к этим переменам, чтобы у меня не возникало подозрений, которые потом приходится отметать. Интересно, а меняюсь ли я? Сам я этого не замечаю но, наверное, я меняюсь тоже, раз меняется Луиса (меняется в мелочах: подплечники, прическа, перчатки, оттенок губной помады), меняется наш дом – новоселье кажется уже далеким прошлым, меняется работа: я теперь работаю больше, а Луиса – меньше, в последнее время она почти не работает. Сейчас она подыскивает постоянную работу в Мадриде; с того дня, как я уехал в Нью-Йорк, и до того дня, когда вернулся из Женевы, то есть с середины сентября и почти до конца мая, она уезжала из Мадрида только один раз (и то не на несколько недель, а на несколько дней) – в Лондон, заменяла официального переводчика (тот некстати заболел – заразился ветрянкой от своих детей), нашего знакомого, того самого высокопоставленного лица. Наше высокопоставленное лицо обзавелось теперь личным переводчиком, этот пост заполучил один интриган (его имени-то никто толком не знал, зато теперь, с тех пор, как заполучил это место, он требует, чтобы к нему обращались не иначе, как называя обе его фамилии: Де ла Куэста и Де ла Каса). Поездка у него (у высокопоставленного лица, а не у больного ветрянкой переводчика – тому запретили въезд в страну, чтобы он кого-нибудь не заразил) была короткая: он собирался только выразить сочувствие своей недавно потерявшей пост бывшей коллеге и заодно поговорить с ее преемниками о том, о чем наши представители всегда говорят с британцами: Гибралтар, ИРА, ЭТА [14]14
Гибралтар – территория на юге Пиренейского п-ва у Гибралтарского пролива (площадь 6,5 кв. км). В1309-1333 гг. и с 1462 г. до начала XVIII века принадлежала испанцам, но в ходе войны за испанское наследство была захвачена британцами и по условиям Утрехтского мира 1713 года стала британским владением. С тех пор является предметом территориальных споров между Испанией и Великобританией; ИРА – Ирландская республиканская армия. С конца шестидесятых годов XX в. ведет в Северной Ирландии террористическую войну с протестантскими сторонниками британского правительства; ЭТА (Euscadi ta Ascatasuma – «Родная Баскония и свобода») – баскская сепаратистская группа, основанная в 1954 году и с конца шестидесятых годов террористическими методами ведущая борьбу за отделение Страны Басков от Испании.
[Закрыть]. Луиса не рассказывает невероятных историй (да я их от нее и не жду), и о той встрече она рассказала мне очень мало, – предполагается, что переводчики, даже если они не давали присяги (правда, это больше касается не тех, кто сидит в кабинке синхрониста, а тех, кто работает на переговорах – я исключение, я работаю и там, и там, хотя последовательным переводом я занимаюсь крайне редко: синхронисты и те, кто занят последовательным переводом, терпеть друг друга не могут), никогда не рассказывают о том, что происходит в переговорной, это надежные люди, которые не выдают секретов. Но мне-то она могла рассказать. «Пресная», – охарактеризовала она беседу, что происходила все еще в официальной резиденции, которую потерявшей свой пост англичанке предстояло покинуть через несколько дней, – кругом стояли наполовину заполненные коробки с ее вещами. «Впечатление было такое, что он смотрел на нее скорее как на старого друга, а не как на официальное лицо, а она была слишком подавлена, чтобы проявлять живой интерес к тем проблемам, что волновали его, – должно быть, они вызывали у нее преждевременную ностальгию». Был, правда, один отзвук того откровенного разговора, в который втянул их я в тот день, когда мы с Луисой познакомились. Кажется, англичанка снова процитировала Шекспира, «Макбета», которого, похоже, постоянно перечитывала или смотрела в театре. «Вы помните, – спросила она, что говорит Макбет, получив известие о смерти Дункана? Это известное место». – «Я что-то позабыл, напомните, пожалуйста», – извинилось наше высокопоставленное лицо. – «Макбету слышится голос, который кричит: „Macbeth does murder Sleep, the innocent Sleep"» (Луиса перевела это как «Макбет убивает Сон, невинный Сон»). – «Именно так, – продолжала леди, – я чувствовала себя после своей неожиданной отставки: словно меня убили во сне. Я была невинным сном, окруженным верными друзьями, охранявшими мой покой, и эти самые друзья, как Макбет – Гламис и Кавдор, – вонзили в меня кинжалы, пока я спала. Самые опасные враги, друг мой, – это друзья, – напомнила она очевидную истину нашему высокопоставленному лицу, человеку, который взошел наверх по трупам своих друзей. – Никогда не верьте тем, кто с вами рядом, тем, кого, кажется, и принуждать не надо, – они и так вас любят. И не спите: годы спокойствия располагают нас к этому, мы привыкаем чувствовать себя в безопасности. Я задремала на минуту – и видите, чем это кончи лось?» Она выразительно повела рукой в сторону полузаполненных ящиков, словно они были свидетельством ее позора или каплями ее крови, пролитой убийцами. Минутой позже бывший испанский коллега оставил ее и отправился на встречу с ее преемником, или, что в данном случае одно и то же, с ее Макбетом – Гламисом и Кавдором.
Другой работы у Луисы за все эти месяцы не было, но времени она даром не теряла: наш дом с каждым днем все больше походил на дом, а она все больше походила на хорошую сноху, хотя этого я от нее не требовал.
В Женеве у меня нет друга или подруги с собственной квартирой, поэтому на те несколько недель, что я работал переводчиком Комиссии по правам человека ЭКОСОС [15]15
ЭКОСОС (Экономический и Социальный Совет) – главный орган ООН. Обычно проводит одну основную сессию продолжительностью пять-шесть недель попеременно в Нью-Йорке и Женеве и одну организационную сессию в Нью-Йорке.
[Закрыть], я снял крохотную квартирку, и у меня не было других развлечений, кроме прогулок по пустым вечерним улицам, фильмов с субтитрами на трех языках, редких ужинов с коллегами-переводчиками или со старыми знакомыми моего отца (у него множество знакомых в тех городах, где ему приходилось бывать) и телевизора: я всегда и везде смотрю телевизор, – это единственное, что всегда доступно. Если в Нью-Йорке жизнь моя была вполне сносной, даже приятной, даже интересной, благодаря Берте (я уже говорил, что всегда немного скучаю по ней и целые месяцы приберегаю для нее новости), то в Женеве мне было очень тоскливо. Дело не в том, что мне не слишком нравится моя работа, – но в этом городе да еще зимой, она становится для меня невыносимой – самое мучительное в любой работе это не работа сама по себе, а то, что нас ждет или не ждет после нее. В Женеве меня не ждал никто и не ждало ничего. Короткий телефонный разговор с Луисой, чьи более или менее нежные слова помогали мне ночью хоть ненадолго победить бессонницу, потом какой-нибудь импровизированный ужин, чаще всего в моей квартирке, которая тут же пропитывалась запахами еды, – я не готовил ничего сложного, ничего вонючего, но запах все равно появлялся: в одной и той же комнате были и кухня, и кровать. На двадцатый и тридцать пятый дни моего пребывания в Женеве ко мне на выходные (с пятницы по понедельник, то есть на четыре ночи) приезжала Луиса. На самом деле ей вовсе не нужно было дожидаться выходных и оставаться на такой короткий срок – у нее не было неотложных дел и не было строгого рабочего графика. Но она, казалось, чувствовала, что я скоро брошу эту работу, вынуждающую нас так часто и так надолго расставаться и так надолго покидать свою страну, и полагала, что сейчас гораздо важнее (важнее того, чтобы быть рядом со мною, когда я занимаюсь делом, у которого нет будущего) подготовить и благоустроить гнездо, куда я когда-нибудь вернусь и обоснуюсь навсегда. Казалось, она полностью вошла в свою новую роль, забыв все, что было раньше, а я все еще никак не мог расстаться с моей холостой жизнью, и это было ненормально и неуместно: словно она вышла замуж, а я еще не женился, словно она ожидала возвращения блудного мужа, а я – дня свадьбы. Луиса прочно обосновалась в своей новой жизни, а моя жизнь, когда я был в командировках, оставалась совершенно такой же, как и во все прежние годы.