Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
Такой эффект не удался бы никому другому. Он как нельзя лучше отвечал настроению собравшихся. Положение отечества нельзя было представить с большей наглядностью. Могло показаться, будто теперь-то мы наконец угомонились, по-немецки радуясь, что нашли удачное воплощение нашего горя. К тому же чертополох лежал невредимым среди земли и осколков. Смотрите, вскричал Цезен, наша родина способна пережить любое падение!
Все глядели на чудо. И лишь теперь, когда компанией завладела детская радость из-за того, что чертополох остался в целости, когда юный Биркен стал присыпать корешки землей, а Лауремберг побежал за водой, лишь теперь, когда собравшиеся утихомирились, но еще не успели заняться праздной болтовней, теперь только заговорил Симон Дах, рядом с которым встал и Даниель Чепко. Еще во время бурных дебатов и поисков утраченной, незримой или поросшей бурьяном родины оба деловито и прилежно занимались какой-то бумагой, которую перебелил Чепко, а Дах зачитал в качестве окончательного варианта манифеста.
Новый текст был свободен от громоподобных проклятий Риста. Никаких претензий на окончательную истину. Всего лишь просьба собравшихся поэтов ко всем приверженцам мира – внять озабоченности пусть бессильных, но все же обреченных бессмертию мучеников слова. Не называя французов или шведов разбойниками, не выпячивая баварское разорение, даже не упоминая ни одного из враждующих вероисповеданий, авторы текста обращали внимание на возможные опасности, подстерегающие дело мира в будущем: в долгожданный мирный договор могут вкрасться пассажи, из-за которых когда-нибудь вспыхнут новые войны; вожделенный религиозный мир при ущербе терпимости вновь поведет к неистовым распрям; при обновлении старого порядка, сколь оно ни желательно, любыми силами следует избежать того, чтобы возобновлялись старые несправедливости; и наконец патриотическая забота пиитов: империи грозит такое раздробление, что никто уже не признает в нем отечества, которое некогда называлось немецким.
Сие мирное воззвание в своей последней редакции кончалось упованием на милость Божию и без всяких споров было подписано – сначала Дахом и Чепко, потом и остальными, под конец и Логау, после чего подписавшиеся принялись радостно, с жаром обниматься, словно голос их уже был услышан. Наконец-то мы были уверены, что чего-то добились. И дабы придать деянию надлежащий ореол, Рист назвал историческим место, день и час подписания документа.
Впору было ударить в колокола, но зазвонил колокольчик на дверях большой залы, и не по столь важному поводу. Нас созывали к трапезе, на сей раз делала это не хозяйка, а Грефлингер, который подписал манифест последним, зато успел проследить за тем, как поджарили рыбу из его ночного улова.
Когда пииты гурьбою двинулись из большой залы в малую, никто уже не обращал внимание на уцелевший средь осколков чертополох. Все помыслы теперь были о рыбе. Запах ее звал, и мы последовали зову.
Симон Дах, что нес заветную бумагу с собой, должен был теперь продумать заключительные слова, сообразуясь с рыбным блюдом.
22
Мир не знал более благостной трапезы. Рыба как нельзя лучше соответствовала кротким речам, лившимся над длинным столом. Каждый обращался к каждому, говоря спокойно и тихо. Слушали друг друга, не перебивая.
Уже за молитвой, которую Дах напоследок поручил своему Альберту, кёнигсбергский органист задал тон напоминанием тех мест из Библии, в коих встречается рыбная ловля. После сего уже легко было нахваливать белую мякоть голавней, осторожно отделяемую и от румяной корки, и от скелета; но никто не брезговал и плотвой, что помельче и покостистее. Теперь было видно, как много всего – вместе с голавлями и плотвой также судаки, лини и молоденькая щука – зашло ночью в сеть Грефлингера и попалось на его удочки. Служанки все вносили и вносили рыбу на плоских блюдах, меж тем как хозяйка стояла, отвернувшись к окну.
Казалось, рыбины Грефлингера чудесным образом множатся сами собой. Нюрнбержцы – а прежде всех Биркен – уже тешились пасторальными рифмами. За ними и прочие пожелали, если не сразу же, то выждав, в минуту вдохновения, воздать рыбе поэтическую дань. И чистой воде тоже! – вскричал Лауремберг, который вместе с дружками зарекся когда-либо еще (да ни за что на свете, уверял Мошерош) налегать на темное пиво. На память им приходили легенды и сказки о заколдованных, сулящих счастье рыбах: сказание о говорящей камбале, например, что исполнила все желания алчной жены рыбака, кроме последнего. Общее благоволение и согласие все укреплялось. Прекрасен был жест Риста, пригласившего своего противника Цезена к себе в Ведель. (Я слышал, как Бухнер похвалил отсутствующего Шоттеля – за усердие в собирании слов.) Негоциант Шлегель собирал на блюдце серебряную и медную мелочь, чтобы отблагодарить служанок; давали все, даже смиренник Гергардт. Когда же старый Векерлин в учтивых выражениях стал просить хозяйку оторваться от окна и пожаловать к столу, дабы пииты могли засвидетельствовать ей – вопреки всему и после всего – свою признательность, все увидели, что стояла Либушка закутавшись в попону, словно и летом ей было зябко. Она ничего не слышала. Продолжала стоять, оборотив к ним ссутулившуюся спину. Кто-то высказал предположение: в мыслях своих она скачет, должно быть, по следам Штофеля.
Заговорили о нем и его зеленой безрукавке. Так как без сравнений обойтись не могли, то юную одинокую щуку уподобили сначала Гельнгаузену, потом приписали ее покровителю его Гарсдёрферу. Делились планами на будущее. Не только издатели – Мюльбен и Эндтер особенно – мечтали разжиться на будущем мире, авторы уже сочиняли или обдумывали тексты для праздничных игрищ во славу его заключения: Биркен держал в уме пространную аллегорию для Нюрнберга. Рист вслед за «Алчущей мира Германией» планировал выпустить «Ликующую о мире Германию», Гарсдёрфер не сомневался, что вольфенбюттельскому двору понадобятся либретто балетов и опер. (Согласится ли вот только Шюц оказать им честь своей великой музыкой?)
Хозяйка все еще являла им сгорбленную под попоной спину. После Бухнера напрасно пытался и Дах переместить Либушку, или Кураж, или на стороне прижитую дочь богемского графа Турна, или кто бы она ни была, за длинный стол к пиитам. Лишь когда одна из служанок (Эльзаба?), подавая на стол и по обыкновению болтая при этом, сообщила, что на холме близ Тельгте стали табором цыгане, так что городские ворота заперли, я увидел, как Либушка испуганно вздрогнула. Однако ж когда Симон Дах в заключительном, прощальном слове своем возблагодарил и Либушку, ее снова как будто не было с нами.
Он встал, с улыбкой окинул взором длинный стол с холмиками рыбьих скелетов, голых от головы до хвоста, взял в левую руку свернутый в трубочку и уже запечатанный манифест и заговорил, заметно волнуясь. Но потом, после того как, с трудом подбирая слова, Дах должным образом выразил печаль по поводу прощания с их дружеским союзом и неизбежного расставания, он, словно сбросив тяжкий груз, стал говорить легко и, скорее, так, будто легкостью речи хотел снизить значение их встречи, во всяком случае умалить торжественность ее. Он рад, что рыба Грефлингера как-то очистила их от скверны. Он не знает, удастся ли повторить встречу в обозримое время, хотя кое-кто требует уже сейчас назвать место и день ее. Не обошлось и без досадных неприятностей, конечно, но он не собирается на них задерживаться. Важно, что в целом замысел себя оправдал. Впредь каждый из них может чувствовать себя не столь одиноким. Кому же дома покажется слишком тесно, слишком хлопотно и горестно, слишком мишурно или бездомовно, тот да вспомянет уцелевший чертополох в трактире «У моста», что у тельгтских врат, где их немецкий язык даровал им и мирные дали, и блеск небосвода, и отечество, и все скорби мира. Ни один князь не сравнится с ними. Их богатства не купишь. Пусть даже захлестнет их ненависть черни, пусть побьют их камнями – и из-под груды их все равно протянется к миру рука, сжимающая перо. Только им одним на вечное хранение дано то, что можно назвать немецким: «Ибо пребудет в веках всякий стих, согласный с жизнью, друзья мои, – к сему устремимся, покуда отпущено нам краткое время земного бытия…»
Тут, посреди набиравшей силу речи Даха, сулившего бессмертие собравшимся пиитам, посреди фразы его о нетленном стихе и столь же непреходящем воззвании к миру – произнося ее, он потряс свитком, – раздался негромкий, но пронзительней любого крика голос хозяйки у окна: «Горим!»
Только после этого прибежали с криком служанки. Наконец и мы – Симон Дах стоял еще в такой позе, будто хотел довести речь до конца, – почуяли запах гари.
23
С заднего ската крыши, где покрывавший ее сухой камыш растрепался так, что бахромой свесился к окнам большой залы, огонь, взъярясь, вгрызся в продуваемый ветром чердак, одним порывом объял там соломенные тюки, солому, разостланную для спанья, связки хвороста и всякий хлам, запрыгал и побежал потом по косым балкам и стропилам, чтобы сверху пробить потолок помещений, обрушился горящими балками и бревнами в большую залу, овладел передним эркером, сбежал по лестнице вниз, захватил спешно покинутые, с открытыми дверями, комнаты по коридору, так что вскоре огненные снопы повалили из всех окон, дабы слиться с полыханием наверху в единой, ввысь устремленной пляске огненной стихии.
Такой эта картина предстала мне, возвышенному Цезену, сатанински мрачному Грифу, такой, хоть и каждый по-своему, увидели ее те, кто теперь поспешил с вещами вниз, во двор, и кому прежде уже доводилось видеть в пламени пожара Глогау, Виттенберг или Магдебург. Ни один засов не мог теперь ничего сдержать. Из сеней пламя перекинулось в малую залу, на кухню, в хозяйкину кладовку, в остальные нижние помещения. Огонь один поселился теперь в трактире «У моста»; посаженные с его подветренной стороны липы стояли как факелы. Несмотря на безветрие, искры сделали свое дело. Грефлингер с помощью Лауремберга и Мошероша едва успел вывести лошадей да выкатить оставшиеся повозки во двор, как занялась огнем и конюшня. Лауремберга при этом зашиб вороной, отчего он впоследствии хромал на правую ногу. Но его стоны и причитания никто не слушал, всем было не до него. И только я видел, как три служанки нагрузили мула узлами с бельем и с кухонной посудой. На другом муле сидела Либушка: повернувшись к пожару спиной, все еще в попоне, невозмутимо, будто ничего не случилось, с дворнягами, визжавшими у ее ног.
Биркен был безутешен: вместе со всей поклажей молодых людей на чердаке остался и его прилежный дневник. Издатель Эндтер лишился пачки книг, которые намеревался сбыть в Брауншвейге. «Манифест!» – вскрикнул Рист. Где он? У кого? Дах стоял с пустыми руками. Мирное воззвание немецких пиитов было забыто на длинном столе среди рыбьих костей. Логау, против всякого рассудка, рвался назад в малую залу: спасти манифест! – но был удержан Чепко. Так и осталось невысказанным то, чего все равно никто бы не услышал.
Когда же рухнул каркас трактирной крыши и во двор вместе с ним посыпались пылающие головни и искры, все скопище издателей и поэтов подхватило свои пожитки и устремилось к повозкам. О Лауремберге позаботился Шнойбер. Гарсдёрфер помог старцу Векерлину. Грифиуса и Цезена, которые как завороженные уставились на огонь, пришлось после напрасных уговоров оттаскивать силой – как пришлось тычками да пинками выводить из транса молящегося Гергардта.
В стороне от них Марта, Эльзаба, Мария погоняли обоих мулов – с поклажей и с восседающей Либушкой. Студиозусу Шефлеру Мария сказала, что путь они держат на холм, к табору. Похоже было, что будущий Силезиус тоже не прочь податься к цыганам. Он уж спрыгнул было с повозки, но Мария отделалась от него католической серебряной цепочкой с изображением тельгтской Божьей Матери. Не простившись и не оглянувшись, Либушка поскакала со своими служанками к внешнему Эмсу. Шавки ее – теперь было видно, что их четыре, – бежали следом.
Поэты же торопились домой. В трех повозках, целехоньки, добрались они до Оснабрюка, где и распрощались. Поодиночке или группами, как и приехали, отправились мы в обратный путь. Лауремберг задержался у пастора Риста залечивать ушибленную ногу. Гергардт доехал до Берлина вместе с Дахом и Альбертом. Без приключений вернулись домой силезцы. Нюрнбержцы не пожалели усилий на окольный путь, дабы выступить в Вольфенбюттеле. По дороге, в Кётене, с речью выступил Бухнер. Векерлин снова сел на корабль в Бремене. В Гамбург, с целью поселиться там, направился Грефлингер. А Мошерош, Цезен?
Никто не потерялся по дороге, все добрались до дома. Но в том веке собраться еще раз в Тельгте или где-нибудь в другом месте нам не пришлось. Я знаю, как недоставало нам дальнейших встреч. Знаю, кем я был тогда. Знаю много всего. Но вот кто предал огню трактир «У моста», не знаю. Не знаю…
ГОЛОВОРОЖДЕННЫЕ, или НЕМЦЫ ВЫМИРАЮТ
1980
Kopfgeburten oder die Deutschen sterben aus
1980
© И. Розанов, перевод на русский язык, 1997
ПОСВЯЩАЕТСЯ НИКОЛАСУ БОРНУ
1
Пробираясь пешком сквозь бесконечную череду велосипедистов, схожих осанкой и одеждой, посреди этой, напоминавшей густые джунгли, толпы, в Шанхае, в том самом городе, в котором живет одиннадцать из девятисот пятидесяти в массе своей чуждых нам китайцев, нас вдруг словно озарило: а если в дальнейшем в мире будет насчитываться девятьсот пятьдесят миллионов немцев, в то время как после переписи жителей обоих немецких государств выяснится, что количество китайцев с трудом достигает восьмидесяти миллионов. Исконно немецкая склонность к предварительным подсчетам тотчас заставила меня произвести некоторые вычисления, согласно которым составлявшие неотъемлемую часть немецкого народа свыше ста миллионов саксонцев и сто двадцать миллионов швабов должны были эмигрировать, чтобы, объединив усилия, предложить миру свои услуги.
Мы содрогнулись от страха посреди этой толпы велосипедистов. Можно ли придумать себе такое? И следует ли вообще придумывать такое? Можно ли вообще представить себе мир, населенный девятьюстами пятьюдесятью миллионами немцев, число которых даже при ограничении нормы прироста населения 1,2 % к 2000 году превысит один миллиард двести миллионов? Сможет ли мир вынести это? Или ему следует воспротивиться (но каким образом)? А может быть, ему следует смириться с таким количеством немцев (включая саксонцев и швабов), как он в настоящее время мирится с девятьюстами пятьюдесятью миллионами китайцев?
И какова могла быть наиболее реальная причина столь мощного демографического взрыва? В каких условиях, после какой окончательной победы немцы могли бы начать размножаться в таком кошмарном количестве? Что могло способствовать этому: упорядоченный образ жизни, онемечивание, культ матери или «Лебенсборн»?
Не желая больше путаться в умозаключениях, я успокоил себя мыслью: возрождение прусских традиций позволит так или иначе управлять миллиардом немцев, точно так же, как китайские чиновничьи традиции, несмотря на все революционные потрясения, гарантируют управляемость основной массы этого народа.
Затем Уте и мне пришлось вернуться в реальный мир и внимательно следить за передвижением велосипедистов. (Лишь с большим трудом мне удалось выдержать такое тяжкое испытание, как проход пешком сквозь вереницу немцев-велосипедистов. Мы вышли из него целыми и невредимыми, не попав под их колеса и счастливо избежав других инцидентов, которые, безусловно, произвели бы на нас самое гнетущее впечатление.) Но когда мы после продолжавшегося целый месяц путешествия по Китаю через Сингапур, Манилу и Каир вновь вернулись в Мюнхен, Гамбург и Берлин, то обнаружили, что в немецкой действительности возобладала противоположная тенденция: повсюду рассуждали и высказывали предположения на аналогичную тему, но на сей раз это было вызвано именно падением рождаемости.
Спорили о цифрах, стоявших позади запятой. Христианско-демократическая оппозиция обвиняла правительство в том, что оно препятствует нормальному размножению немцев. Дескать, из-за допущенного социал-либеральной коалицией развала экономики произошел упадок в производстве людей. И над немецким народом нависла угроза полного исчезновения. Только с помощью иностранцев удается пока удержаться на цифре в шестьдесят миллионов. Это позор. Ибо, если не учитывать иностранцев – что вполне естественно и даже как бы само собой разумеется, – то уже сейчас следует рассчитывать на сперва постепенный, а затем все более ускоряющийся процесс старения нации и наконец полное исчезновение немцев с лица земли, как, впрочем, с другой стороны нужно, исходя из предварительных статистических выкладок, считаться с тем, что население Китая до 2000 года увеличится на семьдесят миллионов.
Вполне возможно, что усилению этих страхов оппозиции способствовал тот самый официальный визит правительственной делегации КНР, который окончательно затянул ведущиеся в бундестаге и широких кругах общественности дебаты по проблеме падения рождаемости. Итак, опасения были высказаны открыто. А поскольку страхи в Германии всегда имели тенденцию к росту и размножались быстрее, чем китайцы, они сделались программой нагнетающих их политиков.
Немцы обречены на вымирание. Пространство без народа. Можно ли такое себе представить? Следует ли вообще такое себе представлять? Как выглядел бы мир без немцев? И не придется ли ему тогда возрождаться с помощью добродетелей, исконно присущих именно китайцам? Не лишит ли народы отсутствие немецкой приправы вкуса к жизни? И будет ли мир вообще иметь без нас смысл? Не придется ли ему придумывать новых немцев, включая саксонцев и швабов? Не окажутся ли вымершие немцы в ретроспективе понятнее, если их выставят в витринах на всеобщее обозрение: наконец-то их уже ничто не будет тревожить?
Далее возникает вопрос: разве это не поистине выдающееся деяние – добровольно отказаться от участия в исторических событиях, воздержаться от увеличения собственной численности и превратиться просто в учебное пособие для более молодых народов? Поскольку этим размышлениям и предположениям, видимо, суждена долгая жизнь, они сделались для меня темой нового произведения. Я только не решил, будет ли это книга или фильм? «Головорожденные» – так могла бы называться книга, или фильм, или и то и другое, и сослаться можно было бы на Зевса, из головы которого появилась на свет богиня Афина; что может быть в наши дни более противоестественно, чем беременные мужские головы?
Ранее я держал наготове другую тему. Посвященная ей рукопись составляла четырнадцать страниц, кроме того, был уже готов вариант на английском языке: «Две немецкие литературы» с возможным подзаголовком «Германия как литературоведческое понятие». Ибо мой тезис, который я собирался изложить в Пекине, Шанхае и еще целом ряде мест, гласил: общим для народов обоих немецких государств является только литература; для нее не существует границ, которые устанавливаются в ущерб ее развитию. Немцы не хотят или не должны знать об этом. Поэтому в политическом, идеологическом, экономическом и военном отношении они скорее враждуют, а не мирно соседствуют друг с другом, у них никак не получается безболезненно ощутить себя единой нацией, просто разделенной на два государства. Потому, что в них обоих возобладал именно материализм, их народы лишены возможности осознать себя культурной нацией. Помимо капитализма и коммунизма им ничего в голову не приходит. Они желают сравнивать только свои цены.
И лишь совсем недавно, с тех пор, как выяснилось, что норма прироста населения никак не желает увеличиваться и жизненные соки постепенно начинают иссякать, принялись искать позитивное содержание, то есть своего рода заменитель, призванный заполнить физический вакуум. Начали усиленно разгребать завалы в поисках духовных ценностей, которые, чтобы избежать чрезмерной интеллектуальной изощренности, следует назвать базовыми ценностями. Распродажа этики в конце сезона по сниженным ценам. Ежедневно на рынок поступает новая трактовка образа Христа. Доступ к культуре практически не ограничен. На лекциях, докладах, выставках яблоку негде упасть. Бесконечные театральные сезоны. Музыкой все уже несколько пресыщены. Словно утопающий за соломинку, обыватель хватается за книгу. Популярность писателей и в том, и в другом немецком государстве превысила предел, допустимый полицией одного из них, где бы очень хотели иметь такую же демоскопию, как у соседа; поэтам это внушает опасения.
Прибегнув к простым, даже упрощенным терминам, я собирался изложить историю сдвинутой по фазе немецкоязычной послевоенной литературы, написать о ее неуклюжей прямолинейности и мелкотемье.
Двумстам (из девятисот пятидесяти) миллионам китайцев я сказал в Пекине: «В 1945 году потерпели поражение не только вооруженные силы Германии. Были разрушены не только ее города и заводы. Был причинен гораздо больший ущерб: национал-социализм лишил немецкий язык его смысла, он коррумпировал его и превратил его семантические поля в пустыню. На этом израненном языке, таща за собой все причиненные ему увечья, писатели не столько писали, сколько издавали жалкий лепет. Они выглядели особенно беспомощными рядом с Томасом Манном, Брехтом и прочими титанами эмигрантской литературы; ведь по сравнению с ними даже творения великих классиков относятся к жанру невнятного бормотания».
И тогда один из немногих, получивших разрешение собираться вместе китайцев сказал: «Так обстоят у нас дела сегодня. Около десяти лет тому назад „банда четырех“ (он имел в виду „культурную революцию“) обманула нас. Ничего мы не знаем. Мы оказались в дураках. Все было запрещено – даже наша классическая литература. И язык они тоже изуродовали. Теперь кое-кто из писателей начал очень осторожно, говоря вашими словами, лепетать, рассказывая о том, что произошло на самом деле. Они также пишут на запрещенные ранее темы: о любви и так далее. Разумеется, без всяких описаний телесной близости. Здесь все еще строго придерживаемся прежних канонов. Вы же знаете, что нам разрешается жениться только в довольно зрелом возрасте. По вполне понятной причине: из-за роста населения. Нас ведь стало уже довольно много, не правда ли? А противозачаточные средства выдают только семейным парам. Никто пока еще не описал бедственного положения молодых людей. У них нет здесь места. Они не вправе его иметь».
Человеку в обычной для китайца синей одежде на вид было чуть больше тридцати лет. Немецкий язык он, несмотря ни на что, изучал во время «культурной революции» по учебникам, которые был вынужден маскировать, обертывая в идеологически выдержанные обложки. После низвержения «банды четырех» он получил возможность на год отправиться в Гейдельберг и довести свои познания до уровня жителей ФРГ.
«Нас, то есть наше поколение, – заявил он, – воистину превратили в дураков». – Сейчас он учитель, который желает продолжить свое образование. – «Теперь мы довольно много времени уделяем учебе. Тридцать восемь часов в неделю…»
Моя супружеская чета учителей – эти головорожденные – родом из Итцехое, окружного центра в Гольштайне, расположенном между Маршем и Геестом, где наблюдается тенденция к уменьшению числа жителей и увеличению ущерба, причиненного окружающей среде. Ему лет тридцать пять, ей на пару лет меньше. Родился он в Хадемаршене, где до сих пор живет его мать, она – в Кремпер-Марше, куда ее родители удалились, продав свой стариковский надел в Кремпе. Оба они ветераны студенческого движения, упорно анализирующие события тех лет. Познакомились они в Киле: во время акции протеста то ли против войны во Вьетнаме, то ли против деятельности концерна Шпрингера, то ли против того и другого. Пока я говорю – Киль. Но это вполне мог быть Гамбург, а возможно и Берлин. Десять лет тому назад они хотели «уничтожить то, что нас уничтожает». Во всяком случае, насилие они позволили себе применить против материальных предметов, и их культурная революция закончилась очень быстро. Поэтому изучение ими педагогики если и затянулось, то совсем ненадолго, и после непродолжительных метаний, выразившихся в смене партнеров в стенах общежитий, они смогли пожениться: для создания семьи благословение церкви вовсе не обязательно.
Это все было семь лет тому назад. Вот уж пять и, соответственно, четыре года оба они – государственные служащие. Сперва они вдвоем были референдарами[21], затем асессорами и вот теперь являются штудиенратами[22]. Два испытывающих друг к другу спокойные любовные чувства партнера. Образцовая пара. Супружеская чета, где партнеры настолько похожи, что их можно даже перепутать. Пара, словно сошедшая со страниц современной книги с картинками. У них есть кошка, но до сих пор нет детей.
И не потому, что не получается, но потому, что он, если она «наконец-то» хочет ребенка, говорит «пока не надо», и в свою очередь, если он выражает желание иметь ребенка – «Я могу себе это представить хотя бы теоретически» – произносит чуть ли не программную речь: «А я нет. Или уже нет. Нужно все учесть, если хочешь ответственно отнестись к этому делу. Какое будущее ты можешь предложить ребенку? У него же нет перспективы. Кроме того, детей и так слишком много. В Индии, Мексике, Египте, Китае. Посмотри на статистические данные».
Оба они преподают иностранные языки – он английский, она – французский – в школе имени императора Карла, коротко именуемой ШИК, а заодно еще и географию. Школа называется так потому, что Карл Великий в IX веке направил в Гольштайн карательную экспедицию, которая обосновалась примерно там, где ныне Итцехое делится на две части. И потому, что оба они с особым удовольствием преподают географию, они превосходно разбираются в проблеме прироста населения, а не только в реках, горных хребтах, строении почвы и залежах руды. Он солидаризуется с тезисом Маркса о законе капиталистического накопления путем присвоения прибавочной стоимости, она сыплет цифрами, рисует графики, приводит данные расчетов: «Вот здесь, прирост в Южной Америке. Повсюду три процента. В Мексике даже пять. Из-за них прогресс почти невозможен. А этот идиот Папа по-прежнему запрещает противозачаточные средства».
Сама она регулярно принимает их. Как правило, перед началом нового урока. Причуда или причудливая демонстрация ее рационализированного отказа. И поэтому «Головорожденных» вполне можно начать с кинокадров: во весь экран географическая карта индийского субконтинента; на ее фоне она с глубоким вырезом на груди, прикрывая собой наполовину Бенгальский залив и целиком всю Калькутту и Бангладеш, как бы машинально глотает таблетки, захлопывает книгу (очки она не носит) и говорит: «Мы исходим из того, что в федеративном государстве Индия программа контроля над рождаемостью в духе целенаправленного планирования семьи потерпела полный провал».
Теперь она могла бы задать ученикам вопрос о количестве населения и его переизбытке в таких штатах, как Бихар, Керала, Уттар-Прадеш, так, чтобы сам класс не появлялся в кадре: выраженное в цифрах бедственное положение Индии. Школьный предмет под названием «Нищета». Будущее.
Поэтому я сказал Фёлькеру Шлёндорфу, с которым Маргарет фон Тротта и я встретились сперва в Джакарте, а потом в Каире: «Если мы хотим сделать фильм, то должны снимать его в Индии, или на Яве, или – после того как я побывал там – в Китае, если, конечно, получим разрешение на съемку».
Ведь наша супружеская чета учителей должна была отправиться в путешествие подобно мне, Фёлькеру и Маргарет. И точно так же, как и мы, чувствовать себя там совершенно чужими и, истекая потом, сравнивать реальность со статистическими данными. Перелет из Итцехое в Бомбей. Разница во времени. Начатая книжка в ручной клади. Сведения, которые они успели собрать. Профилактические прививки. Заново ощущаемое чувство высокомерия: мы пришли, чтобы учить…
При этом сперва они почувствовали страх. Оба они (как мы в Шанхае) могли посреди Бомбея, где кишмя кишит народ, предаться размышлениям: миру вместо индусов следовало бы рассчитывать на появление семисот миллионов немцев. Однако эта промежуточная величина нам не подходит. По немецким меркам она недостаточно умозрительна. Мы или вымрем, или нас будет миллиард. Или – или.
Шлёндорфы и мы, исходя из профессиональных соображений, отправились в путешествие при посредничестве «Гёте». Несмотря на весьма плотную программу, нам так удобнее. Они демонстрируют свои фильмы, я читаю отрывки из моих книг, наша супружеская чета учителей намерена во время отпуска пополнить свой багаж знаний, поэтому путевку они покупают в фирме, предлагающей «ориентированные на реальность» программы туристических поездок. Как обстоят дела с «Гёте», я знаю; остается вспомнить туристическую компанию (и ее «супержесткую» программу). Мы всецело зависим от руководителей «Института Гёте»; наша супружеская чета учителей во всем должна полагаться на штатного руководителя группы, который знает буквально все: где купить статуэтки бога Ганеша или яванские куклы, что в Индии покачивание головой означает знак согласия, что можно есть и чего нельзя, сколько чаевых принято давать рикше, и можно ли, если путешествуешь вдвоем – разумеется, в сопровождении местного жителя – за хорошую плату осмотреть и сфотографировать трущобы.
Ни слова о руководителях «Института Гёте» и их сугубо личных неприятностях. О нашем штатном руководителе группы, который, узнав, что мы собираемся снять фильм, специально взялся изучать язык и историю Индии, можно сказать: у него лицо состарившегося ребенка. Выражение водянистых глаз свидетельствует о широком кругозоре. Нечто вроде Господа Бога в никелированных очках. К тому же у него обо всем двоякое мнение.
Как и у нас. С одной стороны, строительство атомных электростанций может привести к последствиям, опасность которых никак нельзя недооценивать; с другой стороны, только применение новейших технологий может обеспечить уже ставшее для нас привычным благополучие. С одной стороны, обработка почвы вручную позволяет восьмистам миллионам китайских крестьян получить работу и пищу; с другой стороны, увеличить урожайность с гектара можно только с помощью современной сельскохозяйственной техники, благодаря которой как с одной, так и с другой стороны свыше половины крестьян окажутся безработными, или их придется использовать для решения других – неизвестно еще каких – задач. С одной стороны, следует провести санацию трущоб в Бангкоке, Бомбее, Маниле и Каире; с другой стороны, трущобы тогда будут еще больше привлекать к себе покинувших деревни крестьян. С одной стороны – с другой стороны.