355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика » Текст книги (страница 12)
Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 14:00

Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"


Автор книги: Гюнтер Грасс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)

Я забыл спросить, существует ли в КНР психоанализ? Есть ли там время и деньги на этот многолетний ритуал? Может быть, носящая там совершенно иной характер любовь к плотским удовольствиям… А может быть, с помощью акупунктуры…

Вскоре после аборта, два года тому назад Дёрте и Харм из-за своих споров по поводу ребенка прошли курс лечения: сперва раздельно, а затем вместе. Толку от этого было мало: средней величины материнский комплекс у Харма и чрезмерная привязанность Дёрте к отцу. Они охотно придерживались такого вот противоположного мнения: но дорогими, слишком дорогими показались им эти два академических часа в неделю.

«О том, что я всегда как ребенок любил мать, – сказал тогда Харм, – я и раньше знал. И без всякой платы. Лучше уж мы отправимся в туристическую поездку на эти деньги».

«Возможно, эта поездка позволит нам сделать еще один шаг в своем развитии, – говорит Дёрте. – И я никому не позволю лишить себя любви к своему отцу, хотя старый брюзга изрядно действует мне на нервы рассказами о своем пребывании в Сибири в те времена».

Это можно использовать в фильме: дряхлая вдова военнослужащего в своем собственном домике, крестьянка из северных краев без своего двора. И Харм и Дёрте на кушетке: только сейчас не на двуспальной. Невнятное бормотание матери. Ссоры с отцом. Последние и предпоследние сны широким планом, бесконечное топтание вокруг анальной фазы, в то время как мать Харма в Хадемаршене и отец Дёрте на своем стариковском наделе в Кремпе не только не сознают своего определяющего влияния на сына и дочь, но наслаждаются заботой сына (конфеты из магазина деликатесов Крузе) и веселым спором с дочерью (проданный за бесценок двор). (Мать Дёрте, которая теперь занимается исключительно стиркой, упоминается лишь вскользь.)

По-моему, если уж необходим такой экскурс в прошлое, то лечащий их психоаналитик должен быть копией д-ра Вентина и высказать его гнусавым голосом следующую мудрую мысль: «Если ваше объективное желание иметь ребенка наталкивается на субъективную боязнь иметь его, что попеременно приводит к отказу от секса или ослаблению потенции, то виной этому ваша чрезмерная привязанность к матери, а также ваша чрезмерная зацикленность на отце…»

Но такого не будет. Вентину не следует играть двойную роль. Если только не предположить, что в нашем фильме ему в дальнейшем не будут отведены роли индийского гуру и жреца в одной из балийских деревень.

Например, он мог бы отправить Харма и Дёрте на взятом в аренду мотоцикле в глубь острова Бали, то есть в поистине райские места. И там они под отбрасывающим тень на площадь священным Вайрингином вполне могли бы встретить пожилого или без возраста мужчину, закутанного, правда, по местному обычаю в кусок ткани и сидящего на корточках, но которого играет актер – Шлёни предлагает Отто Зандера, – исполняющий также роли руководителя туристической группы д-ра Вентина и психоаналитика в Итцехое.

Ибо они вполне могут заменять друг друга. Наши комплексы и неврозы – серийный товар. Вентин вполне мог бы преподавать аэробику или быть корреспондентом «Квелле». Такие учителя, как Харм и Дёрте, имеются в любом окружном центре. И Итцехое с его причиненным окружающей среде ущербом, с его связанными с уборкой мусора проблемами и его пешеходной зоной вполне мог бы называться Туттлингеном и располагаться на берегу любой реки.

Но Брокдорф есть Брокдорф. Ведь эту общину, этот церковный приход, это популярное место решили подмазать, преподнеся ей в качестве утреннего дара плавательный бассейн, и с тех пор предназначенный для строительства атомной электростанции участок оказался обнесенным стеной, и теперь это расположенное прямо за плотиной на Эльбе место, делаясь все более и более идиллическим, ждет, когда сюда явится принц, который разбудит его своим поцелуем и отменит судебное решение, запрещающее строительство: тому есть единственный пример в немецкой сказочной литературе. Итак, этого ждет наша окруженная проволочными заграждениями спящая красавица. Ее пример весьма показателен, а территория теперь как нельзя лучше подходит для проведения демонстраций и использования сил полиции. Здесь то ли четыре года, то ли пять лет тому назад Харм и Дёрте вместе с еще тысячами людей выражали свой протест. Здесь по отношению к ним едва не применили насилие. На какое-то время оба здесь словно помолодели. Об этом они до сих пор готовы беседовать в любое время: «Помнишь, как мы здесь вверху и вон там внизу этим „бульдогам“… „Здесь их место“».

С плотины можно кинуть взгляд очень далеко и за запретной зоной разглядеть славящийся обилием убойного скота Вильстермарш. Затем взор оказывается словно в ином мире, ибо с плотины за выступающими на берегу. Эльбы пляжами и постоянно расширяющейся к устью рекой видно, как она несет в Гамбург и обратно крупноналивные танкеры, пароходы с бананами и каботажные суда. Устремленный вдаль взгляд парит теперь еще дальше, уже по ту сторону, где начинаются (такие же, как здесь, в Марше) прибрежные равнинные земли Нижней Саксонии. Ах, и сколько облаков над такой огромной равниной. И заходы солнца, окрашивающие все вокруг в чернильный цвет. Камера парит над пустотами!

И не обращая никакого внимания на пока еще не отмененный и по-прежнему опасный план строительства – ведь на 26 ноября в Шлезвиге вновь состоятся судебные слушания по этому поводу, – телята и овцы пасутся на заросшей травой плотине, дует то теплый, то холодный ветер, сменяются времена года, природа притворяется дурочкой.

С этого момента действие фильма начинает развиваться совсем в ином ракурсе: нам все время приходится возвращаться на экране к Брокдорфу, – к этому головорожденному созданию. Кто нам может запретить проводить здесь съемки? Какую еще точку исхода могли бы иметь наши учителя?

Дёрте Петерс руководствуется экзистенциальными соображениями – «Поскольку это направлено против природы, против человека» – и настроена весьма решительно, представляя аргументы, которые сводятся к выражению «как-то»: «Нужно как-то экономить или как-то найти другие источники энергии», Харм же исходит из интересов наемных работников – «Их всегда первыми заставляют раскошеливаться!» – но с оговоркой: «Разумеется, сперва следует решить вопрос о дезактивации, а в промежутке проблему хранения отходов, иначе здесь ничего не получится».

Дёрте и Харм заняли определенные позиции. Их «как-то против» и «с оговорками за» путешествуют вместе с ними по странам Азии вместе с ливерной колбасой в запечатанном пакете, как и с оказавшимся вполне транспортабельным конфликтом из-за ребенка, чье появление на свет – так и так весьма маловероятное – теперь все больше и больше зависит от решения проблемы ядерной энергии: «Как только будет пущен в ход следующий скоростной реактор-размножитель, у меня, во всяком случае, окончательно пропадет желание иметь ребенка».

Эти слова Дёрте Петерс произносит не на плотине, а незадолго до религиозного искушения в Бомбее, когда у Харма после посещения трущоб, расположенных на территории, ранее именуемой «Яната-Колони», а теперь получившей название «Чита-Кати», начинается понос, так как он слишком поздно принял таблетки «Мексаформ-Плюс».

Отделившись от группы (и д-ра Вентина), они отправляются на поиски сувениров. И прямо в толпе, возможно даже перед расположенным на небольшой возвышенности индийским центром ядерных исследований, струя нечистот извергается из него прямо в штаны. Он испражняется, окруженный нищими и детьми, которые не видят ничего особенного в том, что у него течет прямо через хлопковую ткань. Дёрте стыдливо отворачивается. Харм кричит: «Ну и что? Здесь каждый испражняется там, где захочет!»

Довольный как ребенок (или скажем так: радостно-возбужденный), он беспомощно дергается в своих заляпанных дерьмом штанах. Он сознает себя таким же, как все здесь. Ничего больше ему не нужно. Он предчувствует ощущение новой, ранее неведомой ему свободы. Никакого «с одной стороны – с другой стороны». «Наконец-то! – восклицает Харм. – Как же это пошло мне на пользу!» Он присаживается рядом с сидящими на тротуаре на корточках местными жителями. Один из них предлагает ему бетель. Он жует его и, подобно им, выплевывает красный сок.

Стоявшую между ними Дёрте бросает то в жар, то в холод. Затем она отходит в сторону. Она здесь посторонняя, от нее исходит чужой запах. На ней безупречно сидит бело-голубое полосатое летнее платье. Волосы ее остаются светлыми, слишком светлыми, принципиально светлыми, в то время как белокурые волосы Харма начинают темнеть и становятся иссиня-черными, делая из него натурального брюнета. Да и в остальном он начинает постепенно опускаться и становится вскоре неузнаваемым, а затем к нему уже нельзя прикоснуться, ибо он принадлежит теперь к касте «неприкасаемых», которых в Индии, согласно статистическим данным, насчитывается свыше восьмидесяти миллионов человек.

Дёрте плачет, кричит, визжит и убегает сломя голову, преследуемая просящими милостыню, еле передвигающими ноги, искалеченными детьми. И все же ей удается добраться до отеля, где в прохладном холле ее встречает и сердечно обнимает одетый в новый костюм из хлопковой ткани Харм, у которого вновь такие же белокурые волосы, как у Дёрте.

Об этом я бы охотно поговорил с Борном: о соответствующей подготовке, изображении и выявлении эстетических свойств в процессе утилизации страха. Но Николас Борн больше не разговаривает с нами. Он умирает, так ничего и не высказав. Он сосредоточен только на себе. Здесь нет для нас ничего необычного, мы достаточно хорошо знаем его, однако на сей раз даже его умирающая индивидуальность не дает о себе знать. Он не хочет больше растрачивать себя. Никогда больше он уже не сможет расслабиться в творческом порыве. Никогда мы уже не услышим его двенадцатисложных стихов. Никогда больше он не будет менять местами правильные слова, хотя именно те слова, которые он поменял местами, и есть наиболее правильные. Кто еще, кроме него, мог быть так поразительно точен в неточностях?

Мы и все остальные (Хауфс, Мекель, Бух, Петерс, Шнайдер) вот уже четыре года подряд ежегодно каждые два месяца отправлялись с вокзала Цоо на вокзал Фридрихштрассе. Со сложенными рукописями в карманах мы перелезали на руках через контрольные заграждения. Оказавшись наконец вместе на другой стороне, мы отправлялись на такси к Шэдлиху: путем Красной шапочки, или к Кунерту в Бух, или к Сибилле Хенчке в ее однокомнатную нору на Ленбахштрассе, или к Саре Кирш в высотное здание, откуда открывался вид как на эту, так и на другую сторону.

Борн был всегда с нами. Он читал нам из своей «…обратной стороны Земли…», Шэдлих читал свои запрещенные, сделавшие его изгоем рассказы, Кунерт – свидетельства своих загубленных талантов, Сара – стихотворения, вызывающие слезы на глазах, Кунерт вещал о следующем ледниковом периоде, я читал черновики разрывающего мне грудь романа «Палтус», а Брам просто извергал накопившуюся в душе ярость. Если же мы не читали друг другу свои произведения, то говорили о чем угодно. Вполне возможно, что нас подслушивали спрятанные под обоями или под слоем штукатурки «клопы». Или же среди нас был шпик, который ел вместе с нами сосиски и сладкие, посыпанные корицей пироги, и хлебал суп из свежей капусты. «Штази»[25] вполне мог все слышать, записывать на пленку разговоры и все же так ничего и не понять в литературе – подобно своим коллегам с другой стороны, которые для расшифровки текстов, наверное, обратились бы за помощью к официальным экспертам. Что они как на Востоке, так и на Западе понимают в разорванных строках Сары, описаниях кладбищ Кунерта или размышлениях Борна о смысле и значении слов? Они чуют опасность чуть ли не за каждой точкой с запятой. Они опасаются интервала между строфами. Они твердо убеждены, что когда в написанном в усложненной форме стихотворении упоминаются (случайно) паданцы, то под ними подразумеваются именно они – как на Востоке, так и на Западе.

Во время одной из последних наших встреч – примерно в начале семьдесят седьмого – Бирман был уже лишен гражданства, и вскоре такая же участь должна была постичь Шэдлиха, Сару, Брамма и Юрека Бекера – Николас Борн прочитал начальные главы своей книги «Подлог», судьба которой была еще неясна. Мы ничего не знали, а он мог лишь догадываться, чем все это кончится.

Затем государства вынесли свои вердикты (одному из них всегда приходит на ум подходящая рифма к слову «литература», другое же вообще никак не реагирует на него).

Теперь мы живем каждый сам по себе и перезваниваемся только в случае крайней необходимости. Все попытки продолжить наши встречи не удались из-за изменившихся условий. Здесь на Западе очень трудно сосредоточенно слушать. Очень много посторонних шумов.

При этом вы бы охотно, я твердо знаю, ибо охотно сделал бы то же самое, прочитали друг другу черновые варианты своих произведений: робко или, наоборот, весьма самоуверенно. Шэдлих о том, что вызывает у него грусть. Сара о том, что ее любовь всегда остается с ней. Юрек свои воспоминания. А я бы рассказал о своих головорожденных созданиях и о том, почему они – немцы – вымирают.

Мы поговорили бы о форме, ставшей содержанием: о том, как будущее наплывом уничтожает прошлое и вместе с ним становится настоящим. Если бы Дёрте и Харм Петерсы смогли напитать свой студенческий протест – «А ты помнишь, как АСТА…» – воспоминаниями о детстве, затхлой атмосферой пятидесятых годов и свои разговоры о былых подвигах доставить из Киля и Ноймюнстера через Итцехое на остров Бали. Или если бы они оба, занятые бесконечным пережевыванием подробностей покушения на Дучке, вдруг оказались в ситуации, позволяющей предвосхитить будущее – его просветительские лекции о странах «третьего мира», ее решение записаться в ряды «зеленых» в том случае, если Шмидт и Геншер по-прежнему словно заведенные будут настаивать на более широком использовании ядерной энергии: «Нужно рискнуть и посмотреть, на что способен Штраус, хотя это и очень рискованно».

Или же я спрашиваю вас и тебя, Николас, – что делать с этой проклятой ливерной колбасой, которая для меня все больше и больше превращается в реальную вещь: следует ей остаться дома или вместе с остальным, образующим побочные сюжетные линии материалом лететь в Азию? Разве это, постепенно приходящее в негодность инородное тело не могло бы обозначать вехи блужданий Харма?

Уже в полицейском участке Денпасара, где Харм спрашивает о своем школьном друге, он сразу вызывает подозрения. Вентин передает его (вместе с колбасой) по цепочке множеству посредников-китайцев, но Харм даже предположить не может, что здесь намечается нелегальная торговля оружием. Он даже бронирует место в самолете, совершающем чартерные рейсы на остров Тимор. В багаже Харма несколько ящиков, которые ему попросту навязали. Но приземлится ли он на территории, занятой повстанцами? И что об этом скажет Дёрте? Или его арестуют на аэродроме в Денпасаре, а затем подвергнут допросу? Будет ли тогда ливерная колбаса вскрыта по всей длине или ее просто выборочно проверят, а разрез в целлофане позднее заклеют скотчем? А теперь чисто практический вопрос: выдержит ли немецкая ливерная колбаса все эти испытания? И не должен ли ангел-спаситель в лице д-ра Вентина освободить Харма из-под ареста, чтобы, наконец, вновь могли начаться споры по поводу ребенка?

Но Николас Борн уже никогда больше не разрешит мои сомнения с помощью своих. Наши вымыслы уже нельзя больше сравнивать. Его оставляет холодным то, что бросает меня в пот. Он на десять лет моложе меня и поэтому никогда не шел вслед за командиром взвода знаменосцев «гитлерюгенда», никогда не стоял в рядах тех, кто приносил присягу знамени со свастикой, и мои умозрительные размышления на тему вины, соучастия и причастности к преступлениям были ему чужды, ибо совсем иное внушало Борну страх; ведь до тех пор, пока я, родившийся в семнадцатом году, то есть на десять лет раньше него, обретаюсь среди своих головорожденных созданий, его нет рядом, как нет его рядом, когда я весной сорок первого высаживаюсь с воздушным десантом на Крите (вместе с Максом Шмеллингом) и также принимаю участие (опять же без него) во всем остальном с помощью своего пера, одержимый игрой слов: у меня свежи в памяти не только стихотворения, посвященные дням рождения фюрера, и гимны, воспевающие дорийские колонны, но и расстрелы партизан, которые лишают меня дара речи, и уничтожение украинской деревни. Когда я бежал, пригнувшись, по снегу, то видел ее перед собой перед тем, как мы сожгли ее: согласно приказу…

«Какое мы имеем к этому отношение? – кричит Харм своей Дёрте. – Мы родились, когда вся эта мерзость была уже позади. На нас лежит вина за совершенно иное дерьмо. Однако нас повсюду спрашивают, есть ли у нас еще нацисты. Можно подумать, что весь мир хочет этого. Нет! У нас совсем другие заботы. Мы не хотим вечно копаться в окаменевшем дерьме прошлого. Иначе нам не понять, что же такое будущее. Как же тогда достойно встретить восьмидесятые годы? Но Штраусу в них делать нечего. Он, он также из позавчерашних. Он до сих пор хочет удержать Сталинград».

5

Мы на пороге восьмидесятых: они наступят, когда Харм и Дёрте отправятся путешествовать. Я начинаю писать в ноябре семьдесят девятого и хочу закончить первый вариант «Головорожденных» в сочельник перед тем, как у нас соберутся гости.

Вскоре на всех нас обрушится десятилетие Оруэлла. «Нет, дорогой Джордж, – с этой фразы вполне могла начаться другая книга, – все далеко не так плохо, или если и плохо, то совсем по-другому, а в некоторых сферах даже несколько хуже».

Например, ежедневно стирающие друг друга информационные блоки. Мы знаем и одновременно забываем все вплоть до отделенных запятыми цифр, хорошо знакомым тонким голосом разум учит нас воспринимать новейшее безумие как относительно прогрессивное явление. Нас стремятся убедить в том, что только вооружение может положить начало так страстно желаемому обеими сторонами разоружению. Чтобы дать представление о нашей демократии, каждого кормят через растерную систему, а на энергетический кризис мы отвечаем увеличением производства. Мы глотаем таблетки, чтобы избавиться от вреда, причиненного употреблением таблеток. Наши выходные – это повод для всяческого потребления, наши времена года заканчиваются сезонными распродажами. К тому же мы достаточно хитры: чтобы в этом в основном голодающем мире, где, правда, есть отдельные совершенно зажравшиеся регионы, сохранить стабильными цены на продовольствие, мы громоздим на складах целые горы из масла и свинины. Согласно статистическим данным, в мире ежегодно умирает от голода пятнадцать миллионов детей, однако на самом деле их гораздо больше, – об этом свидетельствует их массовая гибель в Камбодже в конце уходящего года. Но поскольку для любого самого кошмарного явления мы находим подходящий термин, то за выражением «недостаточное снабжение» скрывается гибель множества людей. Но у нас есть новый Папа – уроженец Польши, который столь же непогрешим, как и Хомейни в Персии. В общем-то у нас нет недостатка в выдающихся лидерах: ханжа-проповедник в Вашингтоне и больной, недалекий человек в Москве позволяют принимать за себя решения, а затем возвещают о них миру. Разумеется (как фирменные знаки спасения), еще имеются добрый старый капитализм и добрый старый коммунизм: только оба они благодаря своей исконной вражде (ты это предвидел, дорогой Джордж) становятся все более похожими друг на друга; два злобных старика, которых мы обязаны любить потому, что никуда нельзя деться от их навязанной нам любви. У «Большого брата» есть близнец. Во всяком случае, можно спорить о том, стерегут ли нас однояйцовые или двуяйцовые близнецы «Большого брата».

Так рыдая и стеная, мы входим в следующее десятилетие, на страницах школьных сочинений и первых романов их авторы соревнуются между собой, выясняя, кто нарисует более мрачную перспективу. Еще до его начала с жизнью будет покончено. Ежедневно наши поэты выблевывают за завтраком тысячи своих стихотворений: превосходные мастера четырехкратного сальто бессмыслиц и других дисциплин. Так уж повелось: с тех пор как эпоха Просвещения – эта священная корова – оскудела, из прогресса больше не выдоить ни капли сока. Наши избалованные дети согласны выйти, как только им оплатят проезд по обходным путям. С грустью наши вчерашние революционеры (выразив протест) переходят в чиновничье сословие. И каждый утверждает как нечто само собой разумеющееся, что испытывает страх, уже появились школы, в которых в соответствии с принципом групповой динамики внушают страх и учат его преодолевать. Дрожащее от озноба общество мы пытаемся согреть собственным теплом. «Ощетинимся пиками, – говорят теперь друг другу в знак приветствия. – Мы постепенно ощетиниваемся иглами». Ускорить разработку проекта автомобиля, экономящего горючее, все покрыть теплоизоляцией, обеспечить звуконепроницаемый выхлоп фантазии (по части хобби), пополнить запасы музыки и в ожидании грядущего придумать парочку славных альтернатив: если бы еще подлинные потребности… если бы каждый столько, сколько он… если бы никто ни в чем не нуждался… если бы я при условии… если уж не получается демократическим способом… если демократия оказывается непригодной… если ты или, предположим, я… если я, один лишь я, обладал бы всеми полномочиями…

Однажды стать диктатором. Уже совсем скоро, прямо в сочельник. Сразу же в начале восьмидесятых годов. Совсем маленькая, сугубо личная, глубоко затаенная исконная мечта, которая (подобно остальным исконным мечтам) присуща всем: летать как птица, проходить сквозь стены, всегда оставаться ребенком, стать невидимым, всемогущим как Бог, иметь подряд одиннадцать женщин, предвидеть будущее, сдвигать горы, иметь неограниченные полномочия и чтобы никто не смел даже возразить.

Только на год. Мне было бы вполне достаточно. Затем возвращение к нормальной демократии смягчило бы мои благодеяния. Я не хочу упразднять все, только это и вон то. С собственностью я поступил бы так, как уже давно поступают с интеллектуальной собственностью: на протяжении семидесяти лет, прошедших после смерти автора (я имею в виду себя), его (то есть мои) права, являющиеся общественным достоянием, и я (как диктатор) хочу на основании закона распространить этот принцип на любую приобретенную или полученную по наследству собственность, будь то дом, фабрика или земельный участок, так, чтобы только дети и до некоторой степени внуки могли унаследовать их и пользоваться ими. Все остальные избавлены от тягот наследования, на них не распространяется действие дедовского завещания, и они вполне могут, говоря откровенно, добывать все своими усилиями…

Поскольку я не пацифист, то как диктатор намерен не ликвидировать бундесвер, но, напротив, преобразовать его в маневренную партизанскую армию, с которой на протяжении длительного срока придется считаться любым оккупационным властям. В эту партизанскую армию будут подлежать призыву помимо всего прочего женщины и дети, а также все домашние животные, дедушки и бабушки, потому что моя партизанская армия станет применять не обычные методы ведения боевых действий, но сумеет развязать сопротивление, которое окажется настойчивым, изнурительным, учитывающим любое настроение и охватывающим также интимную и семейную сферы и осторожно заставляющим противника пойти на уступки. Такое сопротивление невозможно сломить: так был ослаблен и поглощен враждебными элементами Рим.

Разумеется, как диктатор я буду принимать такие популярные меры и приму закон, обязующий любого судью отбыть десятую часть всех тюремных сроков в соответствии с вынесенными им приговорами. Диктаторские полномочия позволят мне разрешить энергетический кризис путем отключения ночью электроэнергии и смягчить остроту ситуации через избавление территорий всех городов от автомобильного транспорта. Кроме того, я (подобно всем диктаторам, склонным немного пошутить со своими согражданами) вновь объявлю обязательным для немцев ношение традиционных ночных колпаков при ночевке в неотапливаемых спальнях; после чего выяснится, что отключение электроэнергии и ночные колпаки приведут к прекращению снижения роста населения и произойдет нечто совершенно противоположное: оно начнет увеличиваться.

Поскольку я, зная причину краха всех школьных реформ, отменил бы обязательное среднее образование, вскоре вновь появились бы неграмотные дети, которые, одержимые ярым желанием читать, разбирали бы по складам печатные буквы. И вновь появились бы странствующие домашние учителя и соответствующие любовные истории. По всей стране на весь период восьмидесятых годов были бы запрещены любые беседы на педагогические темы, любое распространение старых или новых педагогических концепций, а далее вообще такие термины, как цель обучения, педагогика, дидактика, краткая биография, общефедеральная конференция педагогов, определение ребенка в школу, перевод ребенка в другую школу и интенсификация процесса обучения, то есть вообще термины, все порожденные немецким педагогическим безумием.

Таким образом – после избавления от тягот учителей – остается лишь упразднить вообще чиновничье сословие. Тем самым Федеративной Республике Германии – а я мыслю себя ответственным только за ее территории – было бы оказано еще одно, снимающее с этой прекрасной страны тиски благодеяние… «Сим я, – говорилось бы в моем, именуемом „Амнистия“ указе, – возвращаю свободу этим несчастным, на протяжении стольких десятилетий обделенным риском людям. Никогда больше их не будут так безнадежно обеспечивать до конца жизни. Им не придется больше стыдиться своих привилегий. Никогда больше они не будут чувствовать себя изолированными от общества из-за своих преимущественных прав. Наконец-то им будет предоставлена возможность вкусить всю сладость риска». Возможно я, варьируя слова кайзера Вильгельма, даже выдвину девиз восьмидесятых годов: «Для меня нет больше никаких чиновников, для меня есть только немцы».

А своему восточному соседу-диктатору я сделаю следующее предложение: обоим немецким государствам следует каждые десять лет обмениваться своими системами так, чтобы была обеспечена справедливость, и ГДР смогла бы отдохнуть при капитализме, а ФРГ при коммунизме избавиться от многих своих недостатков, и – при строгом сохранении общей границы – общегерманское ведомство занималось бы возвращением собственности и денационализацией производства…

На этом я выполнил бы свою роль диктатора, если не считать, конечно, еще нескольких небольших, но составленных в крайне резком тоне второстепенных указов. Ну это не так уж много, скажет кое-кто, и у такой диктатуры нет перспективы. Я, однако, должен признаться, что для меня этих немногих, улучшающих жизнь мер пока вполне достаточно, к тому же Харм Петерс наконец также пожелал получить необходимые полномочия и стать великим диктатором – «Хотя бы на годик».

Дёрте вдохновила его на этот шаг. Во время одной из экскурсий, на этот раз к вулкану в центре острова, ей удалось (снова) сделать из своего Харма клоуна. Такого, словно с цепи сорвавшегося и прыгающего среди кусков застывшей лавы, она любит еще больше: большой ребенок. Вечный мальчик. Идеальный нордический герой, с дубинкой в руках сражающийся с демонами и гигантами и глоткой пытающийся усмирить населяющих этот мир дьяволов.

Поскольку туристическая группа после лекции Вентина – «Еще в 1963 году Гунун Агун унес пятнадцать тысяч жизней…» – устраивает себе получасовой полуденный отдых с лимонным соком на участке пути прямо под вулканом, они оба оказываются предоставленными сами себе и с удовольствием валяют дурака. Пока Дёрте сооружает из обломков окаменевшей лавы крохотный храм и, сознавая свой долг, приносит сюда пожертвования – чашку риса, два-три апельсина, кучку семян из шишек пиний, Харм начинает проверять акустику в этом устремленном ввысь, самой природой созданном театре: «Я, Харм, – восклицает он, – пришел объявить войну вам, духи и демоны! Я намерен покончить с любым суеверием. А ну выходите! Покажите ваши рожи! Вы хотели украсть у меня мою деву! Я хочу привить вам тевтонский дух! Семерых одним ударом. Один против всех. Рыцарь, смерть и дьявол!»

Какими бы смешными ни казались Дёрте прыжки и ужимки Харма, от его речей ей становится несколько не по себе. «Пожалуйста, Харм, – восклицает она, – мы здесь всего лишь гости. Ты же обычно такой терпимый. А вулкан, я хочу сказать, ты можешь его разгневать. Может, ты кого-нибудь или чего-нибудь еще освободишь! Ну, например, угнетенное общество или разделенное отечество. Давай, Харм, сделай это. Если бы ты обладал в Германии необходимыми полномочиями. Ну стал бы диктатором, поскольку от демократии так и так вскоре ничего не останется».

И Харм внимает ее призыву. Он, рассудительный, образцовый демократ, готовый всем предоставить избирательные права и для которого любой разумный компромисс является священным, он, который семь раз на дню произносит выражение «базовая демократия» и для которого основным принципом является формула «с одной стороны – с другой стороны», он, который (с цитатами из Розы Люксембург на устах) готов в любое время выступить в защиту прав инакомыслящих, он берет на себя эту роль и среди окаменевшей лавы становится великим диктатором.

Разумеется, без меня здесь не обходится. Никогда я не допущу, чтобы Харм злоупотребил сосредоточенной в своих руках огромной властью и, к примеру, запретил бы партии, называющие себя демократическими. Но Дёрте и я с одобрением относимся к его намерению отменить налог на содержание церкви. «Воистину, – взывает он (к упирающейся в облака вершине вулкана), – церковь вновь должна стать бедной, ведь Иисус Христос был бедняком!» Однако он готов компенсировать отмену церковного налога: «Вместо него, так я приказываю, вводится прогрессивный налог на такую же сумму, который будет взиматься в пользу государств „третьего мира“. Но он пойдет не на строительство неуклюжих промышленных объектов – о нет! Приоритет будет отдан проектам развития сельского хозяйства, чтобы положить конец бегству населения из сельской местности, а вместе с ним и трущобизации крупных городов».

Дёрте в восторге. «Хайль Харм!» – кричит она. Но как только я пытаюсь через диктатора Харма издать свой собственный диктаторский указ, отменяющий всеобщее среднее образование, преподавательница средней школы страстно высказывается против него: «Он отбросит нас на несколько столетий назад. Выгоду из этого вновь извлекут привилегированные слои». Так как Харм также не слишком благожелательно относится к моему указу, который должен способствовать пробуждению подлинной, никаким обязательным посещением школы не сдерживаемой любви к чтению и продуктивному проведению свободного времени, я подсовываю ему указ об упразднении чиновничества, который радикальнейшим образом ликвидирует узаконенные привилегии германского чиновничества: это была бы революция! Вся бы вонь вышла вон! И наконец-то в канцелярии проник бы свежий воздух!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю