Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
и виновных.
Ибо ясно – все виноваты.
Как никогда спокойно
идем не туда, надеясь,
что ошиблись дорожные знаки
и все опять обойдется.
«Ультемош!»
Ультемош!
Не оплачено столько счетов.
А сколько не сыграно свадеб,
не состоялось разводов
с разделом имущества.
Пропали все отпуска.
Не успели подать десерт
после съеденного жаркого
(это был воскресный обед).
Оборвались на полуслове
уверенья, мольбы, проклятья.
Анекдоты остались без соли.
О чем бишь речь, а?..
Столько плотских утех пресеклось
перед самым «еще! еще!..»
Прилегший вздремнуть на часок
уснул, так сказать, навеки.
Не сбудутся никогда
отложенные на потом
встречи старых друзей
и повышенья окладов.
Не бывать именинам,
первым зубкам, погоде на завтра.
Тщетно писем ждать и наследства,
и уже не страшно, что покажут анализы.
Ах, мои посулы жене
пойти с ней по магазинам!..
А мы затевали ремонт.
Собирались, совсем как прежде,
вместе сходить в театр,
потом посидеть в ресторане.
Пожалуй, мы бы смогли
кое-что попытать сначала…
Обещали детям лошадку,
а друг другу – чуточку больше вниманья.
Не стоило копить на второе авто,
на словарь братьев Гримм и дачную мебель.
Мечтали отдохнуть наконец,
а то все суета, суета.
И еще нам хотелось…
Правда, не стало ни голода, ни малых войн.
С капитализмом исчез социализм,
со злом – добро, с любовью – ненависть.
Не додуманы новые мысли.
Сорвана школьная реформа.
Без ответа остался вопрос, есть ли Бог и т. д.
И у тех, кто жил в мире с собою,
тоже были мечты и надежды, но увы.
Цена на злато упала, чтоб никогда уже не…
Потому что.
В воскресенье.
Ультемош!
«Итак, финал нам известен…»
Итак, финал нам известен.
Кто не видел расхожей картинки:
мы кукожимся в последнем экстазе.
Что ж, нас, умеющих предсказать
суховей или стужу, это не удивляет. Только
кому нужно предвидение, когда нечего больше предвидеть.
Смешно слышать о группах
в Новой Зеландии, Канаде, Швейцарии,
где надеются на выживание.
Не щадя в тренировках ни себя, ни других,
выживалы и выживалки пекутся
о продолжении рода людского.
По взаимной договоренности начало концу
положит Европа. Тут ведь многое начиналось,
а уж потом перекидывалось на всю планету.
Словом, мы опять впереди прогресса.
Но, устав от этой исторической ответственности,
на сей раз поставим на всемирной истории точку.
«А потом, что было потом?»
А потом, что было потом?
Денежная реформа.
А дальше?
Дальше зажили побогаче,
правда, лезли в долги.
А потом, когда все купили?
Тогда уж пошли и дети.
Ну, а дети, что делали дети?
Расспросами донимали,
что, мол, было прежде да после.
И вы им все рассказали?
Да. Вот, помнится, в 39-м
очень жаркое выдалось лето…
Что еще?
Дальше – скверные времена.
А потом, что было потом?
Денежная реформа.
«Все страшнее жить нашим детям…»
Все страшнее жить нашим детям.
Они маскируют ужас
ядовитой расцветкой причесок,
меловым и зеленым гримом.
Отбившиеся от рук,
они кричат – мы не слышим.
Что им до библейских заветов?
Никому не охота ждать у одра
отцовского благословенья
или брать на себя родительские долги.
Да и наше наследство мельчает
и умиляет лишь нас самих.
Они считают – так жить не стоит.
Для них наш путь слишком долог,
им недосуг.
То, что мы вынесли на своих плечах,
кажется им, видите ли, невыносимым.
Им даже лень заявить
свое гневное «нет»
нашему усердному «да».
Просто фьють! – и ищи-свищи.
Ах, дружище! За что нам
эти поздние сомненья?
Когда мы так устремленно двинулись к ложной цели?
Чем оправдать бессмысленность прожитой жизни?
Как страшно за сыновей и за себя,
раз даже мать, которая все понимает,
и та понять ничего не может.
«Нет, этого мы не хотели!»
Нет, этого мы не хотели! —
говорят потрясенные люди
друг другу.
Примечательно и небывалое
количество телезрителей.
Мы просто потрясены! —
уверяют многоголосые хоры.
Согласно подсчетам, демократическое большинство
действительно взволновано и потрясено.
Но послышались и разговоры,
что, мол, нужно больше твердости,
несмотря ни на какие жертвы.
Отстаивающее это мнение большинство
не сдаст позиций без боя.
Что, однако, не означает, как сказал телекомментатор,
будто вечерние новости не вызывают у нас
душевных волнений.
«Аминь! Все предрешено…»
Аминь! Все предрешено.
Недаром в кино и в романах
катастрофа уже свершилась
и стала легендой, вроде
той сказки о Гаммельне, где
все также было предрешено.
Там ребят с их крысами
замуровали в пещере
Лысой горы.
Время тянулось долго,
ребята шептали друг другу:
Нас обязательно найдут.
Родители между тем
делали вид, будто ищут детей,
которых сами же замуровали.
Окрест разносились вопли:
Мы их найдем!
Найдем
обязательно!
Лишь один мальчуган тихонько сказал своей крысе:
Никто нас тут не найдет, потому что никто и не ищет.
Все заранее предрешено.
«Самым главным отличьем…»
Самым главным отличьем
человека от зверя
любят считать любовь.
Нет, не любовь ко ближним —
она у животных сильнее.
Речь идет о парах
вроде Тристана с Изольдой,
равных которым нету
даже у лебедей.
Хотя о китах и китихах
не все еще нам известно,
представить себе меж них
историю Фауста с Гретхен
кажется просто диким —
Песнь песней Соломона мощней, чем олений зарев.
Далеко обезьянам по страсти до двоих погибших веронцев.
Даже соловьям не дано так влюбляться
внесезонно, самозабвенно,
до смерти, тем более загробно.
Говорят, влюбленным хочется слопать друг друга.
Это правда, я тоже съел бы тебя с потрохами.
Только прежде – под нежные звуки лютни —
давай-ка лучше зажарим
сочный бифштекс на двоих.
«Я поверил, что есть надежда…»
Я поверил, что есть надежда
(пусть лишь кроха в пустой тарелке),
и что-то, даже не идея,
а какое-то доброе поветрие
стало распространяться,
не признавая границ,
целительной заразой.
Есть надежда дождаться новой
земляники и новых яблок,
лысин у сыновей, сединок у дочерей,
а от внуков – открыток с приветом.
Есть надежда дождаться авансов
и процентов со вклада.
Неужто людям вновь открыт
бессрочный кредит?
Поверив, что есть надежда,
я начал искать аргументы
для подкрепления веры.
Я называл надежду
благой, острожной, нежданной.
Я взывал к ее милосердию.
А она была ненадежной
и какой-то тщедушной.
Я поверил, что есть надежда —
противники снимут пальцы с кнопок,
распахнутся двери настежь,
и мы перестанем бояться друг друга.
Кое в чем надежда сбылась,
и хлеб никто не жует в одиночку…
Но крысы над нами смеются,
ибо мы упустили свой шанс,
последнюю нашу надежду.
СТРАНА-НОЯБРЬ[49]
13 сонетов
Перевод В. Санчука
Посвящается Петеру Рюмкорфу
1
НАШЕ
Страна, в чьих песнях красота, точно в проспекте
рекламном – к северным полям с холмов зовет, —
заселена до самых крыш уже. А тот —
укромный сгинул закуток теперь, где дети
от строгих взрослых прежде прятались; здесь нет,
нет больше тайны. Мы раскрыты. На весь свет
распахнуты; своим несчастней сосед
сочтет удачу нашу, глядя нам вослед.
Здесь, где мы в мире есть, тяжелой боли груз
с плеч свалим, раздобрев. Страдания надрыв
нам лечит рыночной свободы твердый курс,
даже с расплаты нашей цену сбив.
И горький труд клянет Ноябрь-страна.
Но есть еще и Страшный Суд. И страшная цена.
2
СТРАНА-НОЯБРЬ
Я снова здесь, где все путем, и все – как надо,
в ботинках – задом наперед, сам выстроив преграды,
готов бежать отсюда, где считаюсь
дерьмом, да в общем, – этим и являюсь.
Все по-другому здесь. Да вот же, как на грех,
пусть мода и заменит джинсы – кожей,
все возвращается, и вновь похоже
на фото то, где вечен Третий рейх.
Уймитесь, мертвецы ноябрьские! Забот
у нас, живых, – своих невпроворот!
Но эти – нет, – не те! А те опять проснулись.
Словно преступники, личинами махнулись.
Я здесь, где не прощен и не учтен еще
моей вины, долгов извечный счет.
3
ПОЗДНИЕ ПОДСОЛНУХИ
В центр, в черное ноябрь бьет на свету
еще цветы, чей цвет смешно-убог.
Встают и никнут под дождем подобья,
и рифмы: «Бог» и сразу же – «надгробья».
Цветы мне истину оставят, – ту,
что, вырезанные из небосвода, —
где серый колер в вырезе разлит, —
они несли нам весть, и текст гласит:
как муж с женой, живущие к разводу,
так люди и Земля брак кончат ссорой.
Был жалким урожай, добыча – скорой.
Чужим владев, придем без ничего.
Кто и цветы со зла казнил, того —
никем не зримая загонит свора.
4
ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ[50]
Я мчался в Польшу, взяв ноябрь с собой.
Что если б польский мне до боли и до колик
был внятен, как приказ, уланов славший в бой?
(И я курил в затяг, всерьез, будто католик).
Но, немцу, мне немецкий слог милей,
хоть льстила эта мысль, – сладка, будто елей,
а все бы – сквозь таможню да цензуру —
на рынок свой тащил я собственную шкуру.
Где по-соседски вместе вымокнув, до гроба
так в песне слиты мы, так сплавлены страданьем,
так влюблены тайком, при том – глухи на оба,
мы рядом, делая одним преданьем —
как в шрамах бьется боль надежды той, убитой.
Кругом – гробы! Гробы в День памяти раскрыты.
5
ПРОГНОЗ УРАГАНА
Вновь ураган. Прав метеопрогноз.
Жертв минимум, ущерб же материальный,
увы, значителен. Этот обвальный
шквал ширится, растет, будто психоз.
Вот рухнет марка! – обратится в горсть
медяшек жалких и бумажек мятых!
Тогда – прощай, ты, общество богатых!
Если, наглее, чем незванный гость,
укоренятся непогоды и приливы
здесь, словно СПИД, не знающий прививок, —
кровь разлагая, растворясь у нас в крови,
чтобы мы их, а не себя во всем кляли!
Нет, это чересчур: вновь ураган! К нам в дом
врывается через любой кордон!
6
ADVENT[51]
Что будет дорожать: бензин, вся жизнь, кредит!
Шиповник в сквере ледяном один горит, —
на сером фоне – брызги красных клякс:
припомнишь летний секс, дни милых ссор и ласк.
Лишь час жила она восторгом и любовью —
ноябрьская страна. Все ложь, все стыд. И вот, —
не пенис, – бритое встает многоголовье
терзать, насиловать, – и крепнет, и растет.
А тот хитрит, тот разбирается в проценте
участия чужого в нашей ренте, —
им бы работать счетною машиной, —
но ухмыляются в молчанье за гардиной.
Снаружи Меяьн – наш городишко славный
встречает праздник – как всегда нежданный.
7
ВНЕПЛАНОВОЕ
Газетку старую несет ноябрь по саду,
бьет ее грубостью дождя и правдой града.
Всю борзопись о поисках эстетик
с газетой вместе ветер рвет. На этих
юнцов – правописак – взгляни ты только:
вновь с вожделением ждут «часа ноль», поскольку
ни самиздат и ни госбезопасность
в их жизнь уже не вносят смысл и ясность.
Понуро тащатся к чужому вернисажу,
и все надеются на новую премьеру,
и за грошовым пойлом балаболят в раже,
и вот та болтовня уже ползет по скверу,
рычит на площадях знакомый нам жаргон.
Тогда (внепланово) родится фельетон.
8
НЕСКОНЧАЕМЫЙ ДОЖДЬ
Страх неотвязен. И ноябрь – вечен.
Зачахли дни под мертвою листвой.
Мир в оторопи. Неподвижный вечер
собой заполнил времени бистро.
Домовладельцы – эти сплошь в испуге,
вчерашний зная брак и недоделки;
за ренту молодежь трясется. Слуги
народа в страхе множат посиделки
парламентских застолий. Ждет наград
шпана в цветастых галстуках. И рад
нахваливать всеобщих благ базар —
кто дух эпохи верно распознал,
где – с большинством в две трети – в страхе рабском
дурак рыдает под дождем ноябрьским.
9
РАСТУТ УКРЕПЛЕНИЯ
Страна – кормушка для вороньих стай.
И ночь оглашена кошачьим ором.
Собачьи свадьбы под любым забором.
А мы опять – за всех плати давай!
Богатый наш кусочек многим лаком!
И входит в дом спланированный страх:
ноябрьская страна, стань неприступным замком,
и пусть трепещут – негр, еврей, феллах!
Границей Польша стать должна с Востока, —
так нам велит история. Постройка
стен и фортов – любезная затея!
Лишь Гельдерлин среди валов и рвов
перепоясан, словно портупеей,
простой котомкой с томиком стихов.
10
ЛИСТЬЯ ОПАЛИ
Пустой орех, ореха дерево пустое.
Полны корзины: мне чернильной чернотой
невинность скорченную пачкать. Из настоя
отвара горького здесь вечный причет мой.
Вот-вот заварится по-новой эта каша.
Зальет асфальт бодягой социума. Или
неужто вечен островок – автостоянка наша, —
останется? когда – вновь в ногу, как учили,
протопают безликие, опять пустым законом
пренебрегая, – экая помеха!
И руки вскинутся в приветствии знакомом.
И рев, влюбленный в собственное эхо,
заглушит – трах-тах-тах – смешной далекий звук.
О! Слышишь, вновь упал орешек: стук!
11
ПОСЛЕ ПРИСТУПА
Страна – вся в насморке. Грипп входит в ноябре
во двор, приют себе находит в детворе.
И нам возвратной эпидемией грозят
микробы, мнившиеся мертвыми. Наш взгляд
тогда туманится, глаза слезятся, крови
боясь, бросаемся искать платки, салфетки;
старинный крик и плач, увы, нам вечно внове,
и вот, хрипя, считаем капли из пипетки.
Проходит приступ. Кашель делается тише.
На этот раз, похоже – с потом вышел
злосчастный вирус, канул в мир легенд.
И в теледиспутах нашел свой happy end.
Там за студийными, сортирными закрытыми дверьми
дебаты: как людьё порой становится зверьми?
12
НА ВИДУ
Спустись, туман! Нас спрячь, укрой навечно!
Тут нас застукали (хоть преступленья нет).
Наш пересоленный, прокисший винегрет
гостям предложен был, и так чистосердечно,
как лишь бывал министр Блюм в речах когда-то.
Но жили мы в кредит. Оплачен счет не нами.
И кто-то (Сам ли – Тот?) уже узрел в тумане
грядущих выборов расклад и результаты.
Все разнаряжено, усреднено, вновь, – разом
всю классовую рознь забыв, – мы вместе.
Ни запашка, – (о нет!) – совсем не пахнет газом.
И третья лишь строфа звучит (чуть слышно) в песне.
Нам в стане победителей покойно и отрадно
жилось. Но бьет единство нас нещадно.
13
КТО ГРЯДЕТ?
На светлой сини – ноября графит.
Подсолнух черный, как модель, один стоит.
Уже потухли и шиповника кусты.
Пустой орех – внутри пустой же высоты.
Безлиствен лес посереди земли.
Слышна – пока учебных стрельб – пальба вдали.
Туман от глаз упрятал рознь и срам.
Ах, так бы выключить грядущий ор и гам!
Сюда идущий, множится, идя?
Запрогнозированный ураган
себя растратил каплями дождя.
В порядке скарб. Не подтекает кран.
Уже известно, чем одаривать кого.
И над Страной-Ноябрь нависло Рождество.
ПУБЛИЦИСТИКА
Essay
© И. Млечина, перевод на русский язык, 1997
РЕЧЬ ОБ УТРАТАХ
(Об упадке политической культуры в объединенной Германии)
ЙЕЛИЗ АРСЛА
АЙШЕ ЙИЛЬМАЗ
БАХИДЕ АРСЛА
Памяти трех убитых в Мёльне турчанок посвящается
В конце нынешнего лета, как и все последние годы, мы попытались несколько отдалиться от своего «трудного отечества» на небольшом датском острове, хотя и знали, как быстро – стоит только руку протянуть – преодолевается столь ничтожное расстояние, тем более в кризисном месяце августе. За год до этого наши каникулы прошли под знаком провалившегося путча в Советском Союзе, шедшем к своему развалу; этот путч вызвал у нас своеобразную радиоманию; двумя годами раньше с нашим островным существованием покончил кризис в Заливе, ставший главным событием для средств массовой информации: мы были не в состоянии отключиться; нынешним же летом нас настигла Германия.
При этом остров Мен богат собственными, доморощенными сенсациями. На широком лугу, тянущемся вплоть до самых дюн Балтийского моря, с утра до вечера царит оживленное движение в воздухе. Тысячи серых гусей делают здесь промежуточную остановку, упражняясь попутно во взлетах и посадках. Или вдруг серые цапли нарушат ленивый покой гусиных стай. Возникает продолжительный гулкий шум, который в конце концов затихает сам по себе. И небо над лугом, над дюнами, над морем всегда исчерчено пролетающими птичьими эскадрильями: письмена, способные – если их расшифруешь, – рождать легенды. Тут не обнаружишь никакого вздора на актуальные темы, зато в любой момент может приземлиться Нильс Хольгерсон, чтобы снова, под присмотром серых гусей, подняться навстречу новым приключениям.
Весь август небо оставалось почти пустынным, если не считать чаек. Сухое лето обезводило луг и, тем самым, вынесло запрет на взлеты и посадки на территории всего просторного аэродрома. Однако кризисы, судя по сообщениям радио, не заставили себя ждать. Словно с нарочитым параллелизмом разворачивались одновременно два события; спортивные победы и поражения в Барселоне, например, на отборочных соревнованиях в беге на сто метров у мужчин или в прыжках в высоту у женщин, как бы служили комментарием к ежедневным цифрам погибших в Сараево. Олимпийские игры проходили в Боснии; олимпийский стадион находился в пределах досягаемости сербских гранатометов. Новости набегали одна на другую, перекрещивались, сливались. Одновременные события выдавали себя за равнозначные. Здесь считали медали, там – потери. И на фоне олимпийских восторгов ужас отступал куда-то на задний план как незначительное, второстепенное действие. Молодой, охочий до путешествий литератор мог бы – как я себе воображаю, – оказаться одновременно и здесь и там и с помощью слов, совмещающих время, создать эпический обзор: снайперы и фехтующие дамы, скандалы вокруг допинга и прорывы блокады, сокращенные национальные гимны и семнадцатое безрезультатное перемирие, фейерверки здесь и там…
Но в мою тетрадь попали лишь записи о Германии. Ох уж эта проклятая оседлость с ее свинцовыми подметками! Мы на своем острове серых гусей, который на сей раз не мог предложить нам ничего, чтобы отвлечься, все же пытались уйти от помех кризисного месяца; в конце концов, кругом было полно ежевики и ежедневно на обед – свежая рыба. Но даже между уставившихся в разные стороны мертвых глаз на отрезанных головах камбалы – завернутых во вчерашнюю газету, – на нас смотрели напечатанные мелким и выделенные крупным шрифтом слова: Югославия, эта сплошная гигантская мина, и Олимпийское золото, присужденное четверке без загребного. Потом мы ели под датским небом безголовую камбалу, поджаренную на сковородке; это было в начале августа.
Что делает чувствительных людей столь равнодушными? Легко ранимые, мы становимся такими безучастными. Слишком много всего, говорит даже священник с церковной кафедры, происходит одновременно. Теперь выясняется, что сверхизобилие информации повинно в том, что общество – будучи сверхинформированным – живет так, словно вообще не получает никакой информации. Или люди садятся – каждый – на своего излюбленного конька: для одного это озоновые дыры, для другого – страхование, обеспечивающее уход за больными в старости. Кто слишком долго стенает по поводу ужасного положения боснийских беженцев, забывает помянуть в своих стенаниях Сомали и ежедневную голодную смерть множества людей. Может, мир трещит по швам, а может, как нередко в последнее время, всего лишь биржа сошла с ума?
Когда торжественно завершились Олимпийские игры, на какое-то время Сараево бесспорно выдвинулось на передний план, и было крайне неприятно, что разнообразнейшие второстепенные театры военных действий отвлекают мир от несостоятельности европейской политики. Но даже этот позор, из-за которого Европа предстала всего лишь химерой, вскоре оказался не чем иным, как привычным общим местом. Однако потом пришли известия из Германии и подтвердили, что август – месяц кризисов.
Собственно, ничего нового, все старье, только в более грубом варианте. Свыше пятисот правых экстремистов снова напали на общежитие беженцев в Ростоке, в районе Лихтенхаген. Из окон соседних домов граждане наблюдали за происходящим и аплодировали, когда наступающие громилы стали швырять камни и бутылки с зажигательной смесью. Потом граждане могли увидеть на экранах своих телевизоров, как они наблюдают за происходящим и бьют в ладоши; некоторые узнали себя.
Собственно, все это уже было знакомо: в Хойерсверде и других местах уже происходила демонстрация силы по западногерманскому образцу. За минувшие месяцы было хорошо усвоено, как превращать ненависть к иностранцам в насилие. И на сей раз полиция с полным сочувствием отнеслась к столь компактному народному волеизъявлению и предпочла держаться в стороне. Несколько позднее полицейские с тем большим усердием принялись вылавливать левых демонстрантов, организовавших митинг протеста. Нельзя допустить эскалации событий, было заявлено публично. Из нашего приемника неумолчно доносились голоса политиков, пытавшихся превзойти друг друга в предмете, именующемся озабоченностью.
Но потом вмешалась заграница, потому что на экранах телевизоров и на фотографиях в прессе появлялось все больше сожженных эмигрантских общежитий. Запечатленный дикий рев, растиражированный по всему свету. Вновь был открыт «отвратительный немец». И уже ничто не могло отвлечь от этого открытия, ни Олимпиада, ни Кабул, ни Сараево. Всюду жирным шрифтом было напечатано: РОСТОК. А я, отдыхая на датском острове, делал записи об этой поездке; привычное для меня убежище – рукопись с ее эпически разветвленными подземными ходами для бегства – было засыпано. Произошло нечто, имеющее исключительное значение.
С тех пор Германия переменилась. Хойерсверду еще удалось кое-как, плутовскими методами, загасить в общественном сознании. Но со времен событий в Ростоке все заверения эпохи блаженства, вызванного объединением, оказались абсолютно дискредитированными. Тот ликующий, раздутый на страницах культурных разделов прессы невероятный триумф, возвещавший окончание послевоенного периода и новый «час нуль», то праздничное настроение, поднявшее на пьедестал объединенную Германию, заслужившую – благодаря освобождению от груза прошлого, отброшенного наконец за давностью лет, – новой главы истории, которую надлежало создать и подготовить к печати – притом десяток усердных написателей истории уже стоял в полной боевой готовности с отточенными перьями наперевес, – эта еще три года назад вызывавшая отвращение публицистическая проституция присмирела и сбавила тон, потому что прошлое вновь похлопало нас по плечу, вновь выявив среди нас преступников, попутчиков и молчаливое большинство.
Это не значит, что страх заставил нас умолкнуть. Громко прозвучали протесты, появились подписи под заявлениями и обращениями. Огромное количество людей, собиравшихся на митинги, еще недавно должно было подтвердить нашу способность к сопротивлению; но та политика, которая ведется на протяжении последних трех лет и которая ответственна за ставшее явным новое падение в немецкое варварство, осталась непоколебимо верна себе; снова право индивидуума на убежище – главное украшение нашей конституции! – становится объектом спекуляций, дабы ублажить народный дух, которому надлежит быть хронически здоровым; снова процесс объединения без единства выливается в повторяющееся, на сей раз деклассированное разделение, и снова ни правительство, ни оппозиция не желают или не способны покончить с бесстыдной распродажей имущества несостоятельного должника, банкрота ГДР и вместо этого осуществить действенную компенсацию ущерба.
Это было бы справедливо с самого начала и по сию пору, ибо подвергавшиеся эксплуатации, замурованные стеной, вечно находившиеся под слежкой и под навязчивой опекой государства, граждане ГДР, оказавшиеся в убытке, вынуждены были платить более сорока лет, платить и приплачивать вместо ФРГ. Им не было предоставлено счастье выбора в пользу западной свободы. И что особенно несправедливо: не мы за них, нет, они за нас вынесли основную тяжесть проигранной всеми немцами войны. Понимание этого должно было стать решающим сразу же после падения стены. Именно это – а не новая назойливая опека – было нашим долгом перед ними.
Именно поэтому – а также потому, что столь несправедливое распределение бремени неоднократно заставляло меня публично выступать с начала 60-х годов, – 18 декабря 1989 года на съезде СДПГ в Берлине я высказался «за полную компенсацию издержек, которую следовало начать немедленно и без всяких предварительных условий», а в качестве средств финансирования предложил резкое сокращение военных расходов и повышающийся в зависимости от социального уровня специальный налог; но тогда мои товарищи по партии полагали, что могут с верой в чудеса и ничего не предпринимая следовать прекраснодушному лозунгу Вилли Брандта: «Теперь да срастется то, что должно быть единым целым», хотя уже через несколько недель после падения стены стало ясно, что само по себе ничего не срастется, зато начнет бурно разрастаться нечто ужасное. После сорока лет разделения лишь исполненное вины прошлое еще объединяет нас, немцев; даже язык отказывает нам во взаимопонимании.
Когда я закончил произносить свою речь о «Компенсации немецкого бремени», ее быстро захлопали короткими аплодисментами, но хотя бы включили в протокол. С тех пор говорить в пустоту стало для меня привычным делом. Спустя всего несколько недель, 2 февраля 1990 года в Туцинге, на конгрессе «Новые ответы на немецкий вопрос», я, тщательно все обосновав, выдвинул требование: «Кто сегодня думает о Германии и ищет ответа на немецкий вопрос, должен включить в свои размышления Освенцим».
Эти слова, как и дальнейшие мои рассуждения, предостерегавшие от чрезмерно поспешного объединения по принципу «раз-два и присоединили», а также предложение создать для начала конфедерацию, незамедлительно вызвали возмущение. Моя «Краткая речь бродяги без отечества» затронула болевой нерв. Я, «самозванный очернитель нации», я, «закоренелый враг германского единства», превратил, как было заявлено, «Освенцим в инструмент, используемый в собственных целях», и этим возвращением к прошлому попытался ограничить право немцев на самоопределение.
Моих опьяненных объединением тогдашних критиков я хотел бы сегодня спросить, открылись ли у них наконец глаза и стал ли для них прозрением поджог так называемого «еврейского барака» в Заксенхаузене?
Моим тогдашним критикам, зациклившимся на идиотской фразе одного начальника вокзала: «Поезд ушел, и никто не может его остановить», хочется сегодня напомнить, в какое страшное новое варварство завела нас, немцев, их железнодорожная логика.
Перед скрытым и откровенным антисемитизмом и погромами, чьи жертвы преимущественно цыгане, уже незачем и предостерегать. Освенцим и Освенцим-Биркенау, где были убиты около полумиллиона рома и синти[52], уже вновь отбрасывают зловещие тени. Сегодня в Германии цыгане снова рассматриваются как асоциальные элементы и перманентно подвергаются насилию. Но не видно никаких решающих политических сил, которые хотели бы и были бы способны приостановить эти непрекращающиеся преступления.
Напротив: демократический консенсус общества нарушают в своих выступлениях не только и не в первую очередь телегеничные бритоголовые, а прежде всего политики, одаренные силой красноречия и убеждения, господа Штойбер и Рюэ, которые уже на протяжении ряда лет вовсю используют проблему иммиграции и труднейшее положение беженцев и ищущих убежища как постоянную тему в предвыборной борьбе. Отказавшись от цивилизованного поведения, они поощряют сборища правых экстремистов на насильственные действия и покушения на убийство. Заключенное министром внутренних дел Зайтерсом с румынским правительством соглашение о выдворении цыган, которое, если смотреть на вещи прямо, предусматривает депортацию ищущих убежища рома и постоянные нападки на статью Основного закона о праве на убежище – все это более или менее завуалированные предварительные формулировки объединяющего Германию лозунга: «Иностранцы, вон!»
Господин Рюэ, ставший тем временем министром обороны и потому представляющий государство на самом высоком уровне, отмахнулся от моего описания его деятельности на посту генерального секретаря ХДС как «бритоголового в галстуке и с пробором», как от наскучившего ему повторения одного и того же. Но ему еще не раз придется встретиться с подобным описанием его портрета, потому что террор должен быть не только понят в его воздействии на общество, но и назван по имени в лагере его зачинщиков. Ибо как это правительство сумеет закончить двойную игру, которую оно затеяло с расчетом и инсценировало из чистого страха перед народным духом и его непременным здоровьем?
Федеративная Республика Германии и ее конституция отданы во власть некоей компании по сносу, которая одновременно рассматривает себя как домоуправление и как попечительский комитет. Если некий политик из партии ХСС, выдающий себя за министра финансов, рискует бросить взгляд в будущее из-под гигантских бровей и при этом обнаруживает, что, по его мнению, будущие выборы выиграют лишь те, кто находится справа от центра, если СвДП одалживает в Австрии некоего праздничного оратора с явным коричневым оттенком, ратующего за «здоровый народный дух», если статс-секретарь, являющийся главным лоббистом военной промышленности, намеревается в качестве патрона отметить круглую дату со дня рождения ракеты У-2 и для этого поехать в Пенемюнде – и только протесты из-за границы сорвали ему сие путешествие, – если все это, и особенно очевидное перемещение политического центра в федеративных масштабах вправо, этот явный правый сдвиг, все еще пренебрежительно считается болтовней завсегдатаев пивных и не воспринимается как экзистенциальная угроза, то мы, немцы, снова должны оценить себя как источник опасности – притом прежде, чем наши соседи начнут считать, что опасность исходит от нас.
Вот почему я называю по имени нескольких добропорядочных с виду бюргеров, этаких «бидерманов», являющихся на самом деле поджигателями[53]. Поэтому я вижу корни якобы существующего в стране бедственного положения исключительно в самом правительстве. Поэтому мои «Речи о Германии» должны быть свободны от утопающих в деталях рассуждений и экскурсов в отечественную сентиментальность; зато я хочу поставить вопросительный знак, который напоминал бы мощный бур, какие используются для глубинного бурения.
Неужели склонность немцев к рецидивам так и не поросла живительной травой? Неужели повторение преступлений написано нам рунами на роду? Неужели у нас, немцев, – словно с какой-то ужасной неотвратимостью – все, даже дивный подарок возможного объединения, должно превращаться в чудовищного ублюдка? Неужели нам, придумавшим такие напряженные словосочетания, как «учиться скорбеть» и «преодоление прошлого», теперь, в иной экстремальной ситуации, грозит похожее на дубинку словцо «эстетика убеждений», с помощью которого наши едва сменившие политическую веру управляющие культурой уничтожают все, что не подпадает под эстетику мило инсценированной посредственности? Неужели для нас, все еще не оправившихся от последних экскурсий в абсолют, до сих пор остается невозможным цивилизованное, а значит, гуманное обращение с соотечественниками и иностранцами? Чего нам, немцам, не хватает при всем нашем богатстве?
Эти вопросы я записывал в конце августа в Дании, стране, которая хотя и не отличается подчеркнутой любезностью по отношению к чужеземцам, но где в обществе не только не проявляется, но и едва ли мыслима ненависть в форме созревшей готовности к убийству – как в Хойерсверде, Ростоке, сотне других городов; притом немыслима даже в ситуации, когда число иностранцев достигает критической цифры.