355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика » Текст книги (страница 26)
Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 14:00

Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"


Автор книги: Гюнтер Грасс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

Сочельник они провели в Бохуме. Александр подарил Александре духи с тонким запахом, она ему – пару модных галстуков. К полудню первого рождественского дня они приехали на машине в Бремен. На второй день праздников они уже очутились в Геттингене, отель «Гебхард», где у них был заказан номер на двоих.

Еще через сутки они приехали в Висбаден. Тридцатого декабря на очереди оказался Лимбург, где они решили отпраздновать Новый год и осмотреть старый город. Ничего из этого не вышло. Александра увидела лишь собор, да и то с шоссейного моста – где-то далеко в котловине. Новый год они отмечали вдвоем в бохумской квартире, которая одновременно являлась секретариатом, оба измученные и подавленные, еще обиженные, однако довольные по крайней мере тем, что все мытарства уже позади. «Хорошо, что Александра сообразила заранее поставить в вазу еловые ветки со свечками».

Все четыре визита вылились у Решке в сплошные дневниковые стенания. Ни единой мажорной ноты. Видно, плохо было обоим, хотя не всегда вместе: то хуже было одному, то другому. Нельзя сказать, что сын Александры Витольд прямо обидел или оскорбил спутника своей матери; дочери Александра – София, Доротея и Маргарета – также не отнеслись к спутнице отца с издевкой, пренебрежением или, допустим, непочтением; нет, как пару их восприняли совершенно равнодушно. Интерес к немецко-польскому кладбищу, пишет Решке, проявили лишь зятья: один иронически, другой снисходительно, третий даже принялся давать циничные советы. На угощение жалоб нет. Рождественские подарки отцу и матери забыты не были.

О первом визите – в Бремен – говорится: «Александру задело то, что Витольд вообще отказался поговорить с нами о миротворческом кладбище. Его слова „Это ваши дела. Меня это не колышет“ свидетельствуют по крайней мере о том, что он вполне овладел немецким молодежным жаргоном. На мой вопрос о его занятиях на философском факультете он объяснил: „Сейчас Блоха долбаем. Ну, дерьмо его, насчет утопии. Так раздолбаем, что мокрого места не останется“. Вот так, в таких тонах проходила наша беседа за ужином, который состоялся, признаться, в вызывающе шикарном ресторане нашего отеля. Витольд сказал, что простая „обжираловка“ ему больше по душе.

Еще за супом он обругал мать, причем по-польски. Меня для него словно не существовало. Он вскакивал с места, опять садился. Кое-кто из посетителей оборачивался. Вначале Александра попыталась возражать, потом делалась все молчаливей и молчаливей. Позднее, когда Витольд, не дождавшись десерта, ушел, она расплакалась, но так и не призналась, чем он обидел ее. Она лишь сказала, уже снова смеясь: „Зато у него появилась девушка. Наконец-то“. Запакованный в полиэтиленовый пакет рождественский подарок Витольда – дорогая барсучья кисть для позолоты – остался лежать рядом с тарелкой матери».

О пребывании в Геттингене Решке пишет: «Вполне естественно вели себя лишь дети Софии; сначала они стеснялись, потом оттаяли, стали ласковы не только по отношению ко мне, но и к Александре. Моя младшая дочь, педагог, подвизающаяся в сфере социального обеспечения, говорила только о своей работе, точнее, жаловалась на плохие условия, на коллег, на трудности, на маленькую зарплату, тем более, что имела она только полставки. Когда я спросил, не хочет ли она взглянуть на фотографии миротворческого кладбища, которые я собираю для текущего архива, она отмахнулась: „Меня праздники замотали, без фотографий тошно“. Ее муж, книготорговец, сетовал на чересчур большой приток „восточников“, натужно иронизировал над тем, как они хватают справочную литературу по менеджменту или трудовому праву, а о кладбище произнес лишь одну-единственную фразу: „Заманчивая перспектива!“ И ухмыльнулся. Прожженный циник, раньше он был леваком, а теперь надо всеми посмеивается, например, над сторонниками мира и их протестом против войны в Персидском заливе. Хозяева дома повели с недавних пор решительную борьбу с никотином, поэтому Александре, когда ей хотелось курить, приходилось выходить на балкон. Он подарил мне книжицу о половой потенции в пожилом возрасте – смешно, очень смешно! София подарила мне шлепанцы, которые она называет „шлепками“, ужас. Только их дети порадовали меня».

О визите в Висбаден читаю: «Боже, что стало с Доротеей. Профессию детского врача она забросила. Кругом сладости, она заметно толстеет, становится угрюмой, замкнутой; ей интересен разговор только о собственных недугах – одышке, чесотке и т. д.»

Доротея ни разу не обратилась к Александре. Ее муж, дослужившийся до должности начальника отдела в Министерстве экологии, хотя и поддержал беседу о нашей затее, о трудностях ее реализации, однако говорил при этом, как обычно, свысока: «Поляки отдали бы все и дешевле. Аренда – чепуха. Теперь, когда граница признана, нужно требовать передачи земли в полную собственность, по крайней мере, территорию кладбища. Это вполне оправдано; в конце концов, когда-то все там принадлежало нам». Александра смолчала, а я заметил: «Не забывайте, что и мы сами, и наши покойники – там всего лишь гости». Потом мы перешли к таким темам, как гессенские мусорные свалки, становящиеся все более мелкими межпартийные склоки и предстоящие выборы в ландтаг. Подарили мне альбом, который у меня уже есть, – Дрост, «Мариинский собор», а Александре – набор кухонных ножей, купленный в какой-нибудь дешевой лавчонке «Товары стран „третьего мира“. Получив эти подарки, мы промолчали».

И наконец – последний этап на этом крестном пути, который мой прежний одноклассник счел необходимым пройти шаг за шагом, так же педантично, как он исследовал напольные мемориальные плиты. Поразительна выдержка Пентковской; она крепилась до самого Лимбурга, вынесла троих дочерей Решке и их сожителей, а ведь могла бы все бросить еще в Геттингене. Сам Решке отнесся к ее выдержке так: «Любимая! Сколько тебе пришлось вытерпеть! Эта холодность! Это бездушие! – Первоначально мы собирались встретить Новый год с Маргаретой и ее Фредом. Так захотела Александра. Когда же моя дочь вдруг высказала-таки свое отношение к нашему кладбищу, то это оказалось слишком даже для Александры. Грета, как я называл ее раньше, ткнула пальцем в разложенные фотографии, прищелкнула языком. „Вы застолбили на рынке свой участок, спрос обеспечен! – воскликнула она. – А сколько вы на этом заработаете?“ И тут же добавила: „Да, мозги у вас в порядке“. Фред, который считает себя артистом, а на самом деле живет на содержании у моей дурехи Греты, подхватил: „Точно! Тут главное – сообразить. И греби деньги лопатой. Надо еще разрешить перезахоронение тех, кто уже раньше был похоронен здесь, тогда вам покойников до конца века хватит!“ Мне захотелось влепить ему пощечину. Александра сказала потом: было бы много чести. Мы сразу же собрались и уехали. К приготовленным рождественским подаркам: коробка конфет для Александры, а для меня – симпатичный очешник – „югендстиль“ – мы даже не притронулись. Маргарета, эдакая типичная училка, напоследок вдруг грубо сказала: „Не любите критики? Оскорбленных из себя строите? Да по мне, хоть сами ложитесь в могилу на своем кладбище. Миротворческое кладбище! От смеху лопнуть можно. Ведь на мертвецах наживаетесь“.»

Позднее Решке написал: «Не знаю, откуда у Александры берутся душевные силы, чтобы сохранять в таких случаях спокойствие и быстро приходить в отличное настроение. Когда мы, наконец, вернулись домой и, чокнувшись, пожелали друг другу счастья в Новом году, она попросила меня включить хорошую музыку. Пока я искал что-либо подходящее, Александра зажгла на еловых ветках две свечки и сказала: „А я понимаю твоих дочерей. Отчасти и Витольда. Они – совсем другое поколение. Им не довелось пережить того, что пережили мы, когда тебя выгоняют из дома на улицу в холод. Все у них есть, и ничего-то они не знают“. Мне остается лишь гадать, какую музыку подобрал Решке. Наверняка что-нибудь классическое. В дневнике о музыке почти ничего не говорится. Не упоминается ни один из композиторов, даже Шопен. Впрочем, и о праздниках больше ничего не сказано, если не считать замечание о том, что погода была теплой, слишком теплой: „Опять Рождество без снега…“»

Когда по истечении первой январской недели наша пара вернулась в трехкомнатную квартиру на Хундегассе, зима все же взяла свое. Похолодало, выпал снег и не стаял, а остался лежать. Решке замечает: «Природа как бы извиняется за долгое бесснежье. На крышах старых домов – белые шапки. Ах, до чего я соскучился по скрипу снега, по отпечаткам подошв на снегу. Александре пришлось отказаться от своих туфелек на шпильках…»

Эта дневниковая запись достаточно оправдывает покупку «ужасно дорогих сапожек на меху» для Пентковской, себе Решке также купил теплую обувь. Снарядившись таким образом, они совершали прогулки к Леегским воротам или отправлялись вместе с Врубелем на старое Сальваторское кладбище на берегу Радауны, которое хотя и было ликвидировано, тем не менее его территория в полтора гектара вполне угадывалась даже под сугробами; вероятно, порою, когда занятость мешала Врубелю присоединиться к ним, они ходили вдвоем по левой стороне Большой аллеи к миротворческому кладбищу. Хорошо представляю их себе: она – кругленькая, в меховой шапке, он – в черном пальто свободного покроя; Решке идет, наклоняясь вперед, будто против ветра, хотя никакого ветра нет, зато морозно. Поскольку и на нем меховая шапка, возникает вопрос – обновка ли это, или же Александра достала ему шапку из старых пронафталиненных запасов?

Глядя на фотографии, можно строить догадки, выдвигать предположения. Пентковская и Решке не раз фотографировались на улице, на миротворческом кладбище, многие из фотоснимков – цветные.

Захоронения пришлось приостановить. Земля сильно промерзла, и копать ее было невозможно. При минус семнадцати не удавалось захоронить, как следует, даже урну. Решке пишет: «Хорошо побыть среди могил вдвоем. Удивительно, до чего быстро заполнились ряды. Холмик за холмиком. Весною будет занята вся правая верхняя четверть кладбища. Нижняя четверть, отведенная под урны, тоже будет заполнена. Хотя каждая могила оформляется по желанию семьи индивидуально, однако снег делает их однообразными. Впечатление однообразия усиливается скромными временными крестами, на которых значатся только имена и даты; все плотно укутано снегом – самшитовые бордюры, еловый лапник, которым на зиму прикрыты могилы. На урнах тоже белые шапки, которые рассмешили Александру. Впервые слышу, как она смеется, когда кругом снег. Она опять весела. „Смешные у вас горшки. На польских кладбищах таких нет. У нас все делается строго по католическому обряду“. Позднее наше уединение было нарушено. Очень тепло одетая, к нам приплелась в своих валенках Эрна Бракуп, которая без остановки что-то бормотала…»

Я весьма признателен Решке за то, что, вернувшись с кладбища, он сразу же записал словоизлияния этой старой женщины, не пытаясь стилистически выправить ее бормотание.

«Видали по телевизору войну с арабами?» Эту фразу Эрна Бракуп выкрикнула вместо приветствия. Именно ее словами отмечено в дневнике начало войны в Персидском заливе. «От веку так повелось. Ежели те, кто наверху, не знают, что дальше делать, так затевают войну. Сперва-то я думала, что фейерверк показывают. Раньше в Домиников день завсегда фейерверки пускали. Потом уж скумекала: это они всех арабов перебить решили. А за что, спрашивается? Не люди они нешто, арабы-то? Может, они и сотворили что не так… Только ведь и всяк не без греха. Вот я и спрашиваю вас, господин профессор! Неужто на свете вовсе милосердия больше нету?..»

Не знаю, кто взялся объяснить старой, уже пережившей свой век женщине смысл войны в Персидском заливе, Решке или Пентковская. Прямого указания на сей счет дневник не дает. Замечание Решке о том, что Бракуп опять в курсе новейших событий – «Удивительно, до чего живо интересуется она происходящим вокруг…» – никак не характеризует его отношения к современной разрушительной технике, которая торжествовала на телеэкране свой триумф. Судя по дневнику, мнение Решке, как всегда, раздваивалось: с одной стороны, он оправдывал эту войну, а с другой – называл ее варварской бойней. Пока не истек срок ультиматума, его, главным образом, возмущали поставки немецкого оружия Ираку, причем это возмущение носило довольно общий характер – например, Решке именует боевые химические вещества «немецкой отравой», но одновременно пишет: «Похоже, люди сознательно стремятся истребить друг друга, чтобы на земле вообще никого не осталось…»

Решке сфотографировал Эрну Бракуп в снегу, а та сняла нашу пару между могильных холмиков, заснеженных урн и как бы обсыпанных сахарной пудрой кладбищенских лип. Все эти фотографии напоминают мне о январских морозах, январском солнце, белом снеге с голубыми тенями. Как выглядела наша пара на фоне зимнего пейзажа, уже известно; новой тут оказалась Эрна Бракуп.

В несколько слоев обмотанная платком, маленькая, уже ссохшаяся старушечья головка, из-под этого мотка выглядывают лишь узко посаженные глаза, покрасневший нос и впалый рот, который бормочет в кладбищенскую тишину: «Когда война кончится, будет там то же самое, что было тут, в Данциге. Кругом разруха. И мертвецов бессчетно…»

Странной и совершенно не подходящей для архива представляется фотография, которую, вероятно, сняла Пентковская. Решке вместе с Бракуп – на кольцевой аллее. Они застигнуты в движении, поэтому изображение получилось немного смазанным. Эрна Бракуп, прочно расставив ноги в валенках, оставшихся еще с военной поры, бросила снежок и попала в цель. Снежок аж рассыпался. Решке замахнулся для ответного броска, шапка съехала набок. Детская война, игра в снежки.

Холода стояли до середины февраля. Кладбище будто вымерло. Однако вынужденное затишье отнюдь не оставалось бездеятельным. Несколько бывших профсоюзных домов отдыха начали работать как приюты для престарелых. В других – неплохими темпами продвигался ремонт. Медленнее шли дела с виллами и особняками на Пелонкенском проезде. Решке упоминает их лишь вскользь; у него с Пентковской не находилось аргументов против все новых и новых арендных договоров, а правом решающего голоса в наблюдательном совете распорядители не обладали.

Теперь этот проект под названием «На склоне лет – в родном краю», вовсю разрекламированный роскошными проспектами, приобрел вполне самостоятельное значение. Росло количество желающих. Пришлось завести списки очередников. Были заключены арендные договоры еще на восемь зданий, в том числе на обанкротившиеся гостиницы; разумеется, договоры предусматривали преимущественное право на приобретение арендованного здания. Фильбранд отдавал немало времени новому делу, тем более что его собственная фирма, специализирующаяся на системах подогрева полов, получила для себя широкий фронт работ.

На какое-то время этот проект увлек даже Решке с Пентковской. Их поразила жизнерадостность многих стариков, – а в первых пяти приютах разместилось более шестисот человек, – поэтому задним числом распорядители одобрили решение наблюдательного совета. Решке выделил дополнительные суммы из своих хранимых в тайне «резервов», когда решался вопрос о строительстве геронтологической клиники, которую собирались оборудовать по западным стандартам. После непродолжительного подъема сил, связанного с радостью возвращения на родину, старикам и старушкам вновь напомнили о себе их возрастные недуги, больше того, кое у кого перемена места, пусть долгожданная и желанная, в конечном счете отрицательно сказалась на состоянии здоровья. Геронтологическая клиника была необходима из-за ненадежности польских больниц, однако на переходный период к их услугам пришлось все-таки обратиться. Так или иначе, смертность в приютах возрастала. К концу февраля, по признанию даже Фильбранда, возникла критическая ситуация.

Решке, первоначальные опасения которого подтвердились участившимися смертями, тем не менее отверг упрек одного западногерманского журнала, пришедшего к выводу, что «ради извлечения прибыли из ностальгии стариков им строят мрачные ночлежки и едва ли не „покойницкие“, которые необходимо прикрыть». В своем опровержении Решке, как распорядитель немецко-польского акционерного общества, указал прежде всего на преклонный – или, по его выражению, «библейский» – возраст умерших. Из тридцати восьми смертных случаев, имевших место со дня открытия первого приюта, семь человек умерли в возрасте от девяноста до почти ста лет; ни один из покойных не был моложе семидесяти. Важно далее учесть, что переезд в Польшу был неизменно исполнением твердой воли покойного, которая повторяется во множестве писем и может быть выражена словами: «Хотим умереть на родине».

От имени наблюдательного совета Фильбранд поблагодарил Решке за четкое опровержение. В дневнике читаю слова, отчасти оправдывающие Фильбранда: «Недавно у нас состоялась беседа с глазу на глаз. Поразительно, до чего серьезна его заинтересованность в экономическом оздоровлении Польши. Трогательна готовность не щадить своих сил. Когда Герхард Фильбранд повторяет „Польше не хватает здорового среднего сословия“, то не только Марчак с Бироньским начинают утвердительно кивать головами, но и Врубель с Александрой; кивают все, а потому иногда киваю даже я».

И все же конфликт назревал. Уже на заседании в начале марта почувствовалась нервозность. Фильбранд внес предложение – как всегда, в форме сопоставления затрат и прибыли, результат которого, естественно, оказывался положительным; этим предложением поначалу заинтересовался лишь вице-директор Национального банка. Предусматривалось выделить место для перезахоронения останков, привозимых из Германии в Польшу. Марчак, сразу же поддержавший это предложение, даже назвал дату, с которой мог бы начаться отсчет, – 1 декабря 1970 года, день, когда в Варшаве был подписан первый немецко-польский договор. Всем переселенцам, умершим позднее этой даты, предоставилась бы возможность перенесения их останков на родину. В заключение Фильбранд сказал: «Можно смело рассчитывать на тридцать тысяч заявок и даже больше. Все это, несомненно, окупится. Естественно, я тоже намереваюсь перезахоронить моих родителей, которые умерли в конце семидесятых годов. Наши польские друзья могут быть уверены, что я вполне сознаю, о сколь солидных суммах идет речь. Однако когда дело касается примирения наших народов, то это стоит любых затрат».

Были названы числа с изрядным количеством нулей, хотя имелась в виду твердая валюта. Говорилось о том, что оплата перезахоронения должна быть существенно выше, чем оплата обычных похорон. Тем не менее польская сторона, если не считать вице-директора, проявила сдержанность. Стефан Бироньский как священнослужитель решительно высказался против. Ежи Врубель тихим, но явно взволнованным голосом сказал, что в подобных планах есть «антигуманный элемент». Пентковская, громко рассмеявшись, спросила Фильбранда, насколько его предложение «послужит оздоровлению среднего сословия в Польше». Возник спор, даже перебранка. Короче, то, что было названо Фильбрандом «Проект перезахоронений» и что было дипломатично переименовано Марчаком в «Расширение спектра ритуальных услуг, предоставляемых кладбищем», не получило бы большинства голосов и оказалось бы погребено под лавиной возражений, если бы в Александре Решке вновь не победил профессор.

Он не удержался от того, чтобы прочитать наблюдательному совету целую лекцию, которая названа в дневнике «кратким экскурсом». Последовало довольно нудное изложение имевшихся у Решке сведений о том, как осуществлялись захоронения в церквях. Решке подробно рассказал о высеченных на напольных надгробиях определенных сроках, по истечении которых останки переносились в иное место, а также о перезахоронении праха из семейных могил в родовые склепы приходских церквей; но место там было ограниченным, поэтому небольшие погребальные лари доверху заполнялись черепами, костями и тем самым, по выражению Решке, становились «наглядными символами смерти».

Уверен, что свою лекцию, которая, в конце концов, все испортила, профессор приукрасил рассказами о находках, показанных ему Ежи Врубелем в развалинах церкви св. Иоанна сравнительно недавно, в середине февраля, когда поослабли морозы.

Они пролезли через ограду, легко отодвинули доски, прикрывающие вход в правый портал; Врубель шел впереди. Решке с восхищенным ужасом пишет: «Какое зрелище! В полумраке среди строительных лесов, балок, треснувших могильных плит, превратившихся в щебень готических сводов лежат свидетельства людской бренности: мелкие косточки, осколки черепов, тазовые кости, ключицы и позвонки. Впечатление было таким, будто война свершила все это лишь вчера, когда город разрушился под градом бомб, снарядов и погиб в пламени пожаров. Я явственно представлял себе эту картину, хотя покинул город, пока он оставался целым… Слава Богу, в центральном нефе кто-то уже начал собирать кости в ящики.

Надпись с одного из них Ежи мне перевел: „Осторожно: стекло!“ Но куда их деть? Не могут же эти ящики оставаться здесь, среди окурков и пивных бутылок. Если уж невозможно оборудовать настоящий костник, надо хотя бы вырыть особую яму, а потом закрыть ее. Например, у основания церковной колокольни… Позднее я обнаружил под щебнем, справа от разрушенного главного алтаря полупровалившиеся в могилы надгробные плиты, на одной из которых значились фамилии двух капитанов – церковь св. Иоанна покровительствовала морякам, парусных дел мастерам и рыбакам – и известняковую плиту с неразборчивым именем и барельефом: две руки, обхватившие чашу. Там тоже лежали кости и осколки черепов…»

Вот этими-то подробностями, освободив их от барочной мрачности, и воспользовался Фильбранд после того, как он поблагодарил господина профессора за обстоятельное сообщение: дескать, перезахоронения ставили и ставят прежде всего проблему экономии места. Большое количество заявок потребует такой экономии. Можно было бы устроить, например, общую могилу для каждых пятидесяти вторичных захоронений. При этом фамилии перезахороненных будут высечены на скромном камне, в алфавитном порядке. Или же, что, вероятно, больше понравится господину профессору, надпись можно сделать на намогильной плите. Можно предусмотреть традиционную символику, вроде упомянутой чаши. Каждая проблема имеет свое решение. Нужно только желание, а выход всегда найдется.

Однако пока никто своего желания не изъявлял. Решке возразил против произвольного истолкования строго научных данных; и вообще, исторические «костники» – это, так сказать, «устаревшая модель». Консисторский советник Карау признался, что его «терзают сомнения». Госпожа Иоганна Деттлафф заявила: «Меня до сих пор смущает внесенное предложение; какое-то оно жутковатое». Бироньский и Врубель подтвердили свое решительное несогласие. Марчак проговорил неуверенно: «Возможно, со временем…» Александре удалось прекратить эти прения, возникшие после выступления Решке; она напомнила о парной могиле своих родителей на Хагельсбергском кладбище и высказала категорическое мнение, что даже если бы перенос их праха в Вильно был и впрямь возможен, то она бы на это никогда не согласилась: «Кто уже погребен, должен оставаться в своей могиле».

Так что поначалу предложение не приняли. Марчак отложил голосование. В последнем пункте повестки дня обсуждалось «разное», а именно сообщения о реакции общественности. С удовлетворением был воспринят положительный итог дебатов в сейме по вопросу о немецко-польском акционерном обществе. Бывший депутат от коммунистов заподозрил в этом миротворческом начинании «замаскированный реваншизм». В пылу полемики была произнесена даже такая фраза: «Полчища немецких мертвецов ринулись отвоевывать наши западные провинции!» Марчак доложил, что целый ряд депутатов сейма отверг подобные заявления и разоблачил их как «сталинскую пропаганду», после чего Марчак пригласил собравшихся в бар отеля на бокал вина.

Конференц-зал на последнем этаже семнадцатиэтажного отеля «Гевелиус» представляет собою помещение, составленное из двух обычных гостиничных номеров, между которыми убрана стенная перегородка. Замечателен был разве что вид сверху из окон на все башни Старого и Правого города. Благодаря Марчаку, его шарму заседания наблюдательного совета проходили вполне корректно и даже при острых разногласиях не превращались в обмен личными выпадами, хотя словесные перепалки на двух языках, а порою еще и по-английски, оказывались довольно-таки взрывоопасными. Всегда со вкусом одетый, сияющий большими залысинами, очень высоким и словно отполированным лбом, Марчак, которому было лет сорок пять, умел погасить страсти своих разноязыких собеседников, смягчить резкость их реплик; делал он это с помощью жестов, будто дирижер: тут приглушит, там успокоит, порой даже скажет несколько слов по-французски. Длинноты Врубеля он сокращал промежуточными вопросами. Карау, с его проповедническим жаром, услышав от Марчака подходящую цитату из Библии, остывал и приходил в себя. Настойчивое требование госпожи Деттлафф запретить курение во время заседаний нейтрализовывалось объявлением перекуров, чем могла воспользоваться Пентковская. Когда Эрне Бракуп случалось вздремнуть, Марчак без тени иронии, тем более издевки, обращался к ней, чтобы вернуть ее к обсуждению очередного пункта повестки дня. Ему удалось значительно сократить количество претензий Фильбранда к мелким отклонениям от регламента; Стефана Бироньского, на которого частенько нападала скука, удавалось приглашающим жестом заставить прислушаться даже тогда, когда Решке вновь считал необходимым напомнить собравшимся об изначальной идее миротворческого кладбища. Марчак уверенно держал в своих руках все нити; не было исключением и то заседание, где обсуждался вопрос о перезахоронениях, но не удалось принять решения. Бироньский со вниманием поднял голову, Бракуп встрепенулась, отгоняя дремоту, когда Решке, рискуя вызвать протест со стороны Фильбранда и Карау, добавил к своей излюбленной теме «век изгнаний» новый аспект, заявив, что «перенос праха – также своего рода изгнание». Врубель зааплодировал. «Ну, это уж слишком!» – воскликнула госпожа Деттлафф. Фильбранд пригрозил уходом с заседания. Бракуп что-то забормотала себе под нос, хотя на магнитофон ее никто не записывал. Пентковская закурила, несмотря на то, что перекур не объявлялся. Однако Мариан Марчак всех обезоружил своей беспомощной и милой улыбкой.

Позднее, в баре, установилась дружелюбная атмосфера, напряжение спало, настроение у всех сделалось едва ли не веселым. Представляю себе, как забавно выглядела Эрна Бракуп на высокой табуретке за стойкой бара.

Спустя неделю после того заседания Решке вновь встретился с Четтерджи, но теперь уже не в фахверковом домике на берегу Радауны, а конспиративно – на заброшенном кладбище за церковью Тела Христова, где явкой им послужил забытый или сбереженный временем семейный памятник Клавиттеров.

«Черный, до блеска отполированный гранит на сером цоколе. Ржавая железная решетка огораживает довольно большое пространство. Имя последнего Клавиттера, президента Торговой палаты, высечено в самом низу. Этой находкой я обязан, разумеется, Врубелю. Мистер Четтерджи очень внимательно слушал меня, когда я рассказывал об Иоганне Вильгельме Клавиттере, который заложил в здешних краях первую верфь…»

Мой бывший одноклассник описал эту тайную встречу в своем дневнике; я воспроизвожу ее очень сжато, на самом же деле она длилась более получаса. «Он поджидал меня, прислонившись к ограде. Меня вновь и вновь очаровывает этот бенгалец, которому, казалось бы, должна быть чужда наша работа, работа, имеющая дело со смертью, ибо сам он по натуре человек прямо-таки утомительно живой, неподдельно жизнерадостный и жизнелюбивый, что неизменно подтверждается делом; в общем, Четтерджи должен бы быть чужд наш пафос служения смерти. Он вообще считает кладбища напрасным расходом земли. Я мог бы по-настоящему подружиться с ним, если бы интуитивно не ощущал, что от него исходит какая-то угроза. Я абсолютно принимаю на веру все его пророчества относительно транспортных проблем, и сам, как автолюбитель, готов к полному самоотказу и переходу на велоколяску, которая призвана спасти крупные города, однако я совершенно не могу согласиться с его взглядами на нынешнюю войну и ее глобальные последствия. Его выводы меня ужасают. Четтерджи считает, что война в Персидском заливе необходима, чтобы показать, сколь невыносимых масштабов достигло обнищание в странах Азии и Африки. Военная мощь Запада одновременно служит доказательством немощи западного мировоззрения. То, что сейчас пришло в движение, уже не остановишь. Жребий брошен. С этим он хотел примирить меня словами Ницше о переоценке всех ценностей. „Мы уже в пути. Пока еще только сотни тысяч. У нас маловато скарба, но полно идей. Вы пришли к нам, чтобы научить нас двойной бухгалтерии, мы же придем, чтобы совершать с вами сделки на взаимовыгодной основе“. Тут он опять заговорил о велорикшах, поскольку успех его предприятия действительно красноречив. Внезапно Четтерджи перескочил, будто через гимнастический снаряд, через железную ограду высотою по пояс, после чего выразил мне признательность за вложенные в его бизнес средства и, указывая на могильный камень основателя верфи, пообещал возродить к жизни его предпринимательский дух. Затем Четтерджи опять перепрыгнул через ограду и начал сыпать множеством цифровых выкладок, а после следующего прыжка без помощи рук он поклялся именем Клавиттера превратить верфь в золотое дно. Конечно, было тут много театральности, однако нельзя не признать, что производство велоколясок идет в трех цехах прежней верфи полным ходом. Поначалу предусматривается удовлетворить потребности внутреннего рынка, затем продолжить выпуск на экспорт. Поскольку управленческая работа является преимущественно сидячей, мой партнер заметно поправился. К сожалению, он не может служить у самого себя по найму, поэтому перестал водить велоколяску и подрастерял спортивную форму. Приходится поддерживать ее гимнастическими упражнениями. Тут он снова перепрыгнул через ограду к памятнику, потом опять ко мне, чтобы сообщить, что вызвал себе на помощь шестерых из своих многочисленных племянников – четверых из Калькутты, двоих из Дакки; оказав кое-кому некоторые услуги, удалось добиться разрешения на въезд племянников и на их пребывание. Трое племянников – марвари, которые, как известно, отличаются особыми предпринимательскими способностями».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю