355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика » Текст книги (страница 17)
Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика
  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 14:00

Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"


Автор книги: Гюнтер Грасс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)

Как будто он – будущее. Как будто его победа повлечет за собой вымирание немцев. Как будто после его поражения все обернется к лучшему. Одним он внушает надежду, другим опасения, но в любом случае он олицетворяет собой столь необходимый немцам страх. При этом вовсе не гарантировано, что его кандидатура не будет снята в день выборов. Он все еще роется в закромах проката костюмов в поисках подходящих возможностей. Он примеривает их, отбрасывает в сторону, клянет зеркало в гардеробе и желает носить одежду, предназначенную для гораздо более стройной, чем у него, фигуры. Даже самые удачные его выступления по-прежнему оставляют ощущение, что исполнитель – способный, но роль для него выбрана неудачно. В настоящий момент он копирует Шмидта, что гораздо труднее, чем может показаться на первый взгляд. Даже потеть у него не получается. Так он меняет одну роль за другой и становится все более неузнаваемым.

При этом надо отдать ему должное: он столь же откровенен, как и жесток. В недалеком прошлом его можно было увидеть как в Чили, так и в Греции, где он поддерживал тесные отношения с военными хунтами; в Португалии и Испании, где он весьма благожелательно относился к остаткам «Фаланги»; где бы ни оказался Штраус, он всегда шел рука об руку с крайними реакционерами.

Стоит прочесть его зонтхофенскую речь, произнесенную 19 ноября 1974 года (повод проверить нашу память) и напечатать огромным тиражом разработанный этим кандидатом проект программы завоевания власти, чтобы он вновь стал узнаваемым, чтобы мы запомнили, как лихорадочно и вместе с тем как четко ищет он выражение своим террористическим устремлениям.

И все же ни один из кризисов, которых он так страстно желает и способствовать разжиганию которых призывает своих единомышленников, так и не разразился. Постоянно повторяемые слова – «Я же предупреждал…» – характеризуют его как полемиста, желающего доказать, что победы, одержанные когда-то его противником, привели, якобы, к нынешнему хаосу. Но какими бы мрачными красками ни описывал в Зонтхофене он современную ситуацию, ни один из этих библейских плачей не сделал из него избавителя от кризисного состояния и невзгод. Он рассчитывал потоком своих речей посеять в душах немцев великий страх, однако на этот раз у него ничего не получилось, хотя обычно они радушно поселяют у себя все страхи мира; поэтому даже в родных краях далеко не все захотели внимать его пророчествам.

Государство не развалилось под тяжестью своих долговых обязательств, а число безработных вовсе не достигло желаемых им высот. Несмотря на глупейшие законы, волна терроризма идет на спад. Хотя экономика до сих пор исправно оказывает финансовую помощь Штраусу и ему подобным, она тем не менее не пожелала оказать ему наибольшую любезность, ибо вовсе не желала своего полного краха, а, напротив, воспользовалась конъюнктурой и занялась инвестициями (с предоставлением налоговых льгот). Даже мировые кризисы, на губительные последствия которых в Зонтхофене возлагались такие надежды, далеко не так сильно затронули страну, поскольку социал-либеральная коалиция сумела им противостоять; канцлер в случае необходимости даже может преподать урок соседям.

Страдающий тяжким недугом доллар не увлек марку на смертное ложе. Не пришлось также ограничивать нормы выдачи бензина. Напрасными оказались надежды на массовое обнищание населения. Никакого всеобщего стона и зубовного скрежета, никаких слившихся в единый вопль криков, взывающих к появлению спасителя. Нигде так и не прозвучало в этой связи имя человека, так усердно создававшего атмосферу страха. Оставшись невостребованным, он буквально навязал себя своей партии. Теперь он готовится выйти из-за кулис. Он хочет исполнять две главные роли, он хочет быть одновременно Францем Моором и Карлом Моором? Но его первая реплика так и не прозвучала.

Поскольку теперь, накануне нового десятилетия реальностью станут настоящие, а не вызываемые словами кризисы, оценивать его будут по поведению в серьезной ситуации, а значит, он скукожится и превратится в совершенно заурядного человека. Только среди себе подобных в Зонтхофене он был выдающейся личностью – на словах. Но даже те его соратники, которых он своей пулеметной речью, казалось бы, прошил насквозь – Лейзлер, Кин, Барцель, Коль, – никуда не делись и с нетерпением ждут его ухода с политической сцены.

Я бы охотно предоставил Харму Петерсу возможность произносить такие речи в Келлингхузене или Вильстере. Но он лишь без особого желания склонен превозносить успехи своей партии и своего такого далекого от него канцлера. Правда, приведя две цитаты из Брандта и одну из Шмидта, он говорит: «Наши успехи можно продемонстрировать всему миру!» – но пока этот дефицит протеина и другие проблемы «третьего мира» ему гораздо ближе, чем плата за жилье и реформа системы пенсионного обеспечения.

Харм также забывает изложить мой тезис о единой культуре нации, разделенной на два государства, хотя я (может быть, даже слишком настойчиво) просил об этом. Во всяком случае, в сменяющих друг друга пивных залах он, отдав должное соглашению о взаимной ветеринарной помощи, то и дело восклицает: «Нужно продолжать политику разрядки!» Ничего более конкретного относительно Германии ему в голову не приходит.

С другой стороны, мне (с помощью примеров из времен моего пребывания в «гитлерюгенде») удается побудить Харма и Дёрте Петерсов не использовать при характеристике кандидата такие термины, как «фашизм, фашизоидный, латентно-фашистский». Я также доказал им, что Штраус не подходит на должность федерального канцлера, ибо достиг еще очень малого, даже если считать достижениями связанные с его именем скандалы.

«Никудышный министр обороны, который во время Карибского кризиса вел себя как невменяемый, должен быть дисквалифицирован!» – восклицает Харм под громкие аплодисменты. «Со времени его пребывания на посту министра финансов, – говорит Дёрте, – в памяти осталось только его упорное и противоречащее здравому смыслу нежелание поднять курс марки». В Итцехое в кафе «Шварц» выясняется, что Харм полностью разделяет мое мнение: «Ни к одному привносящему чуть больше социальной справедливости закону, ни к одной относительно демократической реформе он не имеет ни малейшего отношения. Даже с консервативной точки зрения он выдвигал всегда лишь идеи-однодневки. Даже „доктрину Хальштайна“ нельзя назвать его именем. Штраус – это наделенный даром красноречия неудачник!»

Во всяком случае в области политики. В других сферах, на мой взгляд, он мог бы преуспеть. Уже довольно часто я думал: вот если бы он…

Да-да, дорогие коллеги, я знаю: он опасен. Он привлекает к себе массы. Его сторонники и его противники уверены: он сумеет обращаться с властью. И если он придет к власти, она сделается для него самоцелью. Ежедневно ему приходят все новые мысли о том, как пользоваться властью.

Идеи у него есть, их даже слишком много. Он отнюдь не зануда. Его запас слов поистине неисчерпаем. Распираемый желанием говорить, он швыряет, а иногда даже извергает из себя остатки тех словесных запасов, которыми вот уже на протяжении десятилетий никто не пользовался. Зачастую с ним происходит просто словесный понос. Его убойные, сформировавшиеся в колонны фразы вдруг разбегаются. Но его способность закончить толчеей слов целый вечер, его умение устроить с помощью слов самый настоящий поднимающий настроение праздник заставляют нас предположить, что человеку, который в погоне за властью окончательно замучил себя и сделался совершеннейшим сумасбродом, присущи совсем иные таланты.

Ведь собственно он – это все говорится для того, чтобы окончательно распрощаться с ним как с политическим деятелем – обладает даром, которым только неправильно воспользовался, однако у него еще есть время опомниться. Сделай он это раньше, он был бы ныне одним из нас. Вспомним, дорогие коллеги, как мы начинали. Разве наши первые произведения не грешили экзальтацией, сочетавшейся с убогостью мысли и скудостью словарного запаса? Тогда, когда для нас еще не пробил «час О». Тогда, в мае, когда «сплошная вырубка» была объявлена литературным стилем.

Я уверен: при некотором старании он (после нескольких неудачных попыток создать во время службы в вермахте выдержанные в «патриотическом» духе произведения) вскоре после войны сделался бы весьма плодовит: обвинительный пафос в сочетании с пацифистской тенденцией, скудость слова и мысли в кратком, написанном буквально на развалинах стихотворении. Я даже не исключаю его участия в заседаниях членов «Группы 47» даже на раннем этапе ее существования, пусть не в самых первых в Баннвальдзее, но хотя бы в тех, что состоялись через три года в Инцигхофене, когда впервые была (Гюнтеру Эйху) вручена премия группы. Во всяком случае, в начале пятидесятых годов на проходившем – в Бад-Дюркгейме – под председательством по-отечески снисходительного и в то же время довольно строгого Ганса-Вернера Рихтера заседании он вполне мог зачитать отрывки из своего откровенно антивоенного романа (или радиопьесы) «Карабин 98 калибра» или найти издателя (возможно, им оказался бы Деис).

При его склонности мужественно сказать «Нет» он мог бы принять участие в акциях «Грюнвальдского кружка», в «борьбе против атомной смерти» и в пасхальных маршах протеста. Вместе с еще очень многими людьми он наверняка был бы включен в «черный список» Барцеля. До сих пор памятна произнесенная им в Зонтхофене речь, в которой он, проявив не просто мужество, а даже показав полное бесстрашие, призвал выступить «против ремилитаризации».

С середины пятидесятых годов я дружил с ним, а он, в свою очередь, тем временем довольно близко сошелся с Вальзером и Карлом Амери. В Бебенхаузене и Нидерпекинге я вижу, как мы так изумительно спорим друг с другом и одновременно портим все своей болтовней о девяти мировых проблемах. Успех моего романа «Жестяной барабан» отнюдь не омрачает нашей дружбы. При вручении премии «Группы 47» в Гросхольцлейте он чуть было не получает ее за первую главу своей сатиры «Дядюшка Алоис», которая, едва увидев свет, сразу же оказывается под угрозой попасть под определение суда об обеспечении иска. Он первым поздравляет меня с получением премии (Бог мой, мы даже выпили за это. А как мы бахвалились. И как пытались превзойти друг друга в игре словами. Инфантильные, эгоцентричные, жизнерадостные, впечатлительные, богохульствующие, благочестивые, упоенные словами…)

Он пишет в свободной манере. «Природный талант, берксерк» – критики так чествуют его или, наоборот, раздирают в клочья, именуя «лишенным самообладания подрывным элементом». Все, что своей грубой непосредственностью возмущает нас, например, воля к власти, у него превращается, разумеется, лишь на словах, в великое, позволяющее понять эпоху и общество движение. Даже подлые интриги он использует для того, чтобы увлекательно и несколько иронически описать католическую среду и сделать далеко идущие выводы. Возникают два романа и один рассказ, в которых отражается, преломляется и высвечивается наша жизнь и наша эпоха: «Трилогия о первой среде великого поста» – выдержанное в документальном стиле эпическое повествование о семейной династии баварского пивовара со множеством сюжетных линий. А затем он потрясает нас внутренним монологом пилота терпящего катастрофу «Старфайтера». Он назвал его «Неудачное приобретение». Бременской литературной премии ему не дали, но зато вручили премию Бюхнера. (Как же я восхищался им.)

Лишь с середины шестидесятых годов после того, как еще во время скандала со «Шпигелем» мы были единого мнения, наши пути расходятся из-за слишком активной поддержки мной СДПГ. В журнале «Конкрет» он под заголовком «Пекари мелких реформ» весьма иронично отзывается о моем «возврате к мелкобуржуазным стереотипам поведения». Я отвечаю ему. Он наносит ответный удар. Наши имена теперь противостоят друг другу: решительный настрой, лаконичность.

Поэтому не удивительно, что в ходе студенческих выступлений он оказался на крайне левом фланге. (Осенью 1967 года он, несомненно, пытался в союзе со студентами из Эрлангена сорвать последнее заседание группы в Пульвермюне.) Теперь он состоит в дружбе с Леттау, Фридом, Энценсбергером и пишет на диалектах стихотворения, которые направлены против пакета законов о чрезвычайном положении и издаются у Вагенбаха. В «Курсбухе» он сразу же обращает на себя внимание как автор статьи об освободительной борьбе тирольцев против Наполеона, где его сравнение Андреаса Хофера с Че Геварой наделало много шума.

Он настроен весьма воинственно. Разумеется, лишь на словах. Ибо когда через несколько лет его начинают подозревать в симпатиях к террористам и после совершения ими ряда насильственных акций даже именуют их «духовным отцом», то выясняется, что уличить его можно лишь в нахождении в плену вместе с убитым позднее крупным промышленным магнатом.

Гораздо более достоверным кажется его стремление после спада волны студенческого протеста сблизиться с ГКП, не становясь, разумеется, ее членом. В это время он пишет две пьесы, действие которых развертывается в баварской социальной среде и которые имеют довольно громкий успех. Написанные простонародным языком диалоги заставляют забыть наметившуюся в пьесе довольно примитивную партийную тенденцию: критик Кайзер в полном восторге. Однако громкий скандал, вызванный проникновением шпиона в ведомство федерального канцлера, и последовавшая затем отставка Брандта вынуждают его сделать паузу.

После разрыва с ортодоксальными коммунистами он несколько месяцев не дает о себе знать, а затем вновь поражает многих своими переводами Людвига Тома на латинский язык. Не только в Баварии, но и в других землях небольшого формата книга включается даже в школьные программы. Равным образом в кругах знатоков имеет успех сборник его собственных стихотворений на латинском языке «De rattis et calliphoris», однако ее автору приходится сносить нападки левых критиков, упрекающих его во все более явной симпатии к эзотерическим учениям. (Здесь я хочу возразить критикам, так как весьма образованный автор в своих написанных на новолатинском языке лирических стихотворениях страстно защищает социальное поведение крыс. При его любви к изысканным выражениям он просто не может не отметить пролетарской красоты навозных мух. Его написанные в подражание Горацию стихи, я уверен, выдержат любые критические нападки.)

С тех пор, дорогие коллеги, он начинает болезненно любить природу. Он ведь всегда отличался гибкостью. Недавно мы видели, как он в своих предвыборных воззваниях призывал поддержать «зеленых», хотя его симпатии больше на стороне «пестрых». После того, как я на одном из заседаний в Берлине – мы оба члены Академии искусств – вовлек его в более-менее дружескую беседу и высказал ему свои соображения – «Твое выступление в поддержку „зеленых“ может привести к власти твоего тезку», – он, как обычно, радикально настроенный, громогласно возразил мне: «Ну и что! И пускай! Это общество не заслужило ничего другого. Эту систему нужно потрясти до самого ее основания. С этими вопиющими злоупотреблениями можно справиться лишь с помощью тотального кризиса. А уж затем кто-нибудь железной рукой…»

Я сознаю свое бессилие: эти писатели! Они постоянно хотят перевернуть все вверх дном. Как хорошо, что их никто не слушает.

Например, Харм и Дёрте. Литература нужна им лишь для того, чтобы хоть немного отвлечься. За исключением своих информационных бюллетеней и брошюр, содержащих астрологические прогнозы и научно-фантастические произведения, Харм читает (разумеется, в оригинале) только английские детективы. Иногда он повышает свою квалификацию учителя с помощью учебных пособий и справочников. Дёрте, которая, хотя и росла среди крестьян и в детстве несомненно была книжным червем, теперь также читает только книги по своей специальности, если, конечно, не считать чтением равнодушное просматривание литературных новинок – «Для меня это все с общественной точки зрения недостаточно актуально».

При этом я охотно сделал бы их обоих (как своих головорожденных созданий) эдакими эпическими персонажами, напустил бы больше полутонов и позволил бы даже некий трагический оттенок. Мне бы доставило удовольствие слушать, как Дёрте приводит цитаты из стихотворений Борна, стоя на плотине. Лишь с помощью туристической компании «Сизиф» и цитат из ее проспекта мне удалось (надеюсь) пробудить в Харме интерес к Камю. (Действительно ли он читал Оруэлла или только использовал название его книги для того, чтобы напугать аудиторию?) Кроме того, д-р Конрад Вентин вполне мог немного способствовать (а именно посредством романа Вики Баум) умственному развитию моих обоих учителей. Нашим квалифицированным преподавателям средней школы только на пользу пойдет их будущее превращение в читающих педагогов: еще одна среднесрочная перспектива.

Теперь фильм нужно заканчивать. Продолжаются лишь преподавательская деятельность и предвыборная борьба. Ее исхода я не знаю. Точно так же год восьмидесятый вообще покрыт завесой тайны, и поэтому можно высказывать любые предположения. Согласно последним сообщениям, советские войска вошли в Кабул. Назревают какие-то (неконтролируемые) события. Скорее найти в атласе Афганистан. Распространение безумия происходит по строгим логическим законам. Обе великие державы также могут быть подвержены настроениям. Или же ошибка в переводе приведет к непредсказуемым последствиям. Сотрудники спешно создаваемых во всем мире штабов по преодолению кризиса рассуждают так же глупо, как и я – ведь если разразится война, Шлендорф и я уже не сможем снять фильм. Они разыгрывают ситуации, так как их учили постепенно запугивать друг друга. Но ведь они полные невежды – Сараево, Данциг…

Надеюсь, погода не переменится. Уте и я пригласили гостей. Мы хотим отпраздновать сочельник. На столе будет грудинка в зеленом соусе. А до этого рыба: конечно же, палтус.

Поскольку Харм и Дёрте Петерсы после окончания уроков в школе имени императора Карла садятся в свой старый, приобретенный еще во время стажировки и весьма ухоженный «фольксваген» и перед началом предвыборной шумихи направляются перекусить на скорую руку в свою квартиру в старом доме, где полным-полно сувениров, к своей серой кошке с белыми лапками, в одном из отнюдь не самых оживленных переулков – Дёрте за рулем – им дорогу перебегает мальчик. Однако Дёрте успевает резко затормозить, и поэтому ничего не происходит. Этому улыбающемуся турецкому мальчику лет девяти-десяти еще раз повезло. Его ждут другие турецкие ребята. Они от души радуются, что их приятель остался жив. Из соседних улиц и задних дворов выбегает все больше и больше детей и все они – иностранцы. Индийские, китайские, африканские, очень веселые дети. На улицах становится шумно, они машут из окон, спрыгивают со стен, их уже несметное количество. Все они радуются спасению юного турка, которому еще раз повезло. Они толпятся вокруг него и ощупывают его руками. Затем они принимаются стучать по хорошо сохранившемуся «фольксвагену», где сидит и не знает, как с ними объясниться, наша бездетная чета учителей.

КРИК ЖЕРЛЯНКИ

Повесть

1992

Unkenrufe

Erzählung

1992

© Б. Хлебников, перевод на русский язык, 1992

ХЕЛЕНЕ ВОЛЬФФ

1

Случай свел эту пару – вдовца и вдову. Впрочем, может быть, и нет тут особой случайности, поскольку их встреча пришлась на День поминовения? Так или иначе, вдова уже стояла на том месте, где было суждено пройти встрече, когда вдовец споткнулся, толкнул ее, но равновесие удержал.

Так они оказались рядом. Ботинки сорок третьего размера и туфельки тридцать седьмого. Вдова и вдовец нашли друг друга возле крестьянки, которая торговала грибами, лежавшими в корзинке и на разостланной газете, а также цветами, стоявшими в трех ведрах. Крестьянка расположилась неподалеку от крытого рынка среди других торговок и привезенной с огородов петрушки, крупной, размером с детскую голову, брюквы, зеленого лука и красной свеклы.

Его дневник запечатлел и День поминовения, и размер обуви. А споткнулся он о бортик тротуара. Слово «случай» отсутствует. «Видно, само Провидение свело нас именно в этот день и час, ровно в десять утра…» Тщетными остались его усилия обрисовать молчаливую свидетельницу их встречи, равно как и попытки описать цвет ее головного платка. «Пожалуй, не умбра, не торфянисто-черный, а какой-то землянисто-бурый цвет…» Зато монастырская стена характеризуется довольно метко: «струпьистая». Остальное приходится довообразить.

Выбор цветов был небогат, в ведрах стояли лишь георгины, астры да хризантемы. Из корзинки выглядывали волнушки. Пяток чуточку тронутых слизнями белых грибов лежал рядком на первой странице старого номера местной газеты «Głos Wybrzeza» вместе с лучком петрушки и бумагой для кульков. Цветы были так себе.

«Подобная скудость неудивительна, – записано в дневнике, – ведь в День поминовения цветы нарасхват. Даже накануне, на Всех святых, спрос обычно превышает предложение…»

Хотя георгины и хризантемы казались пышнее, вдова решила взять астры. Вдовец поверяет дневнику свои догадки: «Что же, собственно, привлекло мое внимание? Может, довольно поздние для этой поры волнушки и белые? А потом меня будто ударило – или это пробили колокола? – и что-то меня потянуло, какая-то неведомая сила…»

Разглядывая три-четыре ведра с цветами, вдова вытащила сначала одну астру, потом следующую, затем неуверенно третью, поставила ее обратно, заменила на другую, выбрала четвертую, поменяла снова, после чего и вдовец принялся вытягивать астру за астрой, так же придирчиво производя замены, причем отбирал он, как и она, только темно-красные астры, хотя рядом стояли бледно-фиолетовые и белые. Совпадение вкусов смутило его. «Это походило на немой сговор! Ведь я тоже люблю именно темно-красные астры, их тихое пламя…» Во всяком случае оба продолжали вытаскивать из ведер темно-красные астры до тех пор, пока их там совсем не осталось.

Ни у вдовы, ни у вдовца цветов на хороший букет не набралось. Оба уже раздумывали, не вернуть ли небогатый улов обратно в ведра; вот тут и произошло то, что именуется завязкой. Вдовец подарил вдове свой темно-красный трофей. Он протянул цветы, она их взяла. Жест безмолвный и необратимый. Негасимое пламя астр. Так образовалась эта пара.

Колокола пробили десять утра – это были часы на церкви св. Катарины. Мои собственные, отчасти позабытые, а отчасти отчетливо припоминаемые представления о месте их встречи дополняются результатами тщательных изысканий, которыми вдовец перемежал свои записи, например, сведениями о том, что поднимающаяся на высоту семиэтажного дома сторожевая башня с восьмиугольным основанием была северо-восточным угловым сооружением крепостной стены, которая окружала город.

Ее называли «Что в кастрюле?», позаимствовав это прозвище у башни поменьше, которая первой получила его, потому что примыкала к Доминиканскому монастырю, и сверху можно было заглядывать в монастырскую кухню, но потом старая башня стала рушиться, лишилась крыши, на ней выросли деревца и кусты, отчего ее на некоторый период даже окрестили «Клумбой», а в конце 19 века ее и вовсе снесли вместе с монастырскими руинами. На освободившемся месте в 1895 году построили выдержанный в неоготическом стиле крытый рынок, названный Доминиканским павильоном; он пережил обе мировые войны и до сих пор размещает под своей широкой сводчатой крышей шесть торговых рядов с лотками, где выбор бывает порою неплохим, но чаще бедным: нитки и копченая рыба, пирожки с маком и чересчур жирная свинина, американские сигареты и польские маринованные огурчики, пластмассовые игрушки из Гонконга и зажигалки со всего света, тмин и мак в кульках, мягкий сыр и перлоновые чулки.

От бывшего Доминиканского монастыря сохранилась только мрачная Николаевская церковь с черно-золотой роскошью внутри – слабым отблеском жуткого прошлого. Впрочем, крытый рынок не связан с монашеским орденом ничем, кроме имени, то же самое можно сказать и о летнем празднике Доминика, который пережил со времен позднего средневековья все политические перипетии и ныне собирает своими уличными базарами и дешевой распродажей толпы местных жителей и заезжих туристов.

Именно здесь, между Доминиканским павильоном и Николаевской церковью, наискосок от восьмиугольной башни по прозвищу «Что в кастрюле?», и повстречались вдовец со вдовою в те времена, когда подвал сторожевой башни с намалеванной от руки табличкой «Кантор» превратился в меняльную лавку. У ее входа, возле грифельной доски, на которой ежечасно переписывались цифры ползущего все выше и выше обменного курса доллара, постоянно толпился народ, что свидетельствовало о скверном положении дел в этой стране.

– Вы позволите? – с этих слов все и началось. Вдовец, вознамерившись расплатиться не только за свои, но и за ее астры, которые составили теперь единый букет, уже вытащил из бумажника деньги, испытывая при этом легкое замешательство при виде большого числа нулей на местных банкнотах. Вдова не без акцента ответила:

– Не позволю.

Она говорила на чужом языке, поэтому ответ прозвучал, пожалуй, излишне резко, но, видимо, за этим не последовала бы ее реплика: «А букет получился красивым», с которой, собственно, разговор и завязался по-настоящему, если бы случайная встреча вдовца со вдовой не пришлась на времена стремительного падения курса злотого.

Как потом записал вдовец, пока вдова расплачивалась, он завел речь о грибах, особенно о поздних, о запоздалых белых. Причиной тому служат, дескать, долгое лето и мягкая осень. «На мое замечание о глобальных изменениях климата она отреагировала смехом».

Этим «ясным, временами облачным» ноябрьским днем стояли они друг перед другом, и никакая сила не могла сдвинуть их с места, где торговали цветами и белыми грибами. Он не мог оторвать взгляда от нее, она от него. Вдова часто смеялась. Ее смех казался беспричинным, он как бы предварял или завершал собою едва ли не каждую фразу, которые она произносила чересчур отрывисто. Вдовцу нравился этот смех, очень звонкий, во всяком случае дневник свидетельствует: «Словно колокольчик! Иногда даже вздрагиваешь от пронзительности, а мне нравится. Я даже не спрашиваю, над чем она, собственно, все время смеется. Может, надо мной потешается? Ну и пускай, мне даже это приятно».

Так они и стояли. Точнее, так они и продолжают стоять, словно позируя мне, чтоб я немножко попривык к ним обоим. Она – модно одета (по его словам, даже «вызывающе модно»); его твидовый пиджак и вельветовые брюки придают ему солидный, вполне подходящий к дорогой сумке с фотоаппаратурой вид добропочтенного туриста, путешествующего с познавательными целями.

– Если уж нельзя заплатить за цветы, то соблаговолите принять хотя бы то, что послужило поводом для завязавшейся беседы, а именно несколько белых грибов, допустим, этот, вон тот, тот и тот. Выглядят они аппетитно, не правда ли?

Она соблаговолила. Но проследила при этом, чтобы он отдал торговке не слишком много купюр.

– Здесь сумасшедшие цены! – воскликнула она. – Хотя ведь у господина полно немецких марок. Ему наши цены нипочем.

Интересно, действительно ли он прикинул в уме соответствие цифры со многими нулями на польских банкнотах немецким маркам и собирался ли всерьез, без опасений, что она вновь посмеется над ним, напомнить о Чернобыле и необходимых мерах предосторожности; по крайней мере, в дневнике подобная запись налицо. Вполне достоверно, что перед покупкой грибов он их сфотографировал, назвав попутно марку своего японского фотоаппарата. Снимок, сделанный сверху и чуточку сбоку, так что объектив захватил мыски туфель сидящей торговки, запечатлел внушительные размеры белых грибов. Пара тех, что помоложе, имела крепкие ножки, даже более толстые, нежели шляпки, зато у грибов постарее мясистые, слегка перекрученные ножки были прикрыты широкими, пышными шляпками с краями, выгнутыми либо вовнутрь, либо наружу. Четверка грибов, повернутых фотографом друг к другу высокими и широкими шляпками, причем так, чтобы ни один из них не закрывал соседа, являла собой удачный натюрморт. Вероятно, именно таким и был комментарий вдовца, а, может, это вдова сказала: «Прямо настоящий натюрморт, да?», во всяком случае, в сумке, которая висела у вдовы через плечо, нашлась авоська, куда и были положены завернутые в газету грибы, а также пучок петрушки, подаренной торговкой в придачу.

Он хотел было понести авоську. Она не выпускала ее из рук.

Он настаивал. Она не позволила:

«Дарить, а потом самому еще и нести? Ну, уж нет».

В ходе некоторых препирательств, попыток завладеть авоськой, но так, чтобы не пострадало ее содержимое, моя пара оставалась на прежнем месте, будто не могла с ним расстаться. Авоська переходила из рук в руки. Вдова не давала ему нести и астры. Они спорили, будто давние знакомые, у которых имелось достаточно времени, чтобы хорошенько отрепетировать свои роли. В опере из них получился бы отменный дуэт, я даже знаю, что это за опера и на чью музыку.

Не было недостатка и в зрителях. Молча взирала на эту сцену торговка. Да, все вокруг стали свидетелями: восьмиугольная сторожевая башня, расположившаяся ныне в ней и битком набитая людьми меняльная лавка, широченный, словно разбухший от нутряных ароматов павильон крытого рынка, мрачная Николаевская церковь, торговки с площади и их покупатели; всюду толпились и суетились озабоченные своими повседневными нуждами люди, чьи и без того скудные капиталы ежечасно падали в цене, а вдова со вдовцом вели себя при этом так, будто речь шла о дележе совместно нажитого имущества: они спорили и не могли расстаться друг с другом.

– Все-таки мне пора.

– Нельзя ли вас проводить?

– Это довольно далеко.

– Мне было бы очень приятно, правда.

– Но мне нужно на кладбище…

– Если я буду в тягость, то…

– Ну хорошо, пойдемте.

Она понесла астры. Он авоську с грибами. При ходьбе он сутулился, как это бывает с высокими, худыми людьми. Она шла короткими шажками и звонко стучала каблучками. Он же слегка подволакивал ноги, отчего порой едва ли не спотыкался. Ростом он был выше ее на целую голову. Она была голубоглаза, он дальнозорок. У нее были золотисто-рыжие, подкрашенные волосы. У него усики с легкой проседью. От нее исходил сладковатый запах духов, от него слабый запах одеколона.

Они исчезли в прирыночной сутолоке. Отмелькал среди голов его берет. Произошло это незадолго до того, как колокола с церкви св. Катарины пробили одиннадцать. А что же я? Придется и мне последовать за моею парой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю