Текст книги "Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
В поддержку своей заявки Врубель приводил мнение ряда известных польских историков, которые уже давно выступали за признание немецкого вклада в культурное наследие западных провинций Польши. «Время замалчивания, отрицания прошло. Представления об общеевропейской культуре требуют новой открытости…»
Консисторский советник Карау подхватил слово «общеевропейский» и поддержал идею делать многоязычные надписи на красивых больших табличках. Он добавил бы еще французский и шведский языки.
Ему возразил вице-директор Национального банка, который сослался на сравнительно небольшое количество скандинавских туристов даже в сезон отпусков. Американцы и французы также заезжают сюда не часто. От русских надписей можно, наконец-то, и вовсе отказаться. Бироньский одобрил это выступление, Мариан Марчак привел статистические данные, согласно которым более семидесяти процентов зарубежных туристов прибывают из немецкоязычных стран, причем эта тенденция имеет нарастающий характер.
Когда пришла пора голосовать по третьему пункту повестки дня, Фильбранд поинтересовался мнением распорядителей, которые до сих пор помалкивали. С уходом Врубеля над ними как бы опустился стеклянный колпак. А возможно, они уже и вовсе унеслись мыслями к коленопреклоненному ангелу, поджидавшему нашу пару на кухне у Александры.
Решке встал, чего ораторы обычно не делали, и от имени обоих распорядителей сказал, что возражений против двуязычных табличек нет, хотя предпочтительней были бы четырехязычные надписи, включая русский язык. Всестороннее признание вкладов в общую сокровищницу культуры является составной частью той миротворческой инициативы, с которой год назад выступила госпожа Пентковская и он сам. С тех пор эта инициатива завоевала определенный авторитет не только в Гданьске, но и в Силезии и Померании. Открывается все большее количество кладбищ для тех, кто хочет быть похороненным на родине. «Им, покойным, мы и обязаны своим успехом. Их безгласная помощь рождает ту энергию, которая питает немецко-польское акционерное общество. Однако за последнее время к основополагающей идее примешивается корыстный интерес, отчего изначально благородное дело начинает дурно, весьма дурно пахнуть…»
В этом месте Решке, видимо, повысил голос. Во всяком случае это можно предположить, судя по дневниковой записи: «Мы подошли к последнему рубежу! Если с приютами для престарелых еще можно было согласиться, ибо там люди, вернувшиеся на родину, уже приготавливают себя к смерти, то нажива на переносе праха, этот процветающий гешефт с перезахоронениями – не просто скандал, а прямо-таки кощунство. Теперь же возникает вопрос о приобретении земли. Поколение внуков и правнуков пристрастилось к неким развлечениям, так отчего бы не поживиться?! В ход идет демагогия, будто площадки для гольфа служат едва ли не прямым продолжением наших миротворческих кладбищ. Нет, и еще раз – нет! От изначальной идеи, в сущности, ничего не осталось. Речь уже попросту идет о возвращении экономическими средствами того, что потеряно в результате военного поражения. Да, конечно, все происходит вполне мирно, без артиллерийской канонады и пикирующих бомбардировщиков. Не правда ли, господин Фильбранд? Не правда ли, пан вице-директор Национального банка? Всем правят деньги! Только нам, обоим распорядителям, с вами не по пути. Мы подаем в отставку».
Вижу, как Решке опускается на свое место совершенно без сил, хотя, будучи профессором, он приобрел достаточный ораторский навык; а вот долго или коротко царило молчание после его выступления, об этом остается лишь гадать. Об иронических аплодисментах, допустим, со стороны Фильбранда дневник ничего не говорит, зато приводятся слова Александры: «Вопреки нашей договоренности она взяла слово и – стоя, как и я – выразила сожаление, что в нашем начинании не удалось осуществить литовскую часть. „Во всем виноват кавардак в Советском Союзе!“ – воскликнула она. Тем не менее у нее, мол, благодаря моральной поддержке пана Решке, еще теплилась какая-то надежда. Александра попросила вычеркнуть литовскую часть из учредительного договора, а деньги, зарезервированные на целевом банковском счете для виленского миротворческого кладбища, передать на другие нужды: „Бедных людей всегда хватает!“ Если я к концу моей речи излишне повысил голос, перешел едва ли не на крик, то она заговорила совсем тихо. Каждую фразу она произносила сначала по-польски, а затем – со своим милым акцентом – по-немецки, поэтому я успел записать все дословно: „Теперь речь идет о Польше, только о ней. Я не националистка, но боюсь за нее. Почему, собственно? Ведь раньше я никогда и ничего не боялась. Пан Александр частенько повторял: не дай Бог попасть Польше в немецкое меню. Теперь я убедилась: у немцев аппетит не проходит, даже когда они сыты. Вот чего я боюсь!“ Тут моя Александра села и сразу потянулась за сигаретой. Она закурила, не обращая внимания на госпожу Деттлафф. Она сидела, закрыв глаза, браслеты на руках тихонько позвякивали друг о друга…»
«Но, дорогая госпожа Пентковская! К чему такой пессимизм?» – заговорил консисторский советник Карау.
Александру Решке послышалось, что госпожа Деттлафф прошептала: «Настоящая коммунистка, до сих пор видно!»
Фильбранд, также поднявшись с места, сказал: «Мы все глубоко потрясены и считаем вашу совместную отставку большой потерей для нас. Что же касается непомерных германских аппетитов, то этот упрек я решительно отвергаю. Видит Бог, история многому нас научила. Мы годами посыпали себе голову пеплом. Скорее уж следовало бы признать, что мы излишне скромничаем. Ни у кого нет оснований бояться нас! Поэтому очень прошу вас воздержаться от поспешных шагов. Пожалуйста, дорогая госпожа Пентковская и дорогой профессор Решке, обдумайте еще раз ваше решение. Недаром же в вашей замечательной песне поется: „Еще Польска не сгинела“.»
После этого дело приобрело довольно странный, точнее смешной и даже нелепый оборот. Ах, Решке! Какого черта он и Александра, решительно заявив о своем уходе, вдруг послушно согласились принять невесть кем выдуманное «почетное президентство», которое не было предусмотрено учредительным договором; впрочем, остаток наблюдательного совета тут же провел голосование и без единого голоса «против» предложил эту почетную должность Пентковской и Решке. Неужели они надеялись таким образом спасти свою идею от надвигавшегося оползня вполне конкретных материальных интересов? Но для этого отсутствовал инструмент. Почетные президенты не имели возможности ни приостановить решение, ни наложить вето. От них не требовалось какой-либо подписи, однако соответственно нельзя было и отказаться что-либо подписать. Контроль за финансами также не входил в их компетенцию. Все «резервы» были выявлены, равно как и финансовые операции, которыми занимался Решке.
Едва оба распорядителя сложили свои обязанности и сделались президентами, их функции были переданы Иоганне Деттлафф и Мариану Марчаку, после чего кресла еще раз передвинулись. Следом за этим Фильбранда попросили назвать кандидатов на освободившиеся места в наблюдательном совете; тот вызвал по телефону четырех, ровно четырех претендентов, которые, оказывается, уже ожидали приглашения в своих гостиничных номерах; после приветствия и краткого собеседования все четверо были утверждены в новых должностях. Обоим почетным президентам оставалось лишь дивиться тому, насколько хорошо все было заранее спланировано и как четко исполнено.
Среди четырех свежеиспеченных учредителей был и Торстен Тиммштедт, чья работа в Дюссельдорфе упоминалась лишь между прочим, ибо все присутствующие (кроме, конечно, нашей пары) сочли избрание Тиммштедта само собой разумеющимся. Судя по дневниковой записи, все новички были моложе сорока, но старше тридцати. Места Бракуп и Врубеля, ушедших в отставку, а также место Марчака, ставшего распорядителем, заняли два молодых человека, родившихся и выросших в Гданьске, а также молодая женщина, которая, по ее словам, была немкой, хотя языка своих родителей она практически не знала. Если Тиммштедт, заменивший в наблюдательном совете госпожу Деттлафф, приобрел управленческие навыки в страховой компании, то оба молодых поляка имели иной профессиональный опыт, благодаря чему все удачно дополняли друг друга. Один из них руководил архитектурной мастерской, которая уже готовила чертежи к проекту «Дачи-гольф», второй работал в секретариате оливского епископа. Не говорящая по-немецки молодая немка оказалась совладелицей частного туристического бюро, которое начинало успешно конкурировать с государственным турагентством «Орбис». Все новички единодушно полагали, что главное в любом деле – результат.
Наивный Решке пишет: «Молодые люди произвели на меня освежающее впечатление; едва приступив к работе, они продемонстрировали отсутствие каких бы то ни было предубеждений. Они поддержали мое предложение о четырехязычных табличках, отдали за них свои голоса, и соответствующее решение было принято; правда, русский язык был заменен шведским. Зато нам с Александрой не понравилось, что все они, особенно Тиммштедт, потребовали интенсифицировать перезахоронения. Он заявил: для оптимального планирования работы необходимо добиться более регулярных поставок для коллективных могил. Дескать, количество предоплат уже превышает количество перезахоронений. Клиентов (он прямо так и сказал: „наших клиентов“) беспокоят долгие сроки исполнения договорных обязательств. Бохумский секретариат не справляется с возросшим объемом работы. Госпожа фон Денквиц придерживается того же мнения и готова, забрав всю документацию, переехать в Дюссельдорф, просит, однако, чтобы этот вопрос был согласован с господином почетным президентом, ибо она по-прежнему дорожит его доверием…» Александру Решке не оставалось ничего иного, как кивнуть.
Затем Тиммштедт предложил взять в аренду еще одно кладбище, чтобы ускорить перезахоронения. Не знаю, какое решение принял на этот счет обновленный состав наблюдательного совета. Едва Тиммштедт изложил свои планы и общую «стратегию фронтального наступления», Пентковская попросила Решке уйти с заседания пораньше. «Нас на кухне ждет ангел», – сказала она.
Поэтому наша пара лишь позднее узнала, что немецко-польское акционерное общество приобрело еще одну территорию, которая располагалась между бывшим спортзалом, перестроенным в шестидесятые годы под здание «Балтийской оперы», и уже арендованным участком бывшего Сводного кладбища. Речь шла о старом Малом плаце, позднее переименованном в Майский луг: когда-то здесь маршировали колонны, празднуя грядущую окончательную победу рейха, в этих колоннах шли я и Решке, оба в юнгфольковской форме, а там, где трибуна со знаменем и прочей символикой отбрасывала воскресным утром густую тень, теперь будут тесниться коллективные могилы.
Между прочим, в том спортивном зале после войны судили гауляйтера, именем которого некоторое время назывался стадион за миротворческим кладбищем; в те годы, когда Решке и я еще были школьниками, и потом, когда мы стали рядовыми ВВС, или отбывали трудовую повинность, тогда позади Сводного кладбища еще действовал крематорий.
Метровый коленопреклоненный ангел на застеленном газетами кухонном столе. До чего благоговейно описывает Решке ремесло своей Александры. Каждый инструмент оказывается чем-то вроде культового предмета, им не работают, а священнодействуют; взять хотя бы специальную подушечку для нарезания золотой фольги на подходящие по размеру квадратики – Решке называет ее «алтарем, с которого Александра берет самшитовым пинцетом тончайший золотой листочек, чтобы прижать его мягкой верблюжьей кистью к загрунтованному деревянному ангелу.
Складной пергаментный зонтик оберегает квадратики золота на подушечке от случайного сквозняка…»
Решке снова и снова указывает, что золочением можно заниматься лишь при плотно закрытых окнах и дверях. Ему самому, любопытному зрителю, который в лучшем случае почитывает книгу или перешептывается с Врубелем, запрещалось делать резкие движения; даже страницы следовало переворачивать крайне осторожно; сама Александра также снимала и накладывала золотые листочки осторожными и плавными движениями. Все происходило будто в замедленной съемке. Работая, она никогда не смеялась. Иногда эту кухонную идиллию разрешалось слегка разнообразить приглушенной «хорошей музыкой».
Он не забывает ничего: полировочный камень из агата, различные кисти, которыми наносятся восемь слоев грунтовки; обрезки телячьей кожи, из которых на кухонной плите варится клей, потом в него добавляется хинная кора. Будучи знатоком истории искусств, Решке не преминул заметить, что золочение имеет четырехтысячелетние традиции. «Уже древние египтяне расплющивали золото на тоненькие листочки, которые до сих пор собирают по двадцать пять штук – десть листового золота».
Александра работала с последними остатками тех запасов, которые некогда поступали из Дрездена, с «народного золотобитного предприятия». Тихая кухня, где не бывало даже слабенького сквозняка и где коленопреклоненный ангел все больше покрывался золотом, стала теперь главным местом обитания обоих почетных президентов АО МК. Они почти не выходили из дома, разве что навещали Эрну Бракуп, «которая все чаще и чаще погружалась в воспоминания детства».
В рабочих перерывах они часто пили кофе. Решке называл ангела «работой безымянного мастера из Южной Германии или Богемии». Пентковская же возражала: «Типичная краковская школа». В кухне приходилось постоянно измерять влажность воздуха, чтобы поддерживать ее на определенном уровне.
Пока Александра работала, они почти не разговаривали. Решке либо ставил долгоиграющую пластинку, либо включал радиостанцию, которая с утра до ночи передавала классическую музыку. Куранты на ратуше били каждый час: «Мы не покинем той земли, которой рождены…»
Коленопреклоненный ангел, вырезанный из липы, дул в трубу; он имел, вероятно, какое-то отношение к Страшному суду. «Видимо, раньше ангелов было много, целый золотой хор; от звука их труб раскрывались склепы, гробы и гробницы; исполнялось то, что я прочитал недавно на могильной плите в храме св. Троицы:
Я почию в могиле тесной,
Но час настанет, я воскресну,
Чтобы за муки, может быть,
Блаженства вечного вкусить.
Александрин ангел возвещал об этом часе».
Она забрала эту фигуру из другой мастерской. Заплаты, пробочки, зашпаклеванные дырочки от древоточца свидетельствовали о том, что с деревом возились долго. Ангел, припавший на левое колено, выглядел довольно жалко – эдакий ветеран исторических перипетий. Даже покрытый восемью слоями искусной грунтовки, которая, впрочем, не огрубила богатую позднеготическую драпировку, ангел, казалось, многое потерял навсегда от своей прежней красоты.
Однако по мере того, как он покрывался позолотой, как заблестели оба крыла и Александра нанесла на грунтовку смесь белого и червонного золота, а потом начала полировать агатом позолоту от воронки трубы до пальцев ног, фигура постепенно обрела задуманную безымянным мастером первозданную красоту. Если прежде трубящий ангел имел жалкий вид и напоминал своими взбитыми локонами скорее все же задрапированного юношу, нежели деву, то теперь в фигуре появилась та терпкая прелесть, которая, по словам Решке, отличает «ранних ангелов Рименшнайдера…»
И все-таки он оценивал отреставрированную скульптуру не слишком высоко: «Скорее всего, ангел принадлежал к групповому фону на алтаре, а не был центральным символом воскресения из мертвых, как я ошибочно предполагал раньше. Но удивительно, до чего помолодела под руками Александры эта древняя вещь. Полируя фигуру, продвигаясь снизу вверх, она не раз твердила мне: „Вот увидишь. Будет, как новенький“.»
Тем временем настала весна. Когда же на кухне Пентковской воссиял, наконец, отполированный золотой ангел, символизирующий воскрешение, муниципальный служащий Ежи Врубель принес известие о смерти Эрны Бракуп.
Прежде, чем ее похоронят, надо бы добавить следующее: в апреле, а точнее с восьмого апреля, Польшу поразила «выездная лихорадка», поскольку именно с этого дня поляки обрели возможность безвизового выезда через западную границу в Германию и дальше – во Францию, Голландию или Италию, лишь бы хватило злотых, которые теперь можно было поменять на твердую валюту. Заветные желания стали вполне осуществимы. На две-три недели, пусть даже на один день, можно было позабыть о всех тех заботах и проблемах, которые приносили с собою польские будни. Однако едва поляки переступали через границу, как их встречала дикая злоба. К ним относились с нескрываемой ненавистью, даже угрожали расправой, вновь оживали картинки из хрестоматии по истории немецко-польских связей, и все прекраснодушные слова, которые звучали в недавнее время, сразу как-то развеялись и забылись. Становилось жутко. Недружелюбие быстро отбило у поляков охоту к путешествиям, поэтому не удивительно, что многие из тех, кто собирался поехать куда-нибудь на Запад, оказался на похоронах у Эрны Бракуп.
Панихида состоялась в часовне Матарнийского кладбища. Эрна Бракуп взяла с Ежи Врубеля клятвенное обещание, что ее похоронят не на новом миротворческом кладбище, а на Матарне. Собралось больше сотни человек разного возраста, все в трауре. Места в часовне не хватило. Фотография запечатлела много народу перед входом.
Бракуп лежала в открытом сосновом гробу. Отпевание проходило по католическому обряду, медленно и громко. На Эрне было черное шерстяное выходное платье. Все пели охотно, жалостно. Нет, на сей раз Эрне обули не валенки, а полуботинки со шнурками, шляпа тоже осталась дома; только редкие прядки волос покрывали маленькую старушечью голову. Отпевали Эрну Бракуп два священника – один из Бжезно, другой из Матарнии. А вот брошку с полудрагоценным, алым, как Христово сердце, камнем, кто-то (вероятно, Ежи Врубель) снял со шляпы и прикрепил к высокому воротнику платья, под самым подбородком. Священники и служки в белом и фиолетовом. Гроб обставлен свечами и тюльпанами. В переплетенных пальцах Эрна держала четки и иконку, на которой Решке разглядел Черную Мадонну.
От него же я узнал, что во время католического отпевания можно исповедоваться и причащаться. Облегчить свою душу захотелось многим, поэтому отпевание длилось больше часа. Решке не был католиком и вообще не причислял себя к какому-либо вероисповеданию, зато Пентковская, которая не раз говорила, что, обновив две дюжины алтарей, осталась при этом безбожницей, вдруг отодвинулась от Александра, встала со скамьи и присоединилась к длинной очереди перед кабинками для исповеди, где священники подставляли свое ухо кающимся; священник, постучав по перегородке, дал знак, Пентковская зашла в кабину и вскоре вышла оттуда; отрешенная от мира и погруженная в себя, она стояла среди тех, кто уже побывал на исповеди, и смиренно ожидала последних грешников, затем с другими одетыми в траур людьми она преклонила колена на скамье для причастия, запрокинула, не снимая шляпы, голову, приняла облатку и, потупив глаза, вернулась на прежнее место; здесь она вновь преклонила колена, после чего еле слышно сказала Александру, что в Польше можно оставаться неверующим, но вести себя при этом как католик. Решке пишет: «Я ее ни о чем не спрашивал и уж тем более не допрашивал. Александра сама по дороге домой, рассмеявшись, сказала: „Вот теперь можно сделаться безбожницей. До следующего раза“.»
Похороны Эрны Бракуп оказались, вообще, по-своему веселым событием. Она и сама улыбалась, лежа в отполированном гробу с белой обивкой; об этой улыбке, запечатленной на фотографии, которую снял Решке, он же и говорит в дневнике: «Лицо Эрны имело скорее насмешливое, чем просветленное и умиротворенное выражение». Каким-то образом эта улыбка сообщила, видно, присутствующим особое настроение; старых людей было много, и все они принялись вспоминать разные истории, связанные с Эрной. Когда настала пора прощаться, они подходили к гробу, поглаживали переплетенные пальцы на груди покойной, и Решке слышал отнюдь не скорбное бормотание: «Тебе хорошо теперь!» «Отмучилась, бедная!» Или: «Спасибо тебе за все!» «Прощай, Эрна!» И даже: «Ну, пока. До скорого!»
Сами же похороны прошли быстро. Земля была глинистой. С кладбищенского холма можно было разглядеть за деревней аэропорт Ребихово. Впрочем, здание аэропорта и ангары лишь угадывались. Пока хоронили Эрну, ни один самолет не взлетел и не сел.
Когда гроб уже выносили из часовни, когда были развернуты хоругви с ликами святых, когда вытянулась черная похоронная процессия, – впереди священники и служки, Врубель шел за гробом первым, – ко входу на кладбище подъехал на такси С. Ч. Четтерджи и присоединился к процессии с венком и траурной лентой; он, как и остальные, был одет в черный костюм, тем не менее заметно выделялся из толпы.
На Матарнийском кладбище похоронены почти одни кашубы. Девяностолетняя Эрна Бракуп, урожденная Формелла, заняла свое место между Стефаном Жлучем и Розалией Швабе. Девяностолетний юбилей был отпразднован еще в январе, когда кругом лежал снег, в квартире на Хундегассе. Осталась фотография, на которой Врубель танцует с Эрной Бракуп.
Когда Решке после похорон подошел к Четтерджи, бенгалец с улыбкой и отсутствующим взглядом сказал: «Она была моей лучшей клиенткой. Особенно часто она ездила на ваше кладбище. Почему же ее похоронили не там, а здесь? Или она показалась вам не совсем настоящей немкой?»
К этому времени в записях моего бывшего одноклассника начинается беспорядок. Он часто перескакивает на много лет вперед или назад. Правда, почерк сохраняет прежнюю четкость, но непонятные сдвиги происходят даже в середине фразы. Внезапно то, что случилось прямо сейчас, видится как бы в далеком прошлом. Вот, например, описывается приезд Четтерджи на Матарнийское кладбище, а дальше Решке пишет о нем, словно много лет спустя, став уже глубоким стариком, и даже зовут его не Решке, а как когда-то, до онемечивания фамилий – Решковский; события разворачиваются будто бы в начале следующего тысячелетия, и он лишь смутно вспоминает о похоронах Эрны Бракуп и о приезде Четтерджи на кладбище: «…сегодня я попытался припомнить тот день 1939 года, когда, поддавшись настояниям отца, я онемечил собственную фамилию; то давнее событие вызвало теперь мое негодование, и тут на память мне вдруг пришел мой старый друг Четтерджи, тот самый, который ввел в наш обиход велоколяски, получившие теперь столь широкое распространение…»
Решке, точнее Решковский, так описывает, оглядываясь назад, нынешнее положение дел: «Ах, какие беды грозили, казалось, всему миру. Голод, войны, бесчисленные смерти, потоки беженцев, ищущих пристанище… Огненные слова „мене, текел, упарсин“ проступали на каждой стене. Надеялся ли кто-нибудь тогда на то, что жизнь вновь станет прекрасной. Смел ли кто подумать, что города и их окрестности вновь переживут экономический расцвет. Правда, всем сейчас заправляют бенгальцы, но это не ущемляет ничьих интересов. Даже Александра не жалеет для бенгальцев доброго слова. Планируется грандиозный эксперимент по использованию климатических изменений для выращивания на балтийском побережье, в Кашубии, соевых бобов. „Новым“ немцам трудновато смириться с теперешним положением вещей; поляки же относятся к выходу азиатов на ведущие роли спокойно, тем более что индуизм не слишком противоречит католицизму…»
Я и сам почти начинаю верить подобным пророчествам. «Недавно в храме св. Троицы освящали новый алтарь. Здесь мирно соседствуют, призывая к общей молитве, виленская Черная Мадонна с ее сияющим нимбом и калькуттская богиня Черная Кали с ее красным язычком. Теперь и Александра обрела свою веру, а поскольку мы вместе, то благость нисходит и на меня…»
7
Сидя на диване, Александр и Александра смотрели телевизионные новости. Он – в домашних тапочках, она – с сигаретой в мундштуке, а на экране быстро сменялись картинки: наводнения, горящие скважины, курдские беженцы; эти картинки и были свежими новостями взамен устаревших вчерашних. Наша пара глядела на войну в Персидском заливе, чьих жертв никто не считал.
Кроме дивана и кресел, здесь же наличествовал стол, на нем стояла вазочка с солеными палочками. Когда вулкан, проснувшийся на острове Лузон, засыпал пеплом предыдущие картинки с горящими нефтяными скважинами и курдскими беженцами, обещанную скорую победу и весьма приблизительные цифры погибших, промелькнувшие картинки утратили свою актуальность, хотя и сохранили некоторую значимость для последующих телерепортажей. Решке, записав увиденное в дневник своим бисерным почерком, встал с дивана, взял соленую палочку и подумал, что ничто на свете не кончается. Мне же хочется вспомнить осень сорок четвертого. Мы уехали из Данцига до того, как город погиб в пожарах. Трудовая повинность закончилась, нас обрядили в солдатскую форму и послали на военную подготовку; Решке стал радистом, я – танкистом, потом нас бросили в последнее сражение западнее Одера. И лишь случайно – понимаешь, Решке! – совершенно случайно, а вовсе не по доброй воле Провидения, мы с тобою выжили, уцелели, если не считать царапин, и сумели уйти на Запад; а вот брата Александры, семнадцатилетнего мальчишку, нашего ровесника, расстреляли как партизана годом раньше; Максимилиан, брат Александра Решке, погиб летом 1943 года – он был танкистом и сгорел под Курском; другой его брат, Ойген, наступил под Тобруком на противопехотную мину и был разорван на куски; это для них все кончилось, а для нас – нет.
Эта тема связана с одним разговором, о котором, пусть задним числом, стоит упомянуть. Прежде чем Эрна Бракуп со сложенными на груди руками и переплетенными пальцами была похоронена на Матарнийском кладбище, наша пара побывала в последний раз в ее рыбацкой халупе. Услыхав от Врубеля о смерти Эрны, Александр и Александра отправились, как и раньше, на трамвае до Бжезно, по линии, идущей мимо Саспенского кладбища и хорошо знакомой мне в связи с иной историей. Впрочем, скачок во времени обусловлен не этой трамвайной поездкой, не прощальным визитом к покойной, а прогулкой по берегу довольно спокойного моря в сторону Елитково; эта прогулка занимает в дневнике изрядное место, и Решке не единожды мысленно возвращается к ней, вначале непосредственно, а потом, как бы оглядываясь назад, по прошествии семи лет.
Из отрывочных дневниковых фраз можно понять, что в единственной комнате, а также на веранде было полно народу, стульев не хватало, люди толпились вокруг смертного одра. Свечи, цветы, ладан и т. д. Решке пишет: «На веранде, сидя за столом, громко молились соседки; как только освободилось местечко, Врубель подсел к ним, чтобы помолиться вместе с остальными. Я обратил внимание на три блюдца с леденцами, два блюдца уже почти опустели; плачущие и молящиеся брали леденцы, чтобы не охрипнуть.
Бесконечному кругу четок вторила нескончаемая молитва, которая время от времени прерывалась плачем. Врубель тоже взял леденец, я воздержался. Без шляпы наша милая Эрна выглядела непривычно; зато на губах ее застыла знакомая улыбка, которая показалась Александре скорее насмешливой, чем прощальной: „Это она смеялась над нами. Над нашим согласием принять почетное президентство. Какой уж там почет?!“»
А дальше, безо всякого перехода, наша пара вдруг оказывается на берегу моря. Врубель остался при леденцах, запас которых по мере надобности пополнялся. Наверное, Александр и Александра вышли на берег мимо старой начальной школы, через дюны. Решке описывает море угрюмым, серым, неподвижным; о погоде он ничего не сообщает, замечает лишь, что на всех пляжах уже несколько лет назад запретили купаться, после чего он обрушивается на стаи копошащихся у кромки воды лебедей, называя их «паразитами испоганенного моря». «О, это нахальство! Лебединая пара красива, но орда обожравшихся и все еще ненасытных птиц…» Я вижу Александра с Александрой как бы через бинокль, то в одни окуляры, то в другие, то близко, то далеко. Иногда я опережаю их, иногда плетусь позади и снова обгоняю; они приближаются ко мне, вырастают, потом снова уменьшаются: блуждающая пара, две фигуры, слишком разные по росту. Возле самого Елиткова они повернули и пошли назад, не переставая говорить – он как бы поверх нее, она – как бы мимо, лебеди от них не отставали.
Решке передает содержание разговора. Дескать, кончина Эрны Бракуп напомнила ему о смерти братьев. Открылась связь между их преждевременной гибелью и жертвами войны в Персидском заливе. Все взаимосвязано. «Ибо, утверждаю, ничто на свете, даже отдельно взятая жизнь, не имеет конца. Застреленный брат Александры, мой сгоревший и другой, подорвавшийся на мине брат продолжают жить. Похороненные известно или неизвестно где, они не желают умирать, а хотят оставаться с нами, жить в нас…»
После этого, никак не обозначив временной сдвиг, Решке пишет: «Кто мог надеяться, что все эти отравленные моря, реки и озера вновь наполнятся рыбой и, благодаря ровному и мягкому климату, в них опять можно будет купаться? Ведь когда померла Эрна Бракуп, нельзя было себе даже представить, что курорт откроется вновь. Казалось, будто Балтийское море погибло навсегда. Признаться, я в то время также видел будущее в самом мрачном свете, поэтому Александра, зная мою страсть угадывать огненные знаки беды на вполне еще прочных стенах, не раз подтрунивала надо мной: „Тому, кто пророчит несчастья, дается долгий век. Пусть убедится, что все его пророчества оказались зряшными“.»
Характерно, что Решке, когда он рассказывает о том, как неподалеку от Брезена он предложил Александре руку и сердце, не заглядывает слишком далеко. Сразу же после слов: «Сегодня под вечер, во время прогулки по грязному берегу моря, я сделал Александре предложение», – он говорит о «семи годах счастливого супружества». «Эти годы не умалили нашей любви. Пусть наши объятия не так часты, зато они остаются по-прежнему пылкими… Ответив, не задумываясь, на мое предложение согласием, Александра, видимо, знала, что впереди нас ожидает счастливая старость, а в беде мы будем помогать друг другу и заботиться друг о друге…»; впрочем, Решке тут же возвращается к тяжелым воспоминаниям: «А ведь накануне свадьбы мы были близки к отчаянию. Мысль о совместном конце витала, так сказать, над нами, ибо причин для этого было предостаточно. Почетное президентство мучило нас, унижало. Да еще скверная погода. Весна никак не хотела наступать. Потом прозвучали оскорбительные, грязные подозрения насчет машины. Неудивительно, что однажды, вскоре после моего предложения Александре, мы попросту хлопнули дверью, причем довольно громко. Это принесло облегчение, но возникло и ощущение пустоты. Иллюзии развеялись… Однако мы лишились и своей идеи…»