Текст книги "Крик безмолвия (записки генерала)"
Автор книги: Григорий Василенко
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
44
Илья Васильевич не раз приглашал меня зайти к нему, в его «особняк», посмотреть как живет фронтовик-победитель, полковник в. отставке. Мне и самому хотелось навестить его. Не так уж далеко пришлось идти до него от
главного проспекта «Маленького Парижа», всего четыре квартала, почти не выходя из центра города.
Я давно не был в том заброшенном районе старого города, примыкавшего к реке, и он представлялся мне не таким уж трущобным. По обе стороны узкой улицы с разбитой мостовой тянулось хаотическое нагромождение лачуг в чисто русском исполнении, построенных без всяких архитектурных канонов, что называется кто во что горазд. Развалившиеся и доживающие свой век ветхие хибарки кишели как муравейники своими трущобными обитателями.
В глубине тесного двора с такими же хибарками, прилепившимися одна к другой, я отыскал «особняк» – строение, похожее на казачий курень прошлого столетия, в котором ютился полковник Колпашников. На крыше куреня были разбросаны кирпичи, удерживающие куски шифера, прикрывавшие давно поржавевшее железо. Прохладный ветерок трепал на соседней крыще какую‑то железку, заунывно поскрипывавшую над головой.
Саманная мазанка Колпашникова ушла в землю так, что окошки выглядывали на половину из‑за зеленых кустов колючего шиповника в крохотном палисаднике.
На пороге меня встретил Илья Васильевич в армейской рубашке при галстуке, без погон. «Наверно, собрался куда‑то уходить», – подумал я. Позвонить ему, предупредить о визите я не мог, у него не было телефона, поэтому пришлось сразу извиняться.
– Проходите, проходите… Только осторожно, голову пониже, иначе стукнитесь о притолоку.
Я внял его предупреждению, низко опустив голову, перешагнул через порог.
Илья Васильевич, как экскурсовод, стоя посередине комнаты, сразу начал рассказывать о жилье. Досталось оно его жене по наследству от умерших родителей.
– Может, лучше было бы без наследства… А так считается, что жильем мы обеспечены. На очередь поставили, но она не продвигается. По моим подсчетам не дождаться…
Я не мог его ничем утешить, даже не мог сказать ободряющее слово, что не надо отчаиваться, как обычно говорят в таких случаях. И от этого мне стало как‑то неудобно.
– Алексей Иванович, вы меня извините. Присаживайтесь. Давайте выпьем чайку. Хозяйка уехала автобусом на огород. Жаль. Хотела с вами повстречаться.
Полковник усадил меня на диван и я оказался за круглым столом, покрытым скатертью. Напротив меня на простенке громко тикали куда‑то спешившие ходики. Жилье от старого куреня отличалось тем, что на крошечном полу лежала ковровая дорожка, стены обклеены светлыми обоями, а в углу на низкой тумбочке стоял телевизор, свидетель научно–технического прогресса двадцатого века.
Илья Васильевич засуетился. Я слышал как он на кухне чиркал спичками, ставил чайник на плиту. В тесной комнатке под низким потолком все было до предела просто. Легкая занавеска, наверное, отгораживала спальню. В этих стенах жизнь словно остановилась. Не верилось, что совсем рядом на центральном проспекте громоздились новые многоэтажные дома, кое–где с лифтами, лоджиями и балконами. Я не мог разобраться, как же отапливается полковничья хибарка, хотел было спросить, а потом вспомнил торчавшую над крышей высокую канализационную трубу. Дай бог, если печка топилась газом.
Не впервой мне приходилось бывать в таких «палатках» с земляными полами, но видеть в этой конуре фронтовика, полковника в отставке, доживавшего свой век, я не ожидал и от этого мне стало душно. На меня нависал и давил потолок.
Илья Васильевич расставил на столе чашки, все что нашлось дома к чаю: печенье в стеклянной вазе, сахар, чайник с заваркой. В домашней обстановке Колпашников выглядел по–другому. Может сдерживался, считал неудобным за чашкой чая при госте распаляться о своем житие.
– Сегодня прохладно, а вы без берета, – заботливо сказал Илья Васильевич, разливая чай.
– Иногда даже берет мешает.
– Ну, это вы зря. Простудитесь с вашей растительностью. Берет же не каска.
– Всю войну прошел без каски и сейчас предпочитаю ходить и говорить без головного убора. Свежий воздух обдувает голову, дышится легче, мысли не застаиваются.
– Вы меня удивляете, Алексей Иванович. Я на войне с каской не расставался. Правда, не спасла она меня от осколка.
– На передовой я жил с приметой. Впрочем, как и все. В сорок первом, под Москвой перед боем, мне как и двум другим каски не досталось. Мы – все трое, уцелели в том бою, а многие из тех, кто были в касках, остались там навсегда. С этой приметой я прошел всю войну без каски
и, как видите, уцелел. Без каски было как‑то свободнее, виднее, она бы мне мешала. Вбил себе в голову: надену – рок.,. С этой приметой и живу.
– Это‑то да, но голова одна и жизнь одна.
– Жизнь?.. Наша жизнь—не что иное, как «человеческая комедия».
Мой собеседник, помешивая ложечкой дымивший паром, крепко заваренный чай, насторожился. Такого он от меня не ждал, а я жил с некоторых пор этой мыслью, но держал ее при себе. Теперь это выплеснулось. Обстоятельства изменились, как говаривала одна моя знакомая. Илья Васильевич, словно опасаясь услышать мои дальнейшие рассуждения, заметил:
– Хочется верить, что придет время, когда все станет на свое место. Верх возьмет здравый смысл, а не комедия.
– Я сомневаюсь. Давайте обратимся… к Бальзаку, написавшему «Человеческую комедию». Один из его романов называется «Утраченные иллюзии». Это было, это было… в 1843 году. Он писал об ужасной скверне XIX века, изобразил ее с такими подробностями, что никто не сможет опровергнуть язвы современного ему мира. Прошло немало лет с той поры, когда Бальзака занимали мысли о несовершенстве мира, когда жизнь он определил как «Человеческую комедию», в которой копошились, как в муравейнике люди с их пороками. Они не могли от них освободиться. Бальзак стремился объяснить закономерности действительности. И к чему он пришел? – «животность» врывается в человечность. Животное наделено немногим, ведет исключительно простую жизнь, у него нет ни наук, ни искусства, в то время, как человек стремится запечатлеть свои нравы, свою мысль, подгоняя их под законы, приспосабливает жизнь для своих нужд. Общество развивает у человека его дурные наклонности. Идея написать «Человеческую комедию» родилась у Бальзака из сравнения человечества с животным миром, которое чище человека.
– В чем? – спросил Илья Васильевич. – Я вам подолью горяченького.
– В чем? Человек одержим стремлением к личной выгоде, к личному обогащению, ради этого он идет на самые мерзкие поступки. Человек – раб своей страсти, раб денег, тщеславия, преследует лишь свои корыстные цели. «Смерть слабым» – вот руководство высшего сословия.
Наверное, Позаимствовав у Ницше: «падающего еще толкни».
Мне хотелось сказать полковнику, что право государства превращается для простого люда в бесправие, закон – в беззаконие. Ради денег и тщеславия сильные мира сего превращаются в эгоистов, готовые на самые низкие поступки. Для того, чтобы добиться успеха персонажи пускаются на подлости. Талантливые же не идут на сделку со своей совестью, не приспосабливаются на потребу власть имущим, не влачат полуголодное существование, гибнут наедине со своей музой. Это единственное для них утешение. От самоубийства их удерживает только близкий любящий человек. Иметь такого человека – счастье.
Бальзак пристально изучал быт, семью и пришел к выводу, что общество породило женщину, стремящуюся к браку тоже по расчету, видя в муже источник удовлетворения своих стремлений. Часто ради достижения честолюбивых замыслов, идет на пренебрежение высшим благом – любовью. Я знал одну такую. Она признавалась мне в любви. Накануне свадьбы. Она была искренна. А вышла замуж за того, у кого была машина и квартира, деньги. Плакала у меня на плече. Такие женщины наставляют мужу рога и находят удовлетворение в том, что познают настоящую любовь.
Подлинную человечность Бальзак находит в мире простых людей, способных бескорыстно жить и любить. Он вскрывает мерзости продажных и покупающихся женщин, их двуличность.
Все это я опустил, оставил при себе. Илью Васильевича спросил:
– Вы что же, думаете, что мир изменится? «Человеческая комедия» продолжается. Почитайте Ремарка, Хемингуэя, Лермонтова и Чехова, да и Горького, возносившего человека.
Вот мы сейчас тут копошимся, разоблачаем, вскрываем подноготную недавнего прошлого, но разве мы пришли к лучшему? Нет, пришли к худшему, к некрасовскому: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Прямо для сегодняшнего дня в подтверждение мыслей Бальзака. А казалось бы, мир должен поумнеть. Нет, он не поумнел. Он стал еще более изощренным в жестокости, а нравственные его устои пали до предела.
Разоблачение большевистских лидеров, потом Хрущева, Брежнева, Медунова и Щелокова пока что не дали никаких
результатов в улучшении жизни народа. Наоборот, все в один голос кричат – народ подведен к пропасти. И подвели его не мертвецы, а ныне здравствующие лидеры, уходящие в отставку по мере приближения к пропасти, чтобы не свалиться в нее, а Россия пусть валится.
– О Бальзаке я много слышал, но мало читал, – сказал Илья Васильевич. – Правда, кое‑что осталось. «Утраченные иллюзии»… Надо почитать.
– Почитайте и увидите, что с тех пор ничего не изменилось Была надежда на социализм, но он не отстоял себя.
– Партия и конкретно Крючков его не защитили. Вот за это Крючкова надо судить, – сказал полковник. – Где же был КГБ? Об этом не раз спрашивали. И почему не принимал мер, когда началась литься кровь?
– Крючков докладывал Горбачеву, верил ему. Теперь что говорить о КГБ? Нет его, как и нет чекистов. Те, кто остались в тех стенах, должны были уйти, уступить место другим, если у них остались какие‑то принципы. Как можно защищать с одной и той же головой вчера социализм, а сегодня капитализм? Надо же, чтобы в голове произошли сдвиги на 180 градусов.
– Выходит там остались беспринципные люди, готовые служить, как наемники, любому царю, – помрачнел Илья Васильевич и становился тем полковником, каким я его видел раньше.
– Кто в ладах с совестью, оставили то учреждение.
– Деньги, деньги решают все. Вы же сами говорите.
– Вот мы и пришли к тому, что утверждал Бальзак в «Гобсеке», больше чем сто лет назад.
– Не только мы.
– Да, конечно, – пришлось мне согласиться с Ильей Васильевичем, загадочно произнесшим: – Россия густо засеяна пулями, жаль всходов они не дают.
Я находил его надломленным и старался не затрагивать житье, чтобы не сыпать соль на ноющие раны. Да и он сам не пытался в этот раз расписывать свои невзгоды.
Провожая меня, он как бы вспомнив об этом, промолвил:
– Стыдно признаться, что я полковник. Молчу. Кому сказать? Да и что толку? Все пороги обил, а телефон не ставят. Говорят, зачем тебе, дед? Писал Рыжкову. И его не послушали. Обидно за Николая Ивановича. Мягкий он человек, не для России, – тяжело вздохнул полковник и так же тяжело поднялся, подошел к окну.
– Ветерок, пожалуй, чуть утих.
– Спасибо, что зашли. Всегда рад буду встрече.
В ближайшие дни ожидался приезд главы советского правительства на Кубань, но об этом я не стал говорить полковнику в отставке.
Вернувшись домой, я вынул из почтового ящика «Литературную Россию», которая словно почуяв наш разговор с Колпашниковым откликнулась на эту тему.
«Вот послушайте, – хотелось мне сказать Илье Васильевичу, – что говорит сегодня полковник КГБ в запасе. Напечатано черным по белому: «…Спросите вы девять десятых сотрудников, чему они служат, и будьте уверены, что поставите их в тупик. Нет, на словах они найдутся, что сказать. И в разных ситуациях будут, будут находить правильные и нужные слова в свое оправдание. Ну, а по существу?
А по существу им все равно, кому служить. Лишь бы платили, хорошо платили. Хотите – коммунистам, хотите – демократам. Хотите одних будут сажать, хотите – совсем других. Более продажной публики я в жизни своей не видел. Родине, говорите, служить? Помилуйте, какой такой «родине»?
Раньше служили Вере, Царю и Отечеству. Позже – революции, еще позже Родине. А сейчас? Растленное поколение. И вы хотите, чтобы этот тлен не затронул то ведомство? Страшное зрелище – «руины и пепел». Хорошо, что мой отец, разведчик, не дожил до этих дней. Он бы не пережил всего этого. Гниль, разруха. А на Родину им наплевать».
45
Полозкову очень хотелось, чтобы Председатель Совета Министров СССР Рыжков побывал на Кубани. Во время встречи в сочинском аэропорту Иван Кузьмич пригласил премьера в Краснодар, в степи, на кубанские поля. Стояла июльская жара, шла уборка хлебов. Секретарь крайкома собирался показать Николаю Ивановичу богатый край, полный изобилия, и воспользоваться редким случаем, попросить тракторов, автомашин, комбайнов, денег на строительство, валюту на закупку сельскохозяйственных машин за границей. Очень хотелось приобрести японские комбайны для уборки риса, перерабатывающие машины для зеленого горошка.
На два дня Рыжков с супругой прилетели в Краснодар. Его повезли в районы, на поля, показывали в институте риса технику, приглашали на заводы и фабрики.
Программа была настолько насыщена, что везде приходилось ее выполнять галопом. За Николаем Ивановичем под палящим солнцем неотступно следовала супруга, даже на полях, где трудно было ходить не то, что в туфельках, а в солдатских сапогах. Останавливали комбайны, подходили к трактористам, беседовали на механизированных токах. Николай Иванович больше слушал, задавал вопросы, которые можно задавать в кабинете в Москве, а не на полях. Собеседники же без обиняков говорили о неразберихе, когда речь заходила об инвестициях, о несовершенстве сельхозтехники, о необходимости развертывания производства запасных частей, оборудования для перерабатывающей промышленности.
Мягкий, вежливый с подкупающей интеллигентной интонацией в голосе он никак не производил впечатление властного главы правительства. В беседах, разговорах, мнениях не хватало у него одного – решений как поступить в том или ином случае, не видно было, что это глава исполнительной власти в стране. Он рассуждал, удивлялся, охал и ахал, но сказать как надо и что надо, не мог. Ничего конкретного не говорил. У собеседников создавалось впечатление, что он сам не знает, что же надо предпринять, чтобы исправить положение дел в сельском хозяйстве. А от него ждали именно этого, прислушивались к каждому его слову.
Он восторгался, как все здорово выглядит на Западе. К тому времени он побывал во многих странах, в частности, в Австрии.
Николай Иванович разочаровывал местных сельхозни– ков как государственный деятель. Его суждения и подходы остались на уровне директора крупного комбината. Перспективу в масштабе огромной страны он рисовал довольно расплывчато. Ее контуры были весьма туманны. Похоже было на то, что ни он, и никто другой в стране не имели ясной программы действий, в том числе и Горбачев, на которого он ссылался в порядке протокольной вежливости, показывая, что он его не забывает, т. к. в то время был пик хождения Горбачева в народ на улицах городов для завоевания популизма. Хотя уличные шоу ничего не давали, но они нравились Горбачеву, а доверчивые русские люди верили ему, как в свое время верили Хрущеву. Встречи
на улицах, на которые он потом часто ссылался, как на мнение народа, не давали ему никакого основания говорить так. Чаще всего народ собирался просто, что называется, поглазеть на него. Николай Иванович понимал это, но молчал. Он все же был ближе к реальной обстановке в стране, чем Горбачев, и рекламой не занимался.
В узком кругу Рыжков рассказывал о своей встрече с Крайским, главой правительства Австрии. Они летели в самолете, чтобы посмотреть какую‑то ферму. На полях Австрии зрел хороший урожай. Это видно было из самолета.
– Радоваться надо такому урожаю, – заметил Рыжков.
Крайский ему ответил, что никакой радости он не
испытывает, фермерам надо будет платить дотацию, чтобы поддержать их, т. к. цена на хлеб упадет от избытка его в стране.
– Закупите у нас хлеб, – предложил ему Крайский.
– Такая маленькая страна – Австрия, – рассуждал Рыжков, – предлагает нам закупить у нее хлеб, а огромная Россия не может себя прокормить. Кажется здесь должна бы быть продолжена мысль главы правительства – почему так? Но этого не последовало, а от него ждали, что он скажет. Его рассуждения выглядели, как у постороннего наблюдателя, туриста, которому рассказывали и показывали ферму в Австрии, а он, возвратившись, делился своими впечатлениями с соседялми и знакомыми, как хорошо живут австрийцы.
Николай Иванович довольно подробно обрисовывал фермерское хозяйство, которое он посетил, восторгался порядком, трудолюбием фермера и его семьи и тем, что у него есть магазин, в котором он продает окорока. Хозяйство фермера было хорошо обеспечено техникой. Николай Иванович запомнил сколько коров у фермера и другой живности, отметив оптимальный вариант в расчете на гектар земли.
Все слушали внимательно восторженный отзыв главы правительства об этом фермере и ждали, к какому же выводу придет Николай Иванович в своих рассуждениях. Вместо вывода присутствующие услышали вопрос:
– Ну, почему же у нас нет этого?
Вопрос остался без ответа.
Перед отъездом из Краснодара Николаю Ивановичу показали новый продовольственный магазин в микрорайоне. Несмотря на предупреждения ничего не завозить, не
насыщать полки изобилием, работники торговли, конечно, по подсказке свыше завалили магазин широким ассортиментом продовольствия, которого в Краснодаре в ту пору днем с огнем нельзя было найти. Покупатели удивлялись, а сопровождавшее краевое руководство утверждало, что ничего особенного в магазине не было – так на всей Кубани. После этого Рыжков не мог не сказать, что Кубань живет богато и если бы что‑то подобное было в Свердловске или Челябинске, то больше и мечтать не о чем. Казалось бы Иван Кузьмич, неотступно следовавший за Рыжковым, должен был возмутиться показухой, но этого не случилось.
С этим и улетел Николай Иванович в Сочи продолжать свой отдых, а на полках магазинов Кубани не было мяса, меньше поставлялось в торговлю молока, пропали сыр, масло, сахар, мыло и другие продукты. За водкой и пивом выстраивались очереди, в которых мужики проклинали придуманный очередной эксперимент над ними.
Под шумок антиалкогольной кампании Иван Дьяков, секретарь крайкома, распорядился демонтировать импортное оборудование на пивных заводах, приспасабливая их технологию для выпуска соков. Краснодар остался без пива. Дьякова перевели в Астрахань с повышением. На Кубани исчезли соки.
Председателя Совета Министров удивляли дарами Кубани, а он не удосужился трезво разобраться с положением дел в регионе.
Руководители края обманули не только главу правительства в свое удовольствие, но и обокрали народ. Поставки продовольствия из края увеличивались из квартала в квартал. На Кубани же изобилие… В этом убедился высокий гость.
Не сложился премьер супердержавы из Николая Ивановича. В этом ему помог Горбачев и набросившаяся на него свора «демократов», доведшая его до инфаркта. Сам он не заявил о себе, слепо поддерживал перестройку, наивно рассуждал о необязательности министров, не раз подводивших его. И все же он оказался пророчески прав, заявив, что «вы еще вспомните это правительство…»
46
После встречи с Геннадием Ивановичем Ольга настраивала себя на спокойный лад, как будто бы ничего и не
произошло. Приветливо улыбалась сослуживцам, пока ее взгляд не задержался на миниатюрном портрете Лермонтова на ее столе, подаренном Гришановым. Печальные глаза поэта укоризненно смотрели на нее и о многом ей напоминали. Она словно услышала при этом слова, которые Геннадий Иванович давно хотел ей сказать.
«Я тешу себя какой‑то надеждой, чтобы с помощью этой уловки устоять в несправедливой судьбе». А Ольга не раз ему говорила: «Я не хочу, чтоб мир узнал нашу таинственную повесть…»
Ему казалось, что Ольга после тягостного разговора ушла от него с некоторым облегчением от того, что хотя и не до конца, но все же устояла под гневным видом – ничего не пообещав, несмотря на бескомпромиссную настойчивость. Гришанов не хотел оставаться в неведении и подсказывал ей грубоватый ответ: «Скажи – отстань от меня» и вместе с этим очень боялся, если она не дай Бог произнесет эти роковые для него слова. Затаив дыхание, не сводя с нее глаз, он ждал.
Ольга их не повторила и не отвергла. Он сам должен был понять ее молчание, не рассчитывать на продолжение их тайного союза. Ведь все и так было ясно, зачем же еще обнажать отчетливо обозначившееся во всем ее существе, когда он допытывался, а она, потупив глаза, безмолвствовала или же вслух, а больше про себя, размышляла о настигших их сложностях, от которых нельзя было отмахнуться, не находила успокаивающего ответа.
Ольга не представляла своего смущенного, помрачневшего до неузнаваемости лица, каким он его еще ни разу не видел. На нем было написано ее намерение развязать затянутый ими узел. Она не думала в этот момент, что иначе поступить не может, как и не задумывалась, что для него это означало потерять ее. Глядя на нее, он не смел повторить свои слова: «Я тебя никому не отдам». Она взглянула на него, встретив сердитые огоньки в глазах, которые всегда так ласково смотрели на нее и может из‑за этого у нее блеснуло сочувствие к нему и она в нерешительности вяло проронила еще раз: «Все остается так же…» Но он ожидал других слов, схожих с его твердым намерением – никому ее не отдавать. Проникнутые взаимным стремлением друг к другу, в чем они были единодушны, ни он, ни она, совсем недавно не могли даже предполагать, что сойдутся в мареве разогретого палящим солнцем воздуха для выяснения отношений и этот разговор может
навсегда развести их в разные стороны, тогда как три дня, когда они не виделись, считали за целую вечность!
Ольга корила себя, но даже в этот момент не жалела, что в свое время без оглядки бросилась в распахнутые для нее объятия, хотя вынуждена была теперь выслушивать суровые упреки и осуждать себя пробившейся совестливой мыслью, требовавшей от нее решения, равного принятию обета.
Как было бы хорошо, если бы он смирился, оставив ее без всяких драматических сцен. Она так и представляла – постепенное угасание и неизбежное тихое расставание. «Ну, встретились, были счастливы, – признавалась она, – но прошло время – разошлись». Мало ли подобных историй – вспыхнувшей, как костер, любви! Костер неизбежно тухнет, если его не поддерживать. Расходятся совсем обыденно муж с женой, жена с мужем, а их никто не заставлял расписываться под обязательством верности на всю жизнь. Правда, они поклялись, но не на Библии же и не в церкви, быть верными друг другу, это оказалось для него сильнее всех подписей, заверенных печатью.
Ольга не задумывалась над тем, что огонь можно поддерживать одному, без нее. Он ей напомнил об этом, даже взывал к совести и если бы она видела себя в этот миг, как вспыхнули щеки на непроницаемом лице. Это уже была примета восприятия обращения к тайникам ее души. «Какая же я…», – упрекала она себя за все то, что было между ними. Но даже в этот самый критический момент объяснения сдерживалась мысленно произнести: «Связалась на свою голову…»
Разговор, поначалу был похож на бушевавшее пламя, низведенное ими же до слабого огонька, но его тлеющие угольки оставались надеждой. Их не потушил даже дождь от того, что Ольга в смятении с влажными глазами призналась себе в мучении, которое они сами устроили, хорошо понимая, что он хотел от нее услышать заверения, однако, она так и не произнесла слова, много раз слышанные им.
Она всегда была в восторге от него, а теперь ей представлялось странным, что он не от мира сего, жил в плену высоких чувств, не отступал от них и ревностно защищал их, хотел, чтобы и она следовала ему.
Между тем, их окружение, реальности жизни были такими, что удержаться в них с его представлениями, сохранить их отношения оказалось почти невозможным. Время, в котором он пребывал, ушло в прошлое. Люди
стали другими, нравы и представления о нравственности, долге, чести, преданности, верности и любви стали иными. Она знала, что он в ней находил тютчевский идеал. Что же – она должна была признаться ему, что она совсем другая, что он ошибся в ней, что она, как однажды заметила, – «из глухой деревеньки»? Да, он это слышал и не соглашался с нею. «Деревенька здесь ни при чем, – говорил он ей. – Больше того, только в деревеньке могло родиться щедро наделенное природой такое любящее существо, как она».
Все это не могло не отложиться в ней. Многое ей передалось от него. Часто вырывались из ее уст признания, что он разбудил ее и она выползла на свет божий как улитка из раковины.
Может быть, все это заставило Ольгу задуматься, как быть дальше? А задумываться никогда не поздно. Приходили мучительные мысли, терзавшие ее душу, и известная всем истина, что любовь всегда растет от возникающих перед ней препятствий. Жизнь без нее невозможна и если в ней нет мучений, стрел и огня, то это совсем не любовь. Как тут не вспомнить энциклопедиста в этой области Бальзака, утверждавшего, что блуждая по необъятным просторам чувств, оба зашли очень далеко, стараясь взаимно проникнуть в самую глубину души, проверить искренность друг друга.
«Может, я что‑то нарушила в предназначении, данном мне природой, противлюсь сама себе?» – начала размышлять Ольга. И от этого должен был наступить перелом, об этом Гришанов пока не знал. Не знал, что Ольга собиралась бежать от своего Васьки, даже если бы ей пришлось снова поселиться в глинобитном сарайчике без окон, без потолка, под соломенной крышей, неприспособленном для жилья, как это уже однажды она испытала, оставшись круглой сиротой в чужрй деревне за перегородкой, в том закутке, вспоминала она, слышалось в ночи посапывание коровы и от этого становилось не так страшно одной. Рядом спокойно дышало живое существо.
Ольга знала, что, только он с болью переживал давно отошедшее в прошлое ее горькое детство, как свое личное. Однажды она проникновенно написала ему: «Я вечно буду тебе благодарна за все то, что сделал для меня». Как‑то проснувшись в ночной теми с этим признанием, она до утра не могла сомкнуть глаз, оставаясь в гнетущем состоянии, как после кошмарного сна. То было ее искреннее
заверение и в нем он тогда не сомневался, но она, втиснутая в прозаический алчный мир, вынуждена была скрывать свои естественные чувства от окружения и от общества, установившего табу на подобные отношения. Казалось бы, общество не вправе вмешиваться в личную жизнь, не вправе винить и публично унижать тех, которые тянулись к своему счастью, нарушая казенные устои, но не испытывая угрызений совести. Только она, совесть, могла их судить. Выстраданные же помыслы Ольги и Геннадия Ивановича были чисты.
Ольга знала, сколько ему пришлось вытерпеть из‑за нее, считавшего ее необыкновенной. Он этого не скрывал, добавляя. Что такой она и останется, пока будет с ним. Прозаичности в их отношениях он не терпел, хотя она не всегда соглашалась с ним в ее исключительности. Геннадий Иванович выслушивал ее, но оставался при своем мнении: «Если что‑то случится, – опасался он, – вот тогда она вернется в свою раковину и однажды предстанет перед ним обыкновенной, покорной, живущей в убогом сарайчике, как в келье, смирившись со своей судьбой, в одеянии послушницы с надвинутым на лоб черном платке».
С той бессонной ночи Ольгой завладели душевные бури, причинявшие ей боль, которой она пыталась противиться. Она боролась с собой, но собиралась с духом. У человека, перенесшего тяжкие жизненные невзгоды, не может быть черствого сердца. В нем зрело порывистое признание: «Как хорошо, что ты есть». Но Геннадий Иванович, тоже забитый раздумьями, находился в полном неведении, что замышляла Ольга в наступившие знойные дни.