412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Боровиков » Именем Республики » Текст книги (страница 1)
Именем Республики
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:20

Текст книги "Именем Республики"


Автор книги: Григорий Боровиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Г. Боровиков
Именем Республики

О СЕБЕ

Родился и рос я в глуши Вятской губернии. Наше Белоглазово, затерявшееся среди полей и лесов в ста сорока километрах от железной дороги, бедствовало, как все вятские деревни, от малоземелья. Поэтому каждый крестьянин имел «рукомесло». Плотничать, класть печи, катать валяную обувь, точить из дерева миски и ложки, плести лапти, гнуть ободья и сани, делать из бересты без швов и без гвоздей бураки для кваса – на это вятские были первые мастера.

С восьми лет начал работать с отцом в поле: боронил, жал хлеб, околачивал лен.

Рано научился читать. Из книг узнал о том, что есть другая жизнь, не похожая на нашу, деревенскую.

Под влиянием прочитанных книг пробовал писать стихи. Мне было 16 лет (я учился в средней школе в городе Яранске), когда одно из моих стихотворений напечатали в уездной газете. Увидев свою фамилию в газете, я так застыдился, что всем знакомым, поздравлявшим меня, говорил, что это не я писал стихи, а кто-то другой, мой однофамилец.

В 1921 году вступил в комсомол, участвовал в борьбе с самогонщиками и спекулянтами, в изъятии церковных ценностей и хлебных излишков у кулаков.

После окончания средней школы уехал в Москву учиться.

Небольшие деньги, которыми меня снабдили родители, кончились так быстро, что жить до вступительных экзаменов было не на что. Пришлось искать заработка. Решил податься за Волгу. В Казани брался за любую работу: пилил дрова, переписывал рукописи, служил в канцелярии.

Тянуло писать стихи. Писал и посылал в газеты. Кое-где печатали, даже во второстепенных московских журналах.

Потом мои стихи перестали мне нравиться, я понял, что поэта из меня не выйдет.

Много лет проработал в газетах Казани, Саратова, Сталинграда. По поручениям газет несколько раз бывал в дельте Волги и на Каспийском море. Мне захотелось рассказать об этом замечательном уголке нашей Родины, и я написал сценарий для киноочерка. В 1941 году Нижневолжская киностудия начала снимать фильм. Но в июне гитлеровская армия напала на Советскую страну. Съемки фильма были прекращены. Я ушел воевать. В боях под Сталинградом был ранен.

В 1945 году написал свою первую книжку – «В Каспийских джунглях».

В последующие годы вышли книги «Крутояр», «Волжские рассказы», «В пути», «Ирина», «Сережино лето», «Родник», «Голубой плес», «Ника», «Зумара» и другие. Некоторые произведения переведены на польский, словацкий, немецкий, а также на языки народов Советского Союза.

Предлагаемая вниманию читателей повесть «Именем Республики» написана по впечатлениям моей юности.

Григорий Боровиков

Великопостная трапеза

Безмен был старый. Много лет провалялся он в ящике с железным хламом. Трофим долго вертел его в руках, потом начал тереть толченым кирпичом. Скоро безмен заблестел, только в нескольких местах, там, где ржавчина глубоко въелась в железо, темнели бесформенные оспины. Трофим сдул с колен красную кирпичную пыль, вымыл руки, вынул из сундука початый каравай хлеба.

К столу собралась вся семья: высокая, с худым усталым лицом Фекла, жена Трофима, дети – пятилетняя Марька, болезненная девочка с синими грустными глазами на бледном личике, и верткий непоседливый подросток Пантушка. Все трое жадно смотрели, как Трофим, прижав к груди каравай, отре́зал первый ломоть и надел его на крючок безмена. Ломоть перетянул конец коромысла. Тогда Трофим аккуратно отрезал от ломтя кусок, снова взвесил.

– Это тебе, мать, – сказал он дрогнувшим голосом.

Таким же образом был отвешен хлеб всем остальным, после чего Трофим убрал остатки каравая в сундук, запер на замок, а ключ привязал к поясу.

– Ну, ешьте! – мягко промолвил он. – Теперь все по норме едят.

Ели толченую картошку с молоком. Молоко было жидкое, синее. Хлеб крошился, корка сама отделялась от мякиша, зерна лебеды хрустели на зубах.

– Ничего, как-нибудь переживем тяжелое время, – продолжал Трофим. – Вчера в комбеде[1]1
  Комбед – комитет бедноты.


[Закрыть]
бумагу из уезда читали. В других губерниях еще голоднее, чем у нас. И то народ перемогается.

– Куда же хлебушко-то девался? – причитала Фекла. – Бывали и прежде засухи, а такого голода не случалось. У одного хлеба нет, у другого есть.

– Война подобрала хлеб. Три года мировой войны, потом революция, гражданская война. Сколько нераспаханных полей осталось!

– И не говори! – Фекла вздохнула. – Хорошо еще корова есть, а то бы совсем худо было.

– Без коровы с ребятишками пропадешь.

Дети молча слушали разговор родителей и, понимая всю важность печальных слов, вели себя тихо, степенно.

После завтрака Пантушка пошел в школу. День был серый, теплый. В воздухе пахло набухающими вербовыми почками и тающим снегом. В церкви звонили к заутрене. Маленькие колокола заливались бойко и весело, а большой колокол гудел мощной октавой. Над колокольней стаями носились галки и голуби.

Школа стояла напротив церкви, и колокольный звон врывался в класс, мешал слушать учительницу.

Учительница, немолодая женщина в очках, читала стихотворение:

 
А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
 

Пантушка представил себе свежий ржаной хлеб с хрустящей коркой и сглотнул слюну.

– Яшка, – шепнул он соседу по парте, – у попа говельщики трапезничать будут. Пойдем?

Беловолосый, безбровый, с малиновыми конопушками на носу Яшка немного подумал, потом молча кивнул головой.

– Сразу после уроков, – продолжал шептать Пантушка.

Учительница приподнялась на своей скамейке.

– Пантелей Бабин! Чего ты там разговариваешь!

Пантушка встал, виновато опустил глаза.

– Ну-ка, расскажи, про что я читала.

– Про попа.

– Про епископа.

– Про епископа, – повторил за учительницей Пантушка. – Был голод... как сейчас у нас... людям нечего было есть. А у этого епископа полны амбары зерна. Он был скупой и не давал народу хлеба. За это бог наказал епископа. На него набросились крысы и сожрали его.

– Садись и больше не разговаривай.

Учительница приехала в село Успенское еще задолго до революции. Одинокая и сердобольная, она научила грамоте уже не одно поколение деревенских ребят. Она знала каждую семью, кто как живет, кто на что способен. Крестьяне к ней относились хорошо, и она старалась всем делать добро. Теперь, в голодный год, ей было трудно так же, как и всем, но она не роптала на свою судьбу и с обычным усердием занималась с детьми. С тех пор как в школе перестали преподавать закон божий, Мария Васильевна читала ученикам такие рассказы и стихотворения, которые прежде не позволил бы священник отец Павел. Вот и сегодня, в день великопостного богослужения, когда местные священнослужители, сытые и ни в чем не нуждающиеся, проповедуют любовь к людям, она выбрала для чтения именно это стихотворение, чтобы дети поняли: людям нужно помогать не на словах, а на деле.

– Вам, дети, все понятно? – спросила учительница.

Ученики ответили хором:

– Понятно.

– А как бы поступили вы на месте епископа?

– Помогли бы голодающим.

– Поделились бы хлебом.

Детские голоса звенели вразнобой. На строгом задумчивом лице учительницы засветилась улыбка. С улицы все еще врывался в класс колокольный звон.

После уроков Пантушка схватил холщовую сумку с книгами и выбежал из школы, на ходу надевая полушубок. За ним бежал Яшка. Они мчались к поповскому дому.

По давно заведенному обычаю во время великопостного говения в нижнем этаже дома священника ежедневно устраивался для говельщиков даровой обед – трапеза. В этом году из-за голода была только первая трапеза, хотя великий пост подходил уже к концу.

Добежав до обширного поповского двора, ребята пошли степенным шагом, поднялись на крыльцо, сняли шапки. В холодном коридоре стоял запах кислой капусты, из кухни в полуоткрытую дверь валил пар; толстая стряпуха с рябым лицом возилась у русской печи.

В большую, жарко натопленную комнату битком набились люди: старики и старухи, хромые и безрукие, нищие, слепцы с поводырями. На двойных нарах вдоль глухой стены лежали котомки, полушубки, азямы[2]2
  Азям – верхняя крестьянская одежда, имеющая вид длиннополого кафтана.


[Закрыть]
, овчинные рукавицы, шапки. Вокруг длинного стола разместились говельщики. Другие ждали своей очереди, сидя на краю нар, на полу вдоль стен. Разговаривали вполголоса.

Но вот вошла старуха с большой, как таз, деревянной миской, от которой валил пар. В миске жиденькая овсяная каша поблескивала ржавыми пятнами льняного масла. За столом наступило оживление. Не успела стряпуха поставить миску, как десяток деревянных ложек опустился в нее.

– Погодите! – прикрикнула стряпуха. – Батюшка придет.

Говельщики вытряхнули кашу из ложек обратно в миску, стали ждать. Стряпуха принесла еще несколько мисок.

В комнату вошел отец Павел, в широкой черной рясе, с длинными, до поясницы, волосами, с большой рыжей бородой, с глазами навыкате. Выпростав из широкого рукава белую, как молоко, руку, он дал знак, чтобы его слушали, и медленно заговорил жестким голосом:

– Большие испытания на людские души и тело ниспослал господь бог за грехи наши тяжкие. Яко птицы перелетные, должны мы клевать зерна на путях своих и тем быть сыты, безропотно терпеть и не гневать господа-бога праведного. Возблагодарим же его за милости божеские и насытимся его дарами. Да дойдет до всевышнего молитва наша!

Он стал читать предобеденную молитву. Говельщики вразнобой повторяли за ним церковнославянские слова. Священник ушел, трапезники, продолжая креститься, снова опустились на скамьи, принялись за кашу.

Когда первая смена вышла из-за стола и стряпуха вновь наполнила опустевшие миски кашей, Пантушка вместе с другими сел на скамейку, схватил ложку, кем-то чисто вылизанную, зачерпнул овсянки. Горячая каша обжигала губы и язык, но запах, исходивший от нее, так приятно дразнил, что хотелось в один миг проглотить все до последней крупинки. Пантушка зачерпывал полную ложку, глотал не жуя. В животе сладко теплело, лоб покрывался испариной. Со всех сторон тянулись к миске руки с ложками, и каша таяла на глазах. Вот ложки глухо застучали о дно миски, и Пантушка почувствовал толчок в спину. Оглянулся: за ним стоит кривой оборванный нищий, смотрит единственным глазом так выразительно, что Пантушка без слов понимает: поел, уступи место другому.

– Пошли, Яшка!

В коридоре ребята увидели стряпуху. Прикрывая кастрюлю фартуком, она поднималась по лестнице на второй этаж, где жил отец Павел.

– Спасибо, Федосья! – весело сказал Пантушка.

– На здоровье.

– Чем это пахнет? – Пантушка потянул носом. – Пельменями! Федосья, дай пельмешку!

– Чего выдумал, – испугалась Федосья. – Какие пельмени в пост-то... Почудилось дурачку. Я вот тебе! – Погрозив кулаком, она быстро затопала по скрипучим ступеням.

После еды Пантушка повеселел. Он шагал, подавшись вперед худенькой грудью, размахивая руками, и вся его фигура выражала нетерпеливое стремление к чему-то светлому, необыкновенному. Сама собой сорвалась с губ песня:

 
А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
 

Пел Пантушка на мотив солдатской походной песни.

Яшка подхватил лихо:

 
Жито сберег прошлогоднее он,
Был осторожен епископ Готтон!
 

Из-за плетня неожиданно выскочил сорокалетний дурачок Степка.

– Что за песни!.. – заорал он. – Великого поста не признаете, бога не боитесь!

Степка кинулся на Пантушку, норовя схватить его за ворот.

Пантушка увернулся, и дурачок оступился с дороги в рыхлый подтаявший снег, набрал в лапти воды, зло выругался.

Пантушка крикнул:

– Так тебе и надо.

Глаза Степки сверкнули злобой. Он дико вскрикнул и погнался за Пантушкой. Яшка запустил Степке в спину комком снега и еще больше разозлил его.

Пантушка бежал, не помня себя, юркнул в первые же ворота, залез под опрокинутую телегу, притаился. Степка забежал во двор, страшно мычал и шарил по всем углам. Пантушка не шевелился, грудь его готова была разорваться от сдерживаемого дыхания. От мысли, что дурачок найдет его, холодело сердце. На счастье, из избы вышел хозяин и строго прикрикнул на дурачка:

– Чего по чужим дворам шатаешься! Ну-ка, проваливай!

Степка что-то сердито забормотал и ушел со двора.

Боясь попасться дурачку на улице, Пантушка долго пролежал под телегой.

Степки боялись все ребята. Некоторые утверждали, что он человек нормальный и даже очень хитрый.

Притворяться слабоумным Степка начал с тех пор, как его во время гражданской войны призвали на военную службу. Чтобы не идти на войну, Степка прикинулся сумасшедшим. Его поместили в больницу, признали здоровым и взяли в армию. Служил он санитаром в госпитале и после войны вернулся домой разжиревший. В родное село привез его сосед. Когда телега остановилась против дома, Степка закричал во все горло:

– Марья! Марья!..

Из избы выскочила жена Степки, с плачем кинулась ему на шею.

– Вот что, Марья, – важно произнес Степка. – Ходить-то я не могу, израненный весь. Принеси-ка ухваты заместо костылей.

Марья сбегала в избу, принесла ухваты, и Степка при торжественном молчании собравшихся односельчан закостылял в избу. Вскоре изба набилась народом. Всем хотелось послушать рассказы о войне. Степка сидел за столом, пил самогон и рассказывал истории, одну страшнее другой.

– Одинова схлестнулся я с белым офицером. Оба мы на конях. Он выхватил леворверт и бац в меня. Ну, думаю, смертынька моя пришла. Чувствую – волосы на голове обожгло. Скидаю шлем – дырка пробита. На самую малость в лоб не угодил. Взмахнул я клинком, голову офицера пополам и развалил. Будто кочан капусты.

Тут же на столе рядом с бутылкой самогона лежал буденновский шлем, прорванный около красной звезды, и Степка тыкал в прореху желтым от табака пальцем.

Женщины жалостливо вздыхали и охали, мужики молчали.

– Отплатили мне белые за офицера-то, всего изрубили. Подобран был красными в беспамятстве.

Выпив стакан самогону, Степка горестно добавил:

– Не работник я теперь на веки вечные.

Через неделю Марья повезла его в мужской монастырь, в пяти верстах от села, в дремучем лесу. Монастырь славился «святой водой», бившей из-под земли ключом и будто бы исцелявшей от всякой хвори и ран. Степка заполз в воду и все шептал молитвы. Марья оделяла нищих кусками пирога, а монахам отдала большой сверток холста.

Вскоре Степка забросил ухваты и стал рассказывать всем про свое исцеление.

– А что, Степан, следов-то от ран на тебе нет? – спросили как-то мужики, парясь с ним в бане.

– Скрылись следы от святой водицы, – не моргнув глазом, ответил Степка.

Сделался Степка набожным, перестал работать, зато ни одного богослужения в церкви не пропускал. Марья сама управлялась в хозяйстве. Сначала она терпела набожность мужа, потом стала ворчать, ругаться. Спустя полгода она неожиданно умерла.

С тех пор Степка стал еще набожнее. Он медленно ходил по селу, гнусаво пел псалмы, прислуживал в церкви, звонил в колокола. Он отрастил бороду и длинные волосы, был неопрятным до отвращения. Стали считать его дурачком и называть не иначе, как Степкой.

На детей Степка наводил страх. Он мог поймать мальчишку и ни за что надрать ему уши. Мужики грозились намять дурачку за это бока, а он только мычал в ответ или вдруг начинал ругаться самыми непристойными словами.

После одного случая Пантушка особенно боялся Степки.

На паперти церкви стоял каменный столб, к которому была прикреплена жестяная кружка с узенькой дыркой. Над кружкой надпись: «На украшение божьего храма». Молельщики опускали в кружку деньги. Раз в неделю церковный староста лавочник Тимофей отпирал кружку и вытряхивал пожертвования.

Как-то поздно вечером Пантушка залез в церковную ограду срезать на удилище рябиновый прут, который он давно приглядел. Прошмыгнув в калитку, он вдруг замер от испуга. На паперти стоял Степка и, озираясь по сторонам, отпирал кружку. Замок не поддавался, и Степка сопел, торопился. Наконец что-то щелкнуло, кружка снялась. Высыпав деньги в шапку, Степка поставил кружку на место и быстро пошел из ограды.

Боясь быть замеченным, Пантушка присел на корточки и прижался к кусту рябины. Треснула ветка.

– Кто тут? – испуганно спросил Степка, останавливаясь. – Кто?

Пантушка понял опасность и замер. Но Степка увидел его, чуть живого вытащил из-за куста и, крепко держа за руку, сказал:

– Бить не стану: крик подымешь. Помни одно: проболтаешься – изуродую.

И, дав Пантушке подзатыльник, пошел своей дорогой.

На другой день в селе только и разговору было о том, что кто-то ограбил церковную кружку. Пантушка молчал. А Степка ходил с всклокоченными волосами и гнусаво пел что-то церковное, время от времени прерывая пение возгласами:

– Бог пошлет кару на вероотступников!

* * *

Просидев под телегой не меньше часа, Пантушка тихонько вылез, выглянул из ворот. Степки не было.

Дома на Пантушку набросилась мать.

– И где тебя носило! Весь измазался, ободрал одежонку. Ох, горе мое!

– У отца Павла на трапезе был, – ответил Пантушка.

– Ну-у! – уже мягче произнесла мать. – Чем кормили говельщиков?

– Овсяной кашей.

– А раньше, бывало, рисовой кашей с изюмом, пирогами с капустой, грибным супом.

– То раньше, – недовольно промолвил Трофим.

– Федосья наверх пельмени понесла, – рассказывал Пантушка. – Правда!

– Не греши! – прикрикнула на него мать.

– А что, – заступился за Пантушку отец, задумчиво поглаживая колючий, давно не бритый подбородок. – Поп с богом в дружбе – ему все можно. Он лебеды-то и не нюхал, у него на столе пшеничный хлеб. И мяса вдоволь. Кому великий пост, а ему широкая масленица.

– Знамо дело, – согласилась Фекла. – Он один на весь приход. Поехал со сбором, так люди последнее отдают: кто яичек, кто маслица, кто сметанки.

– Ты тоже сдуру последний стакан масла отдала, – с раздражением сказал Трофим, – лучше бы ребят накормила.

– Без того нельзя: батюшка миром живет. А ты, – Фекла осуждающе посмотрела на мужа, – ты все в ссору с отцом Павлом лезешь. Нехорошо! Сходил бы лучше, попросил у него взаймы мучки пудик.

– Держи карман шире, – Трофим усмехнулся. – Все люди братья, люблю с них брать я. А где видано, чтобы поп людям давал?

– Тять, – сказал Пантушка, – сегодня мы читали стихотворение про жадного епископа. – Пантушка пересказал содержание стихотворения, вызвав одобрение отца и страшное удивление матери.

– Я больше на власть надеюсь, – произнес Трофим, – она поможет. В хлебородных губерниях продовольствие для голодающих собирают, пожертвования деньгами. Говорят, Ленин с Америкой разговаривает, просит продать зерна. Может, и продаст Америка?

– Ой, дай-то, господи! А то ведь до чего дошло: лебеду едим.

– Это еще ничего. В Поволжье, говорят, умирают с голоду, людей едят.

– Ой, господи! Страх-то какой!

На обед Трофим опять отвесил каждому по ломтю хлеба, Фекла поставила чугунок вареной картошки.

Пантушка ел и не мог наесться. Живот раздувался, под ложечкой больно давило, а сытости не чувствовалось. Он ел и думал о попе, о пельменях, о настоящем хлебе, который привезут из далекой, неведомой Америки.

Весенней ночью

Стояла темная весенняя ночь. Село давно уснуло, ни в одном окошке не светился огонек. Изредка лаяли собаки. С тихим звоном журчали по проталинам ручьи.

В церковной ограде появилась высокая фигура отца Павла. Он постучал в окно сторожки.

Спустя несколько минут звякнул железный засов, первая дверь церкви приоткрылась и, как пасть чудовища, проглотила священника, лавочника Тимофея и Степку.

– Благослови, батюшка, – ласково пропел Тимофей.

Тот отмахнулся.

– В другой раз. Сейчас не до того... Отпирай, Степан! Чего долго копаешься?

Степка с трудом повернул ключ в большом висячем замке, открыл дверь, ведущую внутрь храма.

При слабом колеблющемся пламени свечки огромная церковь была похожа на высокую пещеру. Выступали из темноты иконы, блестя золотом и серебром; казалось, ожившие строгие лики святых осуждающе смотрят на людей, осмелившихся нарушить ночной покой. Высоко, под самым куполом, вспорхнули голуби, захлопали крыльями. Со свистом упало и со звоном разбилось о каменный пол стекло. Тимофей и Степка вздрогнули, а отец Павел невозмутимо пробасил:

– Сколько раз говорил я тебе, Степан, чтобы разорил гнезда под куполом. Гадят на пол.

– Никак не залезешь туда, – оправдывался Степка. – Разве из ружья их перестрелять?

– Из ружья!.. В церкви-то?..

Когда вошли в алтарь, отец Павел взял серебряный крест, поднял его перед Тимофеем и Степкой.

– Клянитесь на кресте, что сохраните в тайне наши деяния и словеса, кои изреку я вам.

– Клянусь! – прошептал Тимофей.

Степка молчал.

– А ты?

– И я клянусь, – проговорил Степка, тряся лохматой бородой.

– Клянитесь же, что уста ваши не разверзнутся даже при пытках каленым железом, огнем, петлей.

Тимофей и Степка повторили слова клятвы.

– Клянитесь же, что сердца ваши не поддадутся соблазну богатства.

Отец Павел говорил о муках, которые ожидают клятвопреступников.

– Целуйте крест!

И священник поднес холодный крест к губам сначала Тимофею, потом Степке, затем заговорил вполголоса:

– Ленин распорядился изъять из церквей драгоценности и отдать их Америке за хлеб. В любой день к нам могут приехать комиссары. Верующие не захотят отдать украшение храмов божьих. И мы будем виноваты перед прихожанами, если позволим увезти драгоценности. Мой долг священника, а твой, Тимофей, церковного старосты – быть верными храму. Ты, Степан, – церковный сторож, тоже служишь верующим. Мы должны скрыть от Советской власти самое ценное, а что подешевле – придется отдать. Помните, что нас строго покарают, если мы не сохраним все в тайне. Поняли?

– Поняли.

– Как не понять!

– Ну, приступим с благословения господа-бога.

Отец Павел размашисто перекрестился, достал заранее приготовленные мешок и толстую конторскую книгу, раскрыл ее и прочитал:

– Чаша-дароносица, серебряная, золоченая, с драгоценными каменьями, подарена купцом Сарафанниковым. Давай ее, староста!

Тимофей откинул парчовое покрывало, открыл дверки ларца, вынул три чаши.

– Вот эту в мешок, – сказал отец Павел и сделал карандашиком пометку в книге.

За чашей пошли в мешок большой серебряный крест с золотой цепью, золотые ложки для причастия, драгоценные сосуды для приготовления «крови и тела Христа». «Кровью Христовой» называлось церковное виноградное вино, стоявшее в алтаре в огромных бутылях, а «тело господне» пекли из пшеничной муки.

Покончив с укладкой в мешок золотой и серебряной церковной утвари, отец Павел молча вышел из алтаря, кивнул на большую икону.

– Придется начать с богородицы.

Степка приставил к иконостасу лестницу, залез, открыл стеклянную крышку иконы, обернулся на попа, ожидая приказаний.

– Скидай оклад! – скомандовал священник, и густой бас его гулко раскатился по церкви.

Степка подковырнул листовое серебро, оно легко отстало вместе с маленькими гвоздиками.

– Как же, батюшка, – произнес Тимофей, тяжело дыша. – Заметно будет, что оклад снят.

– А мы фольгой серебро-то заменим. В описи не указано, что оклад из листового серебра.

Когда с иконы Николая-чудотворца был снят нимб[3]3
  Нимб – кружок, изображающий сияние вокруг головы.


[Закрыть]
, отец Павел приподнял мешок:

– Пуда два будет.

Он распахнул рясу, вытащил из брючного кармана портсигар, закурил.

– Отец Павел! – удивленно воскликнул Тимофей, показывая глазами на папиросу. – В церкви-то!

– Забылся, прости господи, – пробормотал священник. – В волнение пришел, согрешил. Ну, ладно: мой грех, мой и ответ.

Вскоре отец Павел сидел дома, в комнате с плотно занавешенными окнами, подчищал и переделывал записи в книге церковного имущества. Осмотрев исправленные места через лупу, захлопнул книгу, вышел на кухню, где сидел Степка, дожидаясь распоряжений.

– Тебя покормили? – спросил он ласковым голосом.

– Поел, батюшка.

– Вот что. Отнеси-ка это Тимофею, – подал он Степке книгу. – Пусть до завтра побережет. А завтра чтобы в церкву принес. Да пораньше, до свету. А потом запрягай, поедешь со мной.

– Куда же в такую ростепель?

– Путь не дальний, к полночи воротимся. А насчет ростепели – бог милостив, авось не утонем.

– А куда поедем-то?

– Не твое дело! – сердито ответил отец Павел, и Степка увидел, как вспыхнули гневом поповские глаза. – Много хочешь знать. Ступай!

Степка послушно взял книгу, ушел.

Вскоре они выехали.

– Держи на Знаменку!

– Ладно.

Отец Павел, закутавшись в овчинный тулуп, сидел в санках рядом с драгоценным мешком, прикрытым сеном, а Степка вертелся на козлах, правил лошадью. Когда выехали в поле, отец Павел предостерегающе сказал Степке:

– Если у тебя в голове есть что дурное насчет мешка, то смотри! – И вытащил револьвер.

– Что вы, что вы, отец Павел!

– То-то! Сейчас время, сам понимаешь, какое. Брат на брата руку поднимает, сын на отца.

Дальше ехали молча. Полозья глубоко врезались в рыхлый снег, лошадь напрягалась изо всех сил, тяжело дышала.

От Успенского до Знаменки всего лишь пять верст, а конца дороге не видно. От медленной езды да шарканья полозьев о мокрый снег отца Павла стало клонить ко сну. Веки закрывались сами собой, но он мотал головой, чтобы разогнать дрему. Мало ли что на уме у Степки! Ночь темная, дорога глухая... Пристукнет сонного да и заберет драгоценности. На всю жизнь хватит. С таким богатством можно и за границу скрыться.

Тревожные мысли прогнали сон. Отец Павел открыл глаза и обомлел от страха...

Из темноты показался человек с ружьем. Он приближался, рос на глазах.

– Гони! – вскрикнул священник не своим голосом и стукнул Степку кулаком по спине.

Степка ударил по лошади кнутом, дико гикнул, и лошадь из последних силенок пустилась вскачь. На нее, не переставая, сыпались удары кнута, а на Степкину спину опускались здоровенные кулаки.

– Гони! Гони!..

Но вот, наконец, показался лес и на опушке его монастырь, со всех сторон обнесенный, как крепость, высокой каменной стеной.

Ворота наглухо заперты. На нетерпеливый стук Степки отозвался сердитый голос:

– Кто тут? Чего надо?

– Отопри! Отец Павел из Успенского.

Звякнула цепь, половина ворот приоткрылась, и монах, высунув голову, спросил:

– Отец Павел?

– Я... я, Варлампий. Неужели не узнал?

– Вот токмо узнаша. Игумен изволили уже не единожды справляться о прибытии вашем.

Обернувшись, монах крикнул:

– Ипатий, отпирай!

Санки втащились в обширный монастырский двор, и отец Павел успокоился.

Игумен, старый, но крепкий человек со здоровым румянцем на щеках, встретил его в своих покоях запросто, как друга. Несмотря на поздний час, на столе шипел самовар, стояли миски с квашеной капустой и грибами, с клюквой и помадкой, которую варили в монастыре из крахмала.

Дюжий монах втащил в игуменские покои мешок с драгоценностями и бесшумно скрылся за толстой дубовой дверью. Игумен даже не взглянул на мешок. Сложив сухие руки на животе, он сделал легкий поклон в сторону гостя.

– Прошу откушать, что бог послал.

– Благодарю, ваше преподобие, – ответил отец Павел, почтительно кланяясь и садясь за стол.

Игумен открыл ларец, достал четырехгранную бутыль, поставил перед собой на стол.

– Озябли в поле-то? – спросил он, наливая настойку в рюмки. – Погрейтесь!

Выпив, они закусили.

– Истинно говорится в священном писании, что не сквернит уста то, что входит в них, а сквернит то, что исходит из них. – Игумен вытер полотенцем капли рассола с белой бороды, взялся за бутыль. – Николаевская... берегу для лечения телесных недугов. Настоял на березовых почках. А то еще хорошо на вишне настоять... Вишня сладость дает... Выпьем по единой... за исцеление немощей наших телесных и духовных.

Выпили. За чаем игумен спросил, показывая глазами на мешок:

– Привезли?

– Что возможно было, – ответил отец Павел. – Прошу сохранить.

– Сохраним, как обещано. Вовремя привезли. Спрятать надо. В любой день могут приехать. Жаль, что всего нельзя упрятать от глаз безбожников: знают, что монастырский храм не бедный...

– Я переписал, что в мешке-то. Для памяти...

– Мы чужого не возьмем, – хмурясь, произнес игумен, – своего, слава богу, хватит.

– Просьба у меня, ваше преподобие, – вставил отец Павел.

– Какая?

– Живописца бы вашего... поправить иконы, с коих оклады сняты. Где фольгой, где краской.

– Завтра пришлю.

– Благодарю.

– Благодарить не надо: божеское дело делаем.

Понизив голос до полушепота, игумен сообщил:

– Народ возропщет, подымет топоры и вилы на комиссаров. Из-за моря помощь придет.

– От кого же, отец Илиодор?

– От англичан.

– Так они уже пробовали, ничего не вышло.

– Не всегда же неудачи... Франция, Япония, Америка... Ждут, когда русский народ сам подымется, тогда они и помогут.

Илиодор нацедил из самовара чашку чаю, подал гостю.

– С клюковкой испейте, хорошо жажду изгоняет...

Откинувшись на высокую спинку жесткого кресла, игумен чуть сощурил молодо блестевшие глаза, как бы изучая собеседника, потом резко наклонился к нему, проговорил быстро:

– Возмутить народ надо!.. В соседних уездах готовятся восстания...

Чашка качнулась в дрогнувшей руке отца Павла, чай плеснулся на скатерть.

– Что, боишься? – строго спросил Илиодор и сдвинул лохматые седые брови.

– Вам хорошо, вы один. – Отец Павел горестно вздохнул. – А у меня дети. В случае чего, куда с ними попадья денется?

– Бог никого не оставляет без милости. Советую подумать и обрести ясность ума и твердость духа. Судаков давно был?

– Дня три назад.

– Где он сейчас?

– Не знаю. А что?

– Так, просто поинтересовался. О чем говорили?

– Об изъятии церковных ценностей. Предупредил он, что все церкви будут ограблены, и советовал проповедь сказать, чтобы у верующих гнев вызвать.

– Произнес проповедь?

– Нет. Почел ненужным. Как бы гнев властей не навлечь.

– Проповедь надо говорить иносказательно... – Игумен умолк, забарабанил костлявыми пальцами по подлокотнику кресла.

Отец Павел почувствовал, что лучше всего сейчас ему уехать. Он встал, поклонился, смиренно произнес:

– Благодарю за гостеприимство. Прошу жаловать ко мне в гости.

Игумен не удерживал его, проводил до дверей, властно крикнул в коридор:

– Эй, кто там?..

Точно из-под земли, выскочил молодой послушник, низко поклонился.

– Проводи! – приказал ему игумен и закрылся в своей келье.

Возвращался отец Павел в смятении, чувствуя, что на него надвигается что-то страшное и неотвратимое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю