Текст книги "Т.1. Избранная лирика. Груди Тиресия. Гниющий чародей"
Автор книги: Гийом Аполлинер
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Отзвуки бодлеровской прозы в стихах во всю мощь зазвучали в XX веке – в поэтической прозе Аполлинера, в парижских картинах Франсиса Карко, в книгах Леона-Поля Фарга. Три этих имени надо поставить рядом – Париж первой четверти прошлого столетия обязан своим литературным воплощением прежде всего, возможно, именно этим писателям.
Книга Аполлинера «Слоняясь по двум берегам» вышла уже после смерти поэта, в конце 1918 года; ее французское название – «Le flaneur des deux rives» – отсылало к одному из рабочих названий «Парижского сплина» Бодлера; «Парижский фланер». Эссе и зарисовки аполлинеровского «Фланера» впитали и многолетний опыт парижского журналиста, и талант мемуариста, и ту смесь рационального и воображаемого, которая всегда была по сердцу французским поэтам.
Аполлинеру Париж интересен в той мере, в какой он проходит сквозь его судьбу. Парижский район Отей для него – один из наиболее трогательных и меланхолических уголков Парижа – здесь жила Мари Лорансен, здесь же, в военном госпитале, он был прооперирован после ранения в марте 1916 года. Быт и литературная история округа тесно переплелись с его жизнью. Так же как, например, достопримечательность Латинского квартала, улочка Бюси, вызывает воспоминания не только о дружеских посиделках в местных кабачках, но и об услышанных там ноэлях, замечательных образцах народного поэтического творчества, – Аполлинер их приводит со скрупулезностью и любовью собирателя-фольклориста.
Однако главными героями его «книжной» эссеистики становятся именно книги и то, что их порождает, окружает и пестует: библиотеки, книжные лавки, букинисты, типографы, издатели, коллекционеры, поэты из народа и те писатели-эрудиты, к которым Аполлинер относился с особенным трепетом и к которым в конечном счете принадлежал и сам. Воспоминания Аполлинера окрашены меланхолической иронией, сквозь которую проступает свойственная ему въедливая наблюдательность, – чего стоит хотя бы один отрывок из каталога книг некоего г-на Кюэну, выставленных на продажу для вожделеющих библиофилов. Порою читателю необходимо призвать на помощь эрудицию и ассоциативное мышление, чтобы до конца понять веселую подоплеку «профессиональных» комментариев:
АБЕЛЯР. Неполный, урезанный.
АВАР. «Амстердам и Венеция». Стиль водянистый.
АЛЕКСИС (П.). «Те, на ком не женятся». Со множеством пятен.
<…>
АРИСТОФАН. «Лягушки». Видимо, печаталась на сырой бумаге.
БАЛЬЗАК (О. де). «Шагреневая кожа». Переплет из того же материала.
БОМОН (А.). «Красавец полковник». Отличная сохранность.
БОРЕЛЬ (ПЕТРЮС). «Госпожа Потифар». Продается совершеннолетним.
БУАГОБЕ (Ф. де). «Обезглавленная». В двух частях.
<…>
ГАУПТМАНН. «Ткачи». В суровом полотне.
ГИБАЙ. «Морфинисты». Страницы исколоты.
ГРАВ (Т. де). «Темная личность». Без титульного листа.
ГРАНМУЖЕН. «Сейф». Роман с ключом.
<…>
ОРИАК. «Горшок». Бумага гигиенич.
РЕМЮЗА (П. де). «Господин Тьер». Маленький формат.
ТЬЕРРИ (Г.А.). «Бесцеремонный капитан». Неряшливая печать.
ФЛЕРИО (З.). «Иссохший плод». Премия Франц. академии.
ЭРВИЙИ (Э. д'). «Похмелье». Переплет с зеленцой.И т. д.
Аполлинер, пожалуй, первый в XX столетии писатель, к которому в полной мере можно отнести определение Мишеля Лейриса: «гражданин Парижа». В течение века ряд таких певцов города значительно пополнился, но имя Аполлинера – одно из ярчайших в этом ряду. Поэт путешествует по пространству и времени: пространство ограничено внешними бульварами Парижа, время – в основном знаменитая belle époque; по крайней мере, она – ключ к пониманию куда более пространной культурологической эпохи, где живые люди и тени умерших, реальные вещи и грезы равноценны, когда речь заходит о духовном осмыслении преходящих событий и вечных истин.
Аполлинер полагал, что современные поэты – прежде всего поэты «неизменно обновляющейся истины». Вот это движение к истине, к внутренней сосредоточенности, к вычленению из потока памяти драгоценных эпизодов прошлого тоже было своего рода «фланеризмом», то есть выбором духовной, умственной свободы, которая приходила к нему на его реальных и вымышленных маршрутах пешком по Парижу.
18
Выйдя из тени, Аполлинер предпринимал все новые и новые попытки вернуться к прежней интенсивной работе.
В июне 1917 года в театре Рене Мобеля на Монмартре, как в давние добрые времена, вновь встретились многочисленные друзья поэта на премьере его пьесы «Груди Тиресия», а в ноябре в знаменитом театре «Старая Голубятня» он прочитал текст, который фактически стал его поэтическим завещанием, – «Новое сознание и поэты». «Поэзия и творчество тождественны, – говорил Аполлинер, – поэтом должно называть лишь того, кто изобретает, того, кто творит – поскольку вообще человек способен творить. Поэт – это тот, кто находит новые радости, пусть даже мучительные» [7]7
Перевод В. Козового.
[Закрыть]. Несколько ранее он почти о том же писал Мадлен Пажес: «Конечно, жизнь поэта – жизнь незаурядная, но меня судьба втягивала в такие переделки, которые, несмотря ни на что, мне по душе – я умею радовать людей и сознаю это».
К Аполлинеру, к той радости, которую он умел создать и выпестовать, снова устремились молодые поэты. Некогда они отыскали Верлена, чтобы извлечь его из безвестности. Теперь настал подходящий момент, чтобы сгруппироваться вокруг Аполлинера. «В большей степени, чем кто-либо сегодня, – говорил тогда Пьер Реверди, – он начертал новые пути, открыл новые горизонты. Он заслуживает всего нашего увлечения, всего нашего благоговения».
К концу своей недолгой жизни Аполлинер добился не только признания; казалось, были удовлетворены и две его главные страсти: он обрел, наконец, взаимную любовь, что же до мистификации, то даже с его смертью была сыграна достойная шутка. 13 ноября, когда из церкви Святого Фомы Аквинского выносили гроб с телом поэта, толпа заполнила парижские улицы, но отнюдь не по случаю его похорон, а по поводу только что заключенного перемирия, – и в сотню глоток кричала: «Долой Гийома! Долой Гийома!..» Эти слова, обращенные к немецкому императору Вильгельму, были последним криком улицы, которым она невольно провожала своего покойного певца.
Жан Кокто, пришедший в тот день проститься с другом, впоследствии записал: «Красота его была столь лучезарна, что казалось, мы видим молодого Вергилия. Смерть в одеянии Данте увела его за руку, как ребенка». Если вспомнить, что именно Вергилий был певцом страстной любви, в которую безжалостно вторгалась современная ему жизнь с ее авантюрами и войнами, то эта метафора окажется не случайной и перекличка титанов, как и случается в культуре, обретет весомый и закономерный смысл.
А Макс Жакоб, вернувшись после похорон поэта, написал знаменитое стихотворение его памяти, в котором – опять же не случайно – тоже помянул античность и детство, ту «взрослость с глазами ребенка», которая вскоре станет излюбленной темой сюрреалистов, уже идущих открывать «своего» Аполлинера:
На прибрежных камнях, в белоснежных чертогах,
вдвоем
У таинственных скал обожженного солнцем залива,
Вот два мальчика – их имена Купидон и Гийом —
На пустом берегу, заигравшись, смеются счастливо…
Божий дух за века ничего не измыслил светлей,
Чем огонь, что горел на челе этих дивных детей [8]8
Перевод А. Смирновой.
[Закрыть].
Михаил Яснов
ИЗБРАННАЯ ЛИРИКА
© Перевод М. Яснов
РАННИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (1896–1910)
ЮНОШЕСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ НЕБО
О небо, ветеран в одних обносках,
Ты служишь нам уже пять тысяч лет,
Лохмотья туч торчат из дыр сиротских,
Но солнце – орден, знак твоих побед.
Глядишь на земли – что, не скучен лоск их
Банальных декораций, пошлый свет?
О небо, ветеран в одних обносках,
Ты служишь нам уже пять тысяч лет.
Тебе, должно быть, весело вверху
От наших криков, жалоб, жестов броских:
Тщеславье и другую шелуху
Ты видишь в душах, низменных и плоских…
О небо, ветеран в одних обносках!
С небес вернулся Феб; пора на отдых Флоре;
К Цитере {4} ластилось раскатистое море,
И белокурая пособница страстей
Венера слушала, как гимн слагают ей.
Олимп наполнился. Но Громовержец вскоре
Обеспокоенно возвысил голос в хоре —
Он перепуганных зовет своих детей:
Грозит бессмертным смерть, грядет исход их дней!
И небо вздрогнуло от слухов непривычных,
И пробил смертный час для всех богов античных,
И чей-то крик взлетел до самых облаков:
«Родился Иисус! Его настало время!
Бессмертен только он, рожденный в Вифлееме!
Пан умер! Умер Пан! И больше нет богов!»
Заря-юница,
О солнце грезящая, лишь о нем одном, —
А зимнее светило чуть искрится,
Как замороженное, в небе ледяном —
Заря-юница
Разгоняет мрак
Так медленно, что можно видеть, как
Она от холода багрится,
И утренник ознобом обдает
Еще не пробужденный небосвод.
И вот
На свет выходит тусклое созданье,
Как будто зимних фей печальный хоровод
Похитил у него сиянье.
И юная заря,
Еще горя,
Но слезы утирая,
Теряет краски, умирая
На небе декабря,
Которое, стыдясь, глядит уныло
На им рожденное, но мертвое светило.
СТАВЛО {7}
Мы в этот пышный сад пришли нарвать букеты.
Красавица моя, ты видишь, сколько их,
Всех этих роз любви, не переживших лето,
Поблекших и нагих?
Их стебли гнутся и под ветром на аллеи
Роняют лепестки – уходит время роз.
Красавица моя, сорви же их скорее,
Соцветья наших грез!
Запри покрепче дверь и кинь бутоны в кубок:
Жестока и нежна, пускай любовь глядит
На их агонию – с цветов, как с алых губок,
Хрип запахов слетит!
Сад-себялюбец отцветает, и в долине
Дневные бабочки рассеялись, легки.
Одни в его тоску слетаются отныне
Ночные мотыльки.
И в нашей комнате без воздуха и света
Роняют розы скорбь, спеша сгореть дотла.
Красавица, поплачь… Цветок увядший – это
Любовь, что умерла!
Кольцо на пальце безымянном
За поцелуем шепот грез
Вся страсть признания дана нам
В кольце на пальце безымянном
Вколи в прическу пламя роз
Улетела моя щебетунья
От меня под дождем проливным
В городок по соседству улетела моя щебетунья
Чтобы там танцевать с другим
Что ни женщина лгунья лгунья
Люблю ли я ее не знаю
Простит ли мне зима грехи
На небе шуба дождевая
Любови прячутся тихи
И гибнут от Любви сгорая
Напев коротких слов призыв из тихой дали
Порой ловлю впотьмах
Он мне любовь дарит в сегодняшней печали
Надежду в завтрашних скорбях
Слова где «эль» в конце как отзвук небосвода {8}
О простота
Трель вдумчивых небес хмель вожделенный меда
Как хмель душист как трель чиста
Губы ее приоткрыты
Солнце уже взошло
И проскользнуло в комнату
Сквозь ставни и сквозь стекло
И стало тепло
Губы ее приоткрыты
И закрыты глаза
А лицо так спокойно что сразу видно какие
Снятся ей сны золотые
Нежные и золотые
Мне тоже приснился сон золотой
Будто с тобой
У древа любви мы стоим
А под ним
Ночью безлунной и солнечным днем
Время подобно снам
Там котов ласкают и яблоки рвут
И темноволосые девы дают
Плоды отведать котам
Губы ее приоткрыты
О как дыханье легко
Этим утром в комнате так тепло
И птицы уже распелись
И люди уже в трудах
Тик-так тик-так
Я вышел на цыпочках чтоб не прервать
Сон ее золотой
Сегодня был долго день
Он кончился наконец
А завтра все опять повторится
Там на горе опускается вечер
На заколдованный замок
Мы устали сегодня
Но дома
Ужин дымится
А завтра с утра
Мы снова
Займемся своим трудом
Вот так-то
Добрые люди
Моя любовь больной чьи муки утоляет
Тот самый яд что жжет и разрушает плоть
Да страсть меня томит безумье оскорбляет
Но тщетной яростью обид не побороть
Я думал ты светла а ты черней провала
В геенну мрачную ты жуткий мрак ночной
Любовь томление мое околдовала
И все опутала туманной пеленой
Быть может на тебе ни пятнышка а я-то
В своем безумии порок в тебе клеймил
Я как сама любовь глядел подслеповато
От слез бессонниц от волнения без сил
Горе одному ( лат.).
[Закрыть] {9}
Увы в недобрый час предвестники тщеты
Явились Диоген {10} с Онаном {11}
О эта книга сладострастная как ты
С тобою плачущая о желанном
А все же
Как далеки от ласк твоих уста
Царица гордая и та
С тобой бы разделила это ложе
Горячкой твоего желанья налита
Увы но руки руки в них лишь пустота
И так гравюра с нежной плотью схожа
Я порой вспоминаю забавный куплет
Никуда от него не деться
Если сердце ищет другое сердце
То это сердце и есть то сердце
Вот и я раздваиваюсь
Ибо я одинок
Я хотел бы уехать в город далекий
И жить-поживать
Может чьи-то строки
Мне навеяли образ что в городе вечная ночь
Или мне это только метится
И я от себя самого убегаю прочь
Меня привлекает неведомость этой мглы
Мне бы стать орлом поскольку только орлы
Могут видеть солнце
В стране где оно не видно
Однако ночь безысходна луна больна
И только кричащим совам
Во тьме не спится
Или мне это только мстится
Ибо я раздвоен
Кто знает что будет
Величье вечно
Двуличье вечно
Смерть бесконечна
Вовсе не надо
Пытать грядущее
Даже если мы можем
Прозреть грядущее
Вовсе не надо пытать грядущее
Не лучше ли попросту жить наслаждаясь
прохладой вечерней
Дремать и мечтать что любой из надежд
достоверней
Если что у меня и было так сердце из плоти
Я принес его к алтарю
Исполняя обет
Но увидел одно серебро
Серебро под тусклыми взглядами
Богородиц
А еще я увидел словно впервые
Золотые сердца Иисуса и Девы Марии
Святые сердца из мрамора
И из гипса
Которых так много в соборах
Я был пристыжен
И запрятал поглубже сердце из плоти
Сердце мое такое
Окровавленное живое
И потом я вышел со страхом глядя
Как сердца золотые пылали там в церкви
Сзади
Но сердце мое так меня стесняло
Что я закопал его в землю
Подальше
От монахов и от церквей
Принесите же черный ирис
Принесите туда где лежит оно утихомирясь
Черный ирис и розовый олеандр
ЛЮБОВНЫЕ ДИКТОВКИ ДЛЯ ЛИНДЫ {12}
Вечерней мгле вовек не одолеть рассвета
Нас тешат сумерки но жизнь дают утра
Смешна незыблемость
Мошна и камень это
Те самые ключи что сякнут Мне пора
Ладони окунуть в источник счастья
У вас языческое имя и чуть-чуть
Претенциозное – и в этом ваша суть;
Оно как раз для вас и тайн своих не прячет:
В испанском языке «хорошенькая» значит,
И дышит нежностью в немецком языке —
Оно готово на апрельском ветерке
Волшебной липою, певучей, обернуться,
В чьем легком шелесте ночные духи вьются.
Оно красивей всех известных мне имен!
Им в Древней Греции был город наречен:
Он некогда расцвел, подобный райским кущам,
Среди цветущих роз на Родосе поющем.
Легчайшей тенью вы слетаете опять
Исловно нехотя пытаетесь играть
Ноктюрн или романс, в котором сердце тонет, —
Да так, что гаснет звук, лишь палец клавиш тронет,
Апианино вслед, как плакальщица, стонет.
Почти погост, вороний град,
Тоска и зной тебя томят.
Как ты, столь странно нареченный,
Соединен с моей Мадонной,
С моей Смиренницей, чей взгляд
Опущен долу, потаенный?
Ту, чьи уста всегда молчат,
Я увенчать готов короной.
Печальница, сама как тень,
Как сонный город в жаркий день,
Темноволосая Тихоня, —
Я видел, этот ротик ал,
Подобно свежей анемоне;
Жаль, что я сердца не видал
И вовсе не был в Каркассоне.
Презренный, как-то раз я подглядел тайком,
Как Линда в зеркале собою восхищалась.
И вот я покорен прекрасным двойником —
Изменника во мне открыла эта шалость.
Я прежде полагал, что нет ей равных, но
Мне зеркало в тот миг на все глаза открыло;
И сердце дрогнуло мое, соблазнено
Лицом, которое теперь мне тоже мило.
С тех пор я сравнивать пытаюсь без конца,
Едва захочется ей в зеркало всмотреться,
Два вожделенные, два юные лица,
Но выбрать не могу – нет смелости у сердца.
Да, я в сомнении твержу себе: ответь,
Неужто копия милей оригинала?
Я вижу, что она готова умереть,
Чтобы еще живей ее сестра предстала.
Я попросту пленен волшебным двойником,
Всей этой точностью, почти невыносимой,
Всей этой живостью и лживостью притом,
И каждой черточкой, мучительно красивой!
Но жизни не дано расплавить льда зеркал,
Все застывает в нем – и зеркало без меры
Не раз дурачило того, кто полагал,
Что любит женщину, но был в плену химеры.
Жила принцесса молодая,
Давным-давно, сто лет назад.
В каком краю? И сам не знаю.
Жила принцесса молодая —
Однажды чародейка злая
Принцессу превратила в клад.
Жила принцесса молодая,
Давным-давно, сто лет назад.
Колдунья в землю клад зарыла —
Такие были времена.
Да, в клад принцессу превратила
И в землю этот клад зарыла,
Там так уныло, так постыло —
А на земле цветет весна!
Колдунья в землю клад зарыла —
Такие были времена.
«Принцесса, я – лесная фея! —
Вдруг зазвучало под землей,
Все ласковее, все нежнее. —
Принцесса, я – лесная фея,
Как луговой цветок, в траве я,
Моя бедняжка, что с тобой?
Принцесса, я – лесная фея!» —
Вдруг зазвучало под землей.
«Лишь тот, кто смерти не боится,
Кто смел и юн, тебя спасет, —
Пропела фея, словно птица, —
Лишь тот, кто смерти не боится,
Тот, кто рискнет в тебя влюбиться,
А золотом – пренебрежет.
Лишь тот, кто смерти не боится,
Кто смел и юн, тебя спасет».
Сто лет его ждала принцесса
И услыхала звук шагов:
Смельчак, явился он из леса,
Сто лет его ждала принцесса —
Был храбр, но не богат повеса,
Он клад забрал и был таков.
Сто лет его ждала принцесса
И услыхала звук шагов:
Была невидимой бедняжка —
Ее он бросил в кошелек.
Ах, до чего ей было тяжко!
Была невидимой бедняжка.
Убил повесу побродяжка,
Взял кошелек – и наутек.
И горько плакала бедняжка —
Ее он бросил в кошелек.
Стал кошелек ей как могила,
А крикнуть не хватало сил.
Вослед им только буря выла:
Стал кошелек ей как могила,
Но некто видел все, что было,
Догнал убийцу – и убил.
Стал кошелек ей как могила,
А крикнуть не хватало сил.
Ее спаситель был поэтом.
Вскричал: «Дороже клада нет!
Он греет душу, но при этом
(Хоть был он бедным, но поэтом)
Любовью лучше быть согретым…»
Тут дева и явись на свет —
Ее спаситель был поэтом.
Вскричал: «Дороже клада нет!»
Вот вам история простая
Принцессы, жившей век назад.
Как ее звали? Сам не знаю.
Вот вам история простая
Про то, как чародейка злая
Принцессу превратила в клад.
Вот вам история простая
Принцессы, жившей век назад.
И я ее увидел въяве:
Еще по-детски шепелявя,
Всегда грустна, всегда в растраве —
Какой тоской? И с чем вразлад? —
Она так искренне скучала,
Ей все чего-то было мало,
Она «Люблю!» сказать мечтала,
Боясь, что скажет невпопад.
И вот мы в сумерках сидели,
И жабой кресло у постели
Во тьме казалось – в самом деле,
Был мир унынием объят.
Так тосковали неустанно
Когда-то фея Вивиана {15}
И Розамунда {16} , дочь тумана,
Но Линда краше во сто крат.
А мне, чья мысль всегда готова
Принять, взлелеять все, что ново,
Кто может вырастить из слова,
Как чародей, волшебный сад,
Кому подвластен, тайный, весь он,
Мне, знатоку баллад и песен
Сирен, чей голос так небесен,
Мне мрак и скука не грозят.
Тоска, сильны твои объятья
Для сердца, что хотел познать я.
Тоска – безвластие, проклятье,
Ее приход бедой чреват.
Пусть эти руки расцветают,
Как незабудки, и сияют,
Глаза внезапно оживают,
И явит пробужденный взгляд
Принцессу, фею, чаровницу,
В душе которой смерть томится, —
В карету жаба превратится,
И жизнь случится наугад.
Вы уезжаете – о чем тут говорить?
Пересчитаю вновь по осени потери.
О шепелявая мадонна, к вашей двери
Приду, как верный пес, вас ожидать и выть.
Вы уезжаете – о чем тут говорить?
Здесь все о вас без вас напомнит мне до дрожи:
К торговцам золотом, как прежде, забреду,
Все их сокровища, все перлы на виду —
На ваши ноготки и зубки так похожи!
Здесь все о вас без вас напомнит мне до дрожи.
Я ваши локоны увижу вслед лучам
Луны, когда о вас вздохну безлунной ночью.
Вы уезжаете, но вижу я воочью
Мою звезду, мое светило по ночам
И ваши локоны увижу вслед лучам.
Опять по осени, листвою зашуршавшей,
Я платья вашего припомню шорох – и
Опять почувствую, как вы близки, легки,
И свежестью цветов запахнет лист опавший
По осени, опять листвою зашуршавшей.
Мадонна томная, когда не будет вас,
Осыпавшийся лист и тот о вас расскажет,
Но вы забудете меня, и нас не свяжет
Уже ничто – ни ночь, ни отзвучавший вальс,
Мадонна томная, когда не будет вас.