355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Фукс » Час ноль » Текст книги (страница 16)
Час ноль
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:30

Текст книги "Час ноль"


Автор книги: Герд Фукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

– But that’s gorgeous. Absolutely marvellous[45]45
  Но это же великолепно. Совершенно изумительно (англ.).


[Закрыть]
.

Уорберг обошел вокруг Хаупта. Глаза у него округлились. Он в первый раз видел Хаупта в новом костюме.

– Very chick. Grand. Really[46]46
  Шикарно. Роскошно. В самом деле (англ.).


[Закрыть]
.

Хаупт так много собирался ему сказать, но Уорберг не переставал кружить вокруг него и восхищаться этим дурацким костюмом, даже когда насильно усадил Хаупта в кресло.

– You look great[47]47
  Вы потрясающе выглядите (англ.).


[Закрыть]
.

Он вдруг прицелился в напольные часы доктора Вайдена.

Винтовка-то оказалась охотничьим ружьем.

– Я заранее знаю все, что вы хотите сказать, – объявил Уорберг. – Неужели было так скверно? Вы что, уронили свое достоинство? У вас нет чувства юмора, Хаупт. Поэтому вы иной раз бываете смешны.

На столе стоял продолговатый ящик с охотничьими ружьями.

– Вы что, считаете себя много лучше, чем все эти люди? – продолжал Джеймс Уорберг, прищурив один глаз и прицеливаясь.

– Да, – сказал Вернер Хаупт.

Уорберг взмахнул рукой.

– Браво! – воскликнул он. – Наконец-то слово сказано. Хотите выпить?

Он включил радио и вдруг начал танцевать. Он танцевал с ружьем в руке. Американская военная радиостанция передавала эстрадную песенку «Для меня ты прекрасна»[48]48
  Популярная эстрадная песенка 40—50-х годов, исполнявшаяся обычно сестрами Берри.


[Закрыть]
. Джеймс Уорберг весело подпевал.

– Под это мы танцевали однажды целую ночь, – воскликнул он. – В «Плазе». Ivy League[49]49
  Спортивный клуб, объединяющий ряд колледжей Новой Англии.


[Закрыть]
из Принстона праздновал выпускной экзамен. A gorgeous party[50]50
  Это была роскошная вечеринка (англ.).


[Закрыть]
. Под конец Тэд, Стив и я стали кидаться крабами, Лиз, Юдит и Бланш отшвыривали их обратно, пока платья девушек и наши смокинги не пришли в полную негодность, тогда мы в тэдовском «мазератти» поехали на Парк-авеню, там есть фонтан, в этот фонтан мы все и влезли.

– А что такое «Плаза»? – спросил Хаупт.

Джеймс Уорберг поставил ружье к письменному столу и выключил радио.

– Это отель, – сказал он. – Маленький, уютный отель в Нью-Йорке, в Штатах.

Через несколько дней, под вечер, Хаупт как раз проверял тетради, в дверь постучали.

– Вам, – сказал Фредди и подал Хаупту письмо.

Письмо было без марки и, должно быть, содержало что-то чрезвычайное. Хаупт, прочитав его, вскочил и бросился на улицу. Он чуть не сбил с ног Фредди, который возвращался в Нижнюю деревню. Он не только с Доротеей Фабрициус, школьной директрисой, не поздоровался, но и с его преподобием Оксом, и даже с Лени. Пулей влетел он в «Почтовый двор», но не в бар справа и не в ресторан налево, а помчался по коридору прямо, взлетел вверх по лестнице, постучал в комнату номер три и вошел, не дожидаясь ответа.

В одном из двух протертых гостиничных кресел сидела молодая женщина – костюм из рыжеватого твида, пепельные волосы коротко острижены.

– Ну наконец-то, – сказала молодая женщина.

Вот так и выяснилось то, чего до сих пор никто не знал и даже представить себе не мог, – Вернер Хаупт был помолвлен.

Дорлис Рёш пробыла несколько дней. Хаупт проводил ее на вокзал.

– Ты знаешь, где меня найти, – сказала Дорлис Рёш на прощанье.

Конечно, ему пришлось признаться Ханне, что у него есть невеста. Он сделал это на следующий день. Ханна промолчала.

– Почему ты ни о чем не спрашиваешь?

– А о чем тут спрашивать? – мрачно ответила Ханна.

Оба помолчали.

– Она уехала, – сказал Хаупт.

– А я должна тебя утешить, – заметила Ханна.

И вдруг, будто эти слова спровоцированы были ею и в них повинна она сама, Хаупт сказал:

– У нас в доме освободилось две комнаты. Мы с Георгом переезжаем.

Когда Ханна увидела Хаупта в первый раз, на нее неожиданно и совершенно непредсказуемо накатило чувство внутреннего сопротивления и даже гнева. Она никогда прежде его не видела, но сразу же догадалась, кто это. Хаупты всегда были темой деревенских пересудов, и она знала, что сыновья живут теперь в Верхней деревне. Вот этот человек в толпе детей наверняка один из них.

Для Ханны он был из числа тех, кого она про себя называла «высшее общество», а это обычно были нацисты.

Но, потянув Лени к себе («Не прикасайтесь к ребенку!» – воскликнула она), Ханна вдруг заметила изумление и беззащитность на его лице, и ощущение, что обидела она его зря, что она не права, тревожило, словно крохотная заноза, которую не видишь, но очень хорошо чувствуешь.

Вскоре после этого лейтенант Уорберг и Хаупт чуть было не наехали на нее на джипе. Уорберг пригласил Хаупта на прогулку. Разумеется, дружеские отношения с недавним противником были запрещены, но Уорберг попросту объявил сержанту Томпсону, что Хаупт – его переводчик.

– Комендантский взвод – это же скучно, – сказал тогда лейтенант Уорберг.

Они катались в джипе по деревне, гоняли кур, производили впечатление на девушек и ужасно напугали патера Окса. Оба смеялись, был на редкость погожий октябрьский день, и тут Уорберг чуть не задавил Ханну Баум.

Прошло какое-то время, прежде чем Хаупт заставил Уорберга остановиться. Он чуть было не позабыл свою трость, так он спешил поскорее выскочить из машины и догнать Ханну. Она продолжала идти и не замедлила шага, хотя не могла не слышать, что джип остановился. В конце концов он ее догнал. Он с трудом перевел дыхание.

– Чего вы от меня хотите? – удивилась Ханна.

– Но мы ведь чуть-чуть вас не задавили, – сказал Хаупт.

– Чуть-чуть не считается, – ответила Ханна.

– А вас, видимо, трудно напугать, – сказал Хаупт. – Уж если вы не испугались американской артиллерии, то разве испугает вас какой-то американский джип. Извините.

То, что она осталась дома по время американского обстрела, он, стало быть, уже знал.

Лени, конечно, думала, что мать не догадывается о ее частых визитах к Хаупту. Однако Ханна уже в самый первый раз заприметила, как она выходит из двери Хаупта, – Ханна тогда искала ее, потому что давно стемнело. Ей не нужно было расспрашивать Лени; когда Лени возвращалась от Хаупта, в ее лице было что-то такое, что Ханне тотчас все было ясно. И хотя та непонятная злость все еще сидела в ней, она предоставила ребенку свободу. Она сама себя не понимала. И лишь однажды, когда лицо Лени, вернувшейся от Хаупта, было совсем другим, она отправилась к нему сама. Его не было дома. Она подождала на скамейке рядом с крыльцом. Наконец он появился.

– Я должен извиниться, – сказал он устало.

Он собрался на прогулку, и Лени увязалась следом. Вначале он не обращал на нее внимания, не хотел обращать, так он сказал. Между домами это было еще возможно, но не в открытом поле. Тогда он пошел быстрее, нога у него разболелась, но девочка не отставала. Он остановился и оглянулся. Лени сделала несколько шагов назад. Они уставились друг на друга. Он повернулся и пошел дальше. Но Лени шла следом.

Он снова остановился. А когда хотел идти дальше, она крепко ухватила его за рукав. Он вырвался.

– Я хотел бы побыть один. Понимаешь?

Она отступила.

Он пошел дальше. За собой он слышал ее шаги, быстрые, легкие шаги ребенка. И тут он повернулся и ударил ее. Она ошарашенно уставилась на него, потом ушла.

– Я знаю, простить такое нельзя, – сказал Хаупт.

Ханна собиралась накричать на него. Она заготовила настоящую обвинительную речь. Но в эту минуту все словно ветром сдуло. Он и не думал защищаться.

И тут он сказал нечто, тоже засевшее в ней как заноза.

– Но ведь вы так жить не можете.

Она резко встала и пошла.

Однако на следующий день вечером головы Лени и Ханны появились в раскрытом окне Хаупта.

– Не хотите ли с нами прогуляться, – предложила Ханна и улыбнулась.

И во время этой прогулки Лени, державшая мать за руку, другой рукой взяла руку Хаупта. Рука Ханны вдруг словно одеревенела. Она ощущала ее каким-то инородным телом. В конце концов Ханне удалось незаметно высвободить руку.

Ханна понимала, что не скоро найдет в деревне человека, с которым так интересно было бы разговаривать обо всем, как с Хауптом. Ей нравилась его манера говорить. Нравилась категоричность его суждений, категоричность, от которой он сам был в некоторой растерянности. Но долго притворяться она не могла: Хаупт нравился ей и как мужчина. И, даже когда они уже спали вместе, когда уже вступили в интимную связь, чувство, что она беззащитна, только усилилось.

Пока она не положила на стол ту пачку сигарет.

С тех пор прошло уже много времени. Они давно снова были вместе, но ее вдруг заинтересовало, что случилось тогда у них с Хауптом. Она даже спросила об этом Лени.

Она дернула ее тогда к себе, сказала Лени. И всю обратную дорогу ругала ее.

– А потом ты весь вечер копалась в своей шкатулке.

Шкатулка Ханны была деревянным ящичком, где хранились фотографии отца Лени. Он всегда был заперт, и Ханна лишь изредка разрешала Лени посмотреть фото. Обычно же она прятала не только ключ, но и ящичек.

Ханна посадила Лени на колени.

– Хочешь, посмотрим фотографии?

Лени кивнула.

Ханна достала ящичек.

– Теперь можешь смотреть их столько, сколько захочешь, – сказала она, пока Лени разглядывала фотографии. Она обняла дочь за плечи и тихо раскачивала ее из стороны в сторону. Улыбнулась. Легонько подула Лени в затылок. – Твоя мать иногда бывает настоящей прорицательницей.

Лени никогда еще не слышала этого слова, и, когда мать объяснила ей его смысл, обе развеселились.

– Но одного я не понимаю, – сказала Лени. – Если ты и в самом деле терпеть его не могла, почему ты меня к нему посылала?

– Я тебя посылала?

– Конечно, и очень часто, – подтвердила Лени.

– Что ты имеешь в виду, говоря «посылала»?

Лени вдруг ухмыльнулась.

– Ты сама это прекрасно знаешь.

Окончательно сбитая с толку, Ханна спустила ее с колен.

– Поздно уже, отправляйся спать.

Это невероятно. У нее вдруг запылали щеки. Она распахнула окно. В то время всякий раз, когда Лени замечала Хаупта на улице, она тяжело висла на руке Ханны, и Ханне приходилось ее тащить, Лени же упиралась и капризничала, так что Хаупт в конце концов их догонял.

Но ведь это же глупо, думала Ханна. Как будто нельзя было сломить сопротивление шестилетнего ребенка.

Она закрыла окно. На нее уставилось ее собственное отражение в зеркале. Она села.

Достала ящичек с фотографиями. Долго смотрела на портрет лейтенанта инженерных войск, инженера из Фармсена, района в Гамбурге, чуть неуклюжего, с крупными руками.

Когда Ханна поймала себя на том, что уже рассказывала об этом лейтенанте Доротее Фабрициус, она отправилась к Хаупту.

– Я была точно вся в дерьме, неужели это осталось бы на мне? – сказала она в тот вечер, лежа рядом с ним и прислушиваясь к потрескиванию снега на оконных стеклах.

Но вдруг она приподнялась. Глядя на него сверху, неожиданно спросила:

– А кто ты такой на самом деле?

Ханна начала проявлять повышенный интерес к семейной истории Хауптов. Как удалось скромному, незаметному учителю заполучить этакую жену? Как все произошло тогда в берлинском кафе, где она – если уж быть точной – заговорила с ним первая? Сколько чемоданов упаковала она, когда удрала из дому и поехала с ним в эту дыру на Мозеле, вернее говоря, бежала с ним. Что значит – всю жизнь учиться играть на фортепьяно, и кто этот полковник Генерального штаба? И какие украшения были у тети Бетти? А что за скаковые лошади у дяди Перси?

– Это была пруссачка, – сказал Хаупт. – А ты знаешь как мы к ним относимся. Моя бабушка чуть не выгнала его из дому, когда он заявился со своей Шарлоттой.

– И вы в самом деле иногда называли мать просто по имени? А что такое «подписная цена»?

Когда Хаупту исполнилось шесть лет, тетя Бетти пригласила художника, и тот написал маслом его портрет. Раз в месяц Шарлотта ездила в Кёльн, где брала уроки игры на фортепьяно. Оплачивала чеками бабули Лотхен.

Хаупт смеялся, но на все вопросы отвечал терпеливо. Ханна копалась в семейной истории Хауптов, как ребенок в чужом ящике стола.

– Странные вы люди, – задумчиво говорила она.

Хаупт только смеялся. Он был даже польщен. В конце концов, ему было о чем рассказать.

Георг Ханне нравился. Когда Хаупт говорил, что брату следует зажить нормальной жизнью, ей казалось, что он убеждает в этом и себя самого. Но разве не говорил он, что после этой войны не может быть больше нормальной жизни? Да, конечно, ей нравилась категоричность его суждений, от которой сам он был в некоторой растерянности. Но разве категоричность возможна лишь тогда, когда человек не знает, как жить дальше? Разве нельзя найти категоричный ответ на свои вопросы? Время от времени, обнимая его, Ханна говорила:

– Ты только сам себя мучаешь, никому это не нужно.

И при этом думала: о боже, ну возьми себя наконец в руки.

Невероятно, что только такие люди считают вполне естественным, нередко думала она. Бургомистром, конечно же, была его родная тетка. Военный комендант был его другом. Кранц прислал ему рояль. А он, этот важный господин, позволил себе отклонить предложение советника по вопросам среднего образования. В школе он нарасхват. И играет он не на одном инструменте, а на двух.

Такие люди все равно богаты, думала она иногда, пусть даже в карманах у них нет ни гроша.

Она верила, что Хаупт ненавидит Мундта. Но гляди-ка, они уже снова здороваются. А недавно он устроил концерт для всего этого сброда. Она знала обстоятельства, при которых этот концерт был устроен. Она раскусила тактику Мундта. Но важны были не обстоятельства, а результаты.

С тех пор как умер отец, она очень редко заходила к матери. Теперь она стала бывать у нее чаще. Говорить им было почти не о чем. Старуха сидела в своих тряпках и молчала. Но однажды Ханна разыскала веник и подмела кухню, служившую матери и спальней. В следующий раз она захватила с собой передник, косынку, старые туфли и сделала в доме уборку. Старуха молча наблюдала за ней. Во всяком случае, она не протестовала.

– Не хочешь снова устроить себе спальню?

Старуха что-то пробормотала. Ханна постелила постель в соседней комнате, туда же передвинула шкаф. Материно постельное белье она взяла с собою – постирать. В конторе бургомистра выхлопотала ордер на получение толя для крыши и оконного стекла. Попросила, чтобы Улли помог ей заделать в крыше хотя бы самые большие дыры. Разбитые окна, для которых не хватило стекла, они заколотили досками. Потом Ханна занялась материнским бельем и платьями. Все съеденное молью она пустила на тряпки, остальное перестирала и заштопала. А потом повесила несколько платьев на виду в комнате.

– Надень-ка завтра это платье, все-таки что-то новое.

Но старуха упорно натягивала на себя одни и те же лохмотья.

Когда Хаупт признался, что у него есть невеста, ей показалось, будто она в темноте наткнулась на стену. Против этой ситуации такой человек, как ты, бессилен, думала Ханна.

Когда в следующий раз Ханна зашла к матери, на той было одно из платьев, что Ханна приготовила для нее. Это платье оставляло шею открытой, у него был даже небольшой вырез. Волосы у матери были теперь совсем белые. И все же она была красива в этом платье, черноглазая, высокая, стройная.

Красивая старая колдунья, подумала Ханна.

Мать даже испекла пирог.

В конце концов Ханна однажды осмотрела склады и гаражи. Нашла в одном из них на козлах грузовик без шин и двигателя, несколько моторных блоков, кучу запчастей, ящики с инструментами и даже телегу.

Когда Хаупт сообщил ей, что в доме у них освободились комнаты и они с Георгом переезжают в Нижнюю деревню, она почувствовала себя так, словно на нее вылили ушат холодной воды.

Там, в этом доме внизу, он будет для нее недосягаем. Там он словно окопается в недоступной траншее.

Мать внимательно наблюдала за ней.

– В моем доме места достаточно, – сказала она однажды. – Вы могли бы жить и здесь.

Это было серьезное предложение, и Ханна его приняла.

Для Эвальда Кранца между тем худшее было позади. Большую часть дня он проводил уже не в постели. Правда, при ходьбе ему еще нужно было держаться за что-нибудь, и он все время мерз. Охотнее всего он сидел на скамье за домом, подставив мягкому сентябрьскому солнцу усталое лицо с серыми, запавшими щеками, а руки, пытаясь подавить их дрожь, он прижимал к коленям.

Говорить ему пока было трудно; Он охотнее слушал, слабая улыбка блуждала тогда по его лицу, словно он понимал, как тяжело приходится говорящему. В общей сложности Эвальд отсутствовал, если не считать двух-трех отпусков, пять лет. К детям он относился дружески и в то же время робко, словно был в гостях. Мальчику уже исполнилось двенадцать лет, девочке девять, оба старались не оставаться с ним наедине. Если уж Эвальд говорил, то по большей части справлялся о своих школьных приятелях. Он с трудом, запинаясь, произносил вырванные из памяти имена и после каждого ответа долго молчал. Убит, убит, пропал без вести, в плену, умер, в плену, убит, пропал без вести, убит, убит.

Родные старались его щадить, и брат тоже, в присутствии Эвальда он был преувеличенно веселым и бодрым, что производило при его мрачном характере довольно комичное впечатление, впрочем, это было и трогательно. Кранц часто рассказывал про фабрику в Нижней деревне. Как там идут дела. Как растет количество рабочих мест. Люди могут не тревожиться о своем будущем. На все это Эвальду отвечать не было нужды. Он только шире улыбался, иногда посмеивался, высоко поднимая плечи.

Герман, его сын, внимательно наблюдал за человеком, приходившимся ему отцом, и, когда взрослые беседовали о своих делах, его глаза перебегали от одного к другому.

– Расскажи нам о России, – попросил однажды вечером Герман.

Хоть он и не понял почему, но, видимо, допустил какую-то оплошность.

– Придержи язык, – набросилась на него мать, покосившись на деверя, продолжавшего есть как ни в чем не бывало. – Мы этой войной уже по горло сыты.

Возникла долгая пауза, во время которой все молча жевали.

– Опять дверь в сарай открыта, – сказал вдруг Кранц. – Сколько раз я говорил.

Состояние Эвальда не ухудшалось, но он и не поправлялся, и родные стали проявлять признаки нетерпения: слишком уж затянулось его болезненное изнурение. О фабрике между тем было уже все рассказано. У Кранца не находилось тем для разговоров. Брат же его никакого интереса ни к чему не проявлял, скоро Кранц и вовсе не знал, о чем говорить. Они сидели и молчали.

Так прошло некоторое время, теперь Эвальд уходил из кухни при появлении брата. Делал он это не демонстративно, просто в какой-то момент незаметно исчезал. А так как он все больше молчал, его отсутствие замечали не сразу. Теперь он избегал скамьи перед домом. Охотнее сидел позади дома, возле крольчатников. В конце концов Кранц пошел за ним.

– А почему, собственно, ты со мной не разговариваешь?

Эвальд Кранц посмотрел на брата, но теперь он уже не улыбался.

– Оставишь ты меня наконец в покое?

– Нет, не оставлю, – сказал Кранц. И ушел.

Обычно после ужина Кранц еще немножко сидел за столом, или, когда со стола все уже было убрано, они рассаживались полукругом возле очага. Теперь, как правило, он сразу после ужина уходил наверх в свою каморку. Так долго продолжаться не могло, это понимали все, и больше всего страдала из-за этого Альвина. Но куда ей было деваться с детьми?

Поначалу Эвальд еще что-то спрашивал, проверял уроки у детей – неловкие попытки преодолеть молчание, которое воцарялось сразу же после ухода брата. Но в один прекрасный день он начал просто ухмыляться.

Эвальд Кранц ухмылялся, как только его брат уходил из кухни. Он ухмылялся и тогда, когда брат в кухню заходил. Ухмылялся, когда тот что-то говорил. И ухмылялся, когда брат молчал. А как-то вечером, когда все молча ели перловый суп, спросил ухмыляясь сидящего напротив брата:

– Ну, как там ваши правительственные дела?

Кранц положил ложку и вышел. Быть может, ситуацию еще удалось бы смягчить, прояви он в этот миг хоть немного юмора. Но и то вряд ли. Он или я, как будто бы решил Эвальд Кранц. Для нас обоих здесь нет места. Очевидно, он ощущал в себе достаточно сил, чтобы выиграть поединок, который был неизбежен. Конечно же, все его уговаривали, Альвина, мать, сестра, но он никого не слушал. Это касалось только его и брата.

Однажды вечером, они как раз ужинали, зашел Улли. Посоветоваться насчет сломанного вала строгального станка.

– Присаживайся, – сказал Кранц. – Ты ужинал?

Улли присел. Да, он ужинал. Женщины принялись убирать со стола. Улли хотелось получить совет и скорее уйти. Присутствие Эвальда было ему как-то неприятно. Словно бы им двоим было что скрывать от Кранца.

Но ведь это в самом деле так, подумал вдруг Улли. Кранцу и правда не следовало слышать того, что рассказывал его брат. Теперь Улли считал, что и он не должен был его рассказов слушать.

Это случилось на прошлой неделе. Улли сгружал дрова. Эвальд Кранц остановился рядом и начал вдруг рассказывать. Он рассказывал о России.

В этом ничего необычного не было. Война делалась главной темой у всех, кто возвращался с фронта. Особенно те, кто вернулся из России, стремились об этом рассказывать как можно подробнее. Если верить их рассказам, то они превосходили русских во всем, показывали чудеса организованности, умение учитывать обстановку, стойкость и отвагу. Улли давно уже перестал спрашивать, как же так получилось, что герой, повествующий о своих подвигах, сидит сейчас здесь, а не в Москве или Ленинграде. Он наизусть знал и те объяснения, что следовали обычно за этим вопросом.

Да, кабы соломки подложить, думал он про себя.

Так можно было думать, но не говорить вслух, ибо в этом вопросе все герои проявляли повышенную чувствительность. Так что Улли предпочитал просто слушать. Однако, когда рассказывал Эвальд Кранц, а рассказывал он примерно то же, что и все остальные, – как взрывались танки, взлетали на воздух орудийные расчеты, дома превращались в груды камней, как падали под огнем пулеметов первая, вторая, третья шеренги русских солдат, как громоздились горы трупов, – Улли бывало жутко от увлеченности, с какой он все это слушал. Ибо Эвальд Кранц рассказывал по-другому. С ненавистью.

В первый раз Улли еще не осознал этого по-настоящему. Только когда через несколько дней Эвальд Кранц снова подсел к нему (Улли как раз чистил крольчатники), Улли понял, что происходит что-то неладное. Этот человек больше не замечал его. Он все еще стрелял. Был весь внимание. Лежал за пулеметом, сметая ряд за рядом людей в землисто-коричневой форме, которые по колено в снегу карабкались вверх по склону. Он стрелял длинными очередями. Это ведь были животные. Способные выжить и при сорока градусах ниже нуля, питаясь разве что горстью семечек. Монголы. Азиаты. Не дорожащие собственной жизнью. Славяне.

А ведь он до сих пор их боится, подумалось вдруг Улли. Должно быть, они нагнали на него страху.

Но кажется, он ошибся. В следующий раз Эвальд Кранц рассказывал уже совсем другие истории. О примерах дружелюбного отношения местных жителей. Они делились с ними последним куском хлеба. О старухе на печке под одеялом. Об иконах. О людях и животных в одном помещении. А когда его ранило в первый раз, спасли его русские женщины. От деревни, которую они заняли, почти ничего не осталось. Но их все-таки отбросили. Он же остался лежать неподалеку от деревни. А вечером пошел снег.

– Пусть бы оставили меня подыхать! – выкрикнул он вдруг. Но женщины отнесли его в избу, полуразрушенную, отнесли его в тепло, перевязали, дали поесть.

– Этого никто не поймет теперь, – сказал Эвальд Кранц.

Зато потом: когда стемнело и нашим нужен был свет, они выстрелили из ракетницы по соломенной крыше. И сразу стало светло. А женщинам пришлось как можно быстрее выбираться из дома.

– Почему они не оставили меня лежать там? – снова крикнул Эвальд Кранц. – Почему не добили? Это было бы понятно.

Теперь Улли уже не был уверен, чего же боялся этот человек. Чего-то он боялся, это ясно, но Улли уже не был уверен, что боялся он русских. Но чего же тогда?

Там было еще какое-то поле подсолнечника. Улли не мог бы точно сказать, в какой связи упомянул его Эвальд Кранц. В памяти осталось только это поле подсолнечника. Должно быть, Эвальд Кранц упоминал его много раз, и так, что Улли это запало в память, словно поле было какое-то совершенно особое, словно оно означало что-то, поле подсолнечника, круто спускающееся по склону, сверкающее на фоне темно-синего неба.

Улли стало интересно. Это ведь не совсем обычно, когда взрослый человек привязывается к молодому мальчишке, чтобы избавиться от всего, что пережил в России, – за этим скрывалось что-то иное. Эвальд, должно быть, и сам почувствовал это: день-другой он не приходил. Улли ждал. Был уверен, что Эвальд придет.

И не ошибся. Эвальд Кранц неловко обогнул угол дома. Улли колол дрова.

– Садись, – буркнул он.

– Славяне эти какие-то загадочные. Они либо убьют тебя, либо отдадут последнюю рубашку.

Вдруг Эвальд вспомнил какое-то лицо. Лицо молодого парня. Худое, загорелое, с высокими скулами, с русыми, коротко остриженными волосами и пронзительно-светлыми глазами.

– Ну а что это за поле с подсолнухами? – спросил Улли и тут же понял, что сделал ошибку.

Эвальд запнулся, оборвал рассказ, сменил тему.

– Ладно, мы напали на них без объявления войны. Так ведь иначе они бы напали на нас. Стали бы русские соблюдать договора. Это была необходимая оборона.

– Но я уже слышал об этом, только по-другому, – сказал Улли. – Вы же на протяжении сотен километров вообще не встречали сопротивления. Выходит, русские совсем не готовились к войне.

Эвальд Кранц резко поднялся и ушел.

Через два дня Улли увидел его на скамье возле дома. И подсел к нему, начал что-то рассказывать сам, чтобы придать ему уверенности. И это удалось. Эвальд принялся рассказывать о необъятных просторах этой страны, о ее плодородных землях и о ее неплодородных землях, о жарком лете, о проливных осенних дождях, о грязи по колено, о звездных морозных ночах, о буранах, и вдруг в его рассказе снова возникло поле подсолнечника. И тогда – словно кинокамера медленно отъехала назад – показался и его край, пологий луг, яблоня и, в кольце холмов, бездонное и высокое синее небо.

Разговор прервал Кранц, который как раз подходил к ним по переулку. Эвальд поднялся и ушел в дом.

В ту ночь Улли снились подсолнечники. Он видел это поле, каким оно представлялось ему по рассказу Эвальда, – бегущее вверх по склону холма, сверкающее на фоне темно-синего неба. Но синева вдруг обрела какой-то серый оттенок, все вокруг помрачнело и неуловимо изменилось. В подсолнухах что-то таилось. Что-то жуткое подстерегало его там. Оно вот-вот выпрямится и появится перед ним.

Улли проснулся весь в поту. Распахнул окно. Холодным светом светила луна над яблоней, меж кустарниками протянулись полосы тумана. Улли включил свет, потрогал знакомые предметы, раскрыл книгу. На соседней постели спал Освальд, взъерошенную круглую голову он глубоко вдавил в подушку, рот раскрыл, дышал тяжело и часто. Улли потушил свет. В шесть утра зазвонил будильник. Улли поднялся весь разбитый.

С тех пор Улли избегал Эвальда Кранца. С тем явно происходило что-то неладное. Каждый раз, проходя мимо их дома, Улли чувствовал себя как наживка на крючке. Будто к нему вот-вот прикоснется что-то липкое и холодное. Трудно сказать почему, но он чувствовал, что его интересом злоупотребили.

– Так что там с этим валом?

Речь шла о том, чтобы общинный грузовик, когда он в очередной раз поедет на металлургический завод в Фёльклинген выменять картофель на стальную арматуру, прихватил с собой Эрвина Моля с его старым валом и подождал в Фёльклингене, пока Эрвин с новым валом не вернется из Саарбрюккена.

– Потрясающе, – сказал вдруг Эвальд Кранц. – Настоящая внешняя торговля.

Все посмотрели на него. Стало тихо.

– И чего же ты от нас хочешь? – спросил Кранц.

– Я тебе рассказывал, как советы решают проблему борьбы со вшивостью? – обратился Эвальд к Улли.

– Ты мне и так уже достаточно всего рассказал, – ответил Улли.

– А ну, быстро спать, – прикрикнула Альвина на детей и выпроводила их из кухни.

– Так чего же ты все-таки хочешь? – еще раз спросил Кранц.

– Я тебе рассказывал, как мы по вечерам освещали улицы? – приставал Эвальд к Улли.

– Да, рассказывал, и я не хочу этого больше слушать, – огрызнулся Улли.

– Очень просто, – продолжал Эвальд. – Ракетницей.

И стал описывать, как за несколько минут дом охватывает пламя, как кричат люди, пытающиеся спастись, как ревет скотина, как горланят солдаты, расположившиеся возле штурмовых орудий.

Кранц сидел словно окаменев. Мать тихо заплакала.

Эвальд Кранц рассказывал, злобно наслаждаясь производимым эффектом. Горящие села на фоне темно-лиловых грозовых туч. Танки, идущие в атаку по спелой пшенице. И вдруг в рассказе снова промелькнуло поле подсолнечника.

Кранц сделал было движение, но Улли положил ладонь ему на руку. Эвальд Кранц уже никого не замечал. Мать вышла.

И вдруг без всякого перехода Эвальд Кранц сказал:

– Это же не люди. Это машины. Ты бы их видел, им можно выбить все зубы, один за другим, но никогда не добьешься ни слова. Тебе кажется, что они уже не шевельнутся, а они поднимаются снова и снова. Их нельзя избить до смерти, их можно только расстрелять. Но прежде, чем ты их уложишь, они еще кинутся на тебя с голыми руками.

Очевидно, он говорил о партизанах. Кранц теперь это тоже понял. Он наклонился вперед, будто здесь происходило что-то такое, чего он никак не мог пропустить.

А потом вдруг Эвальд заговорил о шести убитых русских, о солдатах, не партизанах, и у одного из них было худое загорелое лицо, с высокими скулами, русыми, коротко остриженными волосами и пронзительно-светлыми, широко раскрытыми глазами.

Эвальд Кранц будто бы побежал. Он был далеко за линией фронта, один. Он бежал, а сердце грозило лопнуть у него в груди.

И наконец он оказался на поле подсолнечника. Бездонное и далекое небо синим сводом высилось над долиной, в этой мертвой тишине стояли, не шелохнувшись, подсолнухи. Немыслимо повернуться к ним спиной, немыслимо вызвать на дорогу то, что в них скрывалось. Его легкие качали воздух, точно насос, звук был какой-то противный, хрипящий. А потом в подсолнухах что-то зашуршало. Повсюду начало шуршать и шуршало бесконечно, а потом шуршанье стало приближаться, и вот из подсолнухов медленно вышли шесть русских солдат, и шестой был с худым загорелым лицом и пронзительно-светлыми глазами.

Эвальд шагнул вбок и указал им стволом автомата вперед, в сторону яблони. Сделав несколько шагов, они остановились спиной к нему, ожидая распоряжения. Но чтобы отдать им приказ, стоя за ними, ему недоставало знания русского языка. А идти впереди, спиной к ним, было невозможно, в какой стороне фронт, он сообразить не мог. Холодный пот щипал ему глаза. И вот так, почти ничего не видя, он дал очередь.

Он расстрелял всю обойму. И, когда наконец патронов не осталось, он выдернул ее и поискал в вещевом мешке запасную, единственную, которая у него еще была. Но в этом до смешного крохотном мешке никак не удавалось найти другую обойму, а он должен был ее найти, ведь тот последний, шестой, был еще жив.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю