Текст книги "Час ноль"
Автор книги: Герд Фукс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
У себя на партийном бюро они обсуждали вопрос, не отказаться ли от участия в комиссиях по денацификации. Кранц был за это. До тех пор пока они не возьмутся за крупных нацистов, бессмысленно привлекать к ответу мелкую рыбешку. Иногда ему казалось, что нет более действенного способа помешать расчету с нацизмом, чем денацификация.
И хотя сейчас у него было много времени, он чувствовал порой неимоверную усталость. Никогда еще он не был безработным. Иметь много времени – это было для него нечто совершенно новое.
Женщина, вызывавшая такое негодование у Эрвина, старая Ба, как все ее звали, а по паспорту Катарина Фетцер, была самой старой женщиной в деревне, старше даже старого Коллинга, а тому было девяносто семь. Она даже помнила день, когда Коллинг родился, в тот день пруссаки арестовали его отца за браконьерство. Учитель Зоссонг не поленился проверить факты, и они совпали в точности. Было Троицыно воскресенье, 1849 год. Впрочем, помнила она, только как уводили того человека, и, главное, не знала, сколько ей самой было тогда лет.
Ее истории, как правило, начинались так: тогда здесь, в горах, не стояло еще ни одного дома, кругом была пустынная земля да обнесенные живой изгородью пастбища, куда крестьяне загоняли коз и свиней. А потом, так продолжались обычно ее истории, явилась она, заселила эту пустынную землю и сделала ее пригодной для жилья. У нее не было ни пенсии, ни больничной страховки. Все, в чем она нуждалась, ей приносили люди. Она принимала подношения, не благодаря, убеждалась только, что дары, соответственно возможностям дарующего, не очень велики. Все, что у нее оставалось, она раздавала. Ей приносили, но от нее и получали.
Когда кто-то из Верхней деревни погибал на фронте, Пюц относил похоронку ей. Ба сама шла с нею к той, кого поразило несчастье. Девушки представляли ей своих женихов, и, естественно, к ней приводили детей. Она гадала на картах, готовила снадобья. Слушая ее рассказы, люди верили, что она и в самом деле присутствовала при казни Йоханнеса Бюклера, этого разбойника, которому в 1803 году в Майнце отрубили голову. Конечно же, она рассказывала о событиях, которым сама не могла быть свидетельницей. Но Кранц допускал, что возможности ее памяти далеко превосходят возможности остальных людей. Она не рассказывала о великих событиях, она рассказывала о бедности, о преждевременной смерти, о ценности простых вещей.
Было точно установлено и даже подтверждено документами, что зиму с 1887 на 1888 год она провела со своими сородичами в лесу, в долине ручья Катценбах. Многие из них тогда замерзли.
– Троньте хоть ветку, – предупредил лесничий Катте, – и я прикажу спалить ваши халупы вместе с вами.
Он выставил егерей, которые следили за ними.
– Еще восемь дней такого мороза, – обронил лесничий Катте, – и мы отделаемся от вас навсегда.
Они сидели в лесу, но у них не было даже веточки, чтобы согреться.
Великолепные похороны устроили ему, лесничему Катте, он ведь был уважаемый человек.
Все общины их гнали. В долине ручья Катценбах они осели на государственной земле. Весной они ходили по домам и продавали лягушек, в начале лета – чернику, позже – малину и ежевику, осенью – грибы. И в течение всего года – корзины, всевозможные плетенки, метлы и веники, вырезанные из дерева поварешки и прочую мелочь. Просуществовать на это было невозможно, поэтому они воровали. Крестьяне гоняли их, лесники гоняли, и полицейские тоже их гоняли. Между собой они разговаривали на языке, которого никто не понимал. Мужчины у них были низкорослые, хитрые, ловкие. В одном ухе они носили большую круглую серьгу. Женщины были, как правило, выше ростом и смотрели на все с гордым презрением. Их гордость на собственной шкуре испытали те крестьяне, что пытались залезть к ним под юбку. Уже тогда они все были переписаны и получили немецкие имена и фамилии. Но крещен до начала нового века никто из них не был.
Крестьяне называли их цыганьем и ворами, но настоящими цыганами они не были, просто непоседливые, легкие на подъем люди; они с одинаковой быстротой хватались за нож и обнимали женщин и не терпели крыши над головой. Среди них были шпагоглотатели, канатоходцы, акробаты. Каждый мужчина играл по меньшей мере на двух инструментах. Они играли на свадьбах, а летом и осенью бродили с одной ярмарки на другую.
Крестьяне, когда они въезжали в их нищие деревни, пробираясь мимо домишек с соломенной крышей по непролазной грязи главной деревенской улицы, бросали на них жесткие и холодные взгляды, пренебрежительные и хитрые. Они были небольшого роста и нередко сутулые, с круглыми кельтскими головами. Но отец Ба побывал предварительно у местного патера, у бургомистра, у начальника полиции, «большеголового», как они его называли, а раз о них заранее известили начальство, то им позволили здесь жить. Отец Ба был высоким красивым стариком. Свою младшую дочь он учил политике.
Юная Фетцер танцевала. Начиная с четырнадцати лет. Ее карлик таращился на нее. Хотел ее поймать. Падал, плакал. А она танцевала. Крестьяне смеялись. Они смеялись над собой. Она умела гадать по руке. Многим хотелось, просто чтобы она прикоснулась к ним. Каких только рук она не видела. Длинную синюю полотняную робу, которую носят обычно крестьяне, ей пришлось носить по крайней мере два десятилетия. Мужчины занимались опасным ремеслом. Скакали на лошадях, делали сальто, ходили по канату. Отец Ба хорошо пел. Песню о казненном разбойнике. Песню о баумхольдерских контрабандистах. Песню о голоде и о падеже скота. Песню о браконьерах. После сорок восьмого года он стал осторожнее и благоразумно выпускал места, где говорилось о пруссаках.
Под вечер, когда шнапс действовал все сильней и сильней и начинались танцы, женщины и дети возвращались к своим фургонам на опушке леса. Никаких ссор с крестьянами, говорил ей отец, от водки они теряют голову, и тех, кто играл, он учил вставать всегда спиной к окну или к двери. И боже упаси тронуть людей с лесных выселок!
Еще до рассвета они снимались и отправлялись дальше – и радовались, что снова в пути. Клан делился, и снова собирался, а затем снова расходился. Мертвых они хоронили в потайных местах. Повсюду были у них могилы.
На исходе семнадцатого века в эти леса привезли валлонов, они добывали здесь железную руду. В середине восемнадцатого века, к 1760 году, их было уже около тысячи. А еще сорок лет спустя в кузницах и плавильнях все стихло. У этих людей не было ни работы, ни земли, а постройки, в которых они жили, в официальных бумагах назывались baraquen[52]52
Бараки, лачуги (франц.).
[Закрыть]. С давних времен их пытались расселить по близлежащим деревням, предлагали им землю и стройматериалы. Правда, общины при этом отчаянно сопротивлялись, и вскоре уже никто с лесных выселок не помышлял о том, чтобы переселиться. Слишком глубоко увязли они в нищете, в безразличии к окружающему миру. Но эти люди были опасны, вспыльчивы, они не умели контролировать себя, могли кого и когда угодно пырнуть ножом. Если б они сдохли в своих лесных хижинах, обитатели близлежащих деревень поставили бы богу огромную свечку. В официальных документах возмущались, что они доведены до такой нищеты, в реальной жизни крестьяне спускали на них собак.
Люди клана Фетцеров понимали, что ни в коем случае нельзя допускать, чтобы их смешивали с теми, с выселок. Они чувствовали свое превосходство над ними. В любой момент они могли сняться и уехать куда глаза глядят, в то время, как те безвольно прозябали в своем несчастье. Но они понимали – если когда-нибудь их заставят поселиться где-то на одном месте, так очень скоро они ничем не будут отличаться от людей с выселок. И потому они этих людей ненавидели.
Клан Фетцеров появился в Хунсрюке в конце восемнадцатого века – по существу, это уже было отступление. Но у них еще оставалось пространство на этом плоскогорье, с уходящими в дальнюю даль горными хребтами, они чувствовали себя в безопасности в этих долинах, в этом море лесов, где деревни на раскорчеванных местах смахивали на острова, связанные между собой дорогами, узкими, точно тропинки. Тут они еще могли кое-как жить.
Но во второй половине девятнадцатого века жить им становилось труднее и труднее. Все, что они вырезали из дерева или плели, изготавливалось теперь надомниками, а то и вовсе машинами. Сеть дорог постоянно расширялась, и то, что раньше они носили продавать по домам, теперь можно было купить на рынках, которых делалось все больше, а цены были там куда ниже. Но особенно изменился лес. Прусские лесничие создали сеть просек и тропинок, и можно было предвидеть, что скоро во всем огромном лесном пространстве не останется закоулка, который не был бы тщательно измерен и разбит на квадраты. Прусская ель распространялась, безрадостные эти посадки начали затемнять горные хребты, и между посаженными по ранжиру еловыми стволами не рождалось уже больше ни растений, ни зверья. Зато сеть слежки, которую создала прусская полиция, стала еще гуще. Клан Фетцеров должен был иметь теперь все больше свидетельств, разрешений, бумаг, которые сами они не могли прочесть.
Бродячая их жизнь существенно осложнилась, хотя дороги стали куда лучше, и все чаще они долго раздумывали, прежде чем тронуться в путь. Они разделились, пытались перебиваться мелкими группами и даже в одиночку. Враждебность окружающих лесов нарастала. Они все больше превращались в огромные скопища сырой древесины. Лес уже не кормил их, не обогревал. Питание и тепло надо было приносить с собой, и они высоко ценились, когда приходилось брести в темноте под моросящим дождем, в тумане, в час алого зимнего заката, в метель, навстречу ветру, гуляющему среди елей. Да еще нужно было прислушиваться в темноте к шагам человека, бредущего тебе навстречу, – человека, затерянного в этих бесконечно пустынных местах, но с ним вместе близился и страх, а кусок хлеба в кармане и худое пальтишко становились большой ценностью. Они по-прежнему помнили все свои убежища, но было удачей, если они находили полуразвалившуюся хижину, в которой можно было лежать, прислушиваясь к шуму дождя в ночной тиши. Найти спутника – была большая удача, а когда перед ними вдруг возникали из темноты огни деревни, когда они брели мимо освещенного окна, они все больше чувствовали, как накапливалась в них усталость. Совершенно измученные, собрались они однажды в долине за деревней. Торопливо, до того, как появятся лесничие, они сколачивали хибарки. Отныне они хотели иметь на это место неотъемлемое право. Теперь они тоже стали жителями лесных выселок.
В восемьдесят седьмом году началось строительство железной дороги. Каждый человек был на счету, и Фетцер сразу поняла, что это их единственный шанс вырваться из леса. Зима послужила ей серьезным уроком. Переговоры со строительными инженерами уже тогда вела она. Мужчины будут работать лишь в том случае, если им всем разрешат разместиться в заброшенной старой пивоварне на склоне горы, чуть выше деревни. Строители этого добились. Железная дорога имела большое стратегическое значение. Фетцер делала каждое утро обход и выгоняла на работу каждого, кого еще заставала на соломенном матраце. Все помещения пивоварни они разделили деревянными перегородками. И в этих закутах жили, словно скот. Невыносимый шум вечно стоял во всех помещениях.
В той же пивоварне разместили еще и поляков, которых также наняли на строительство дороги. Сразу же началась поножовщина. Тогда Фетцер устроила первую свадьбу поляка с девушкой их клана. И стала систематически сводничать. Поножовщина прекратилась, зато распространилась религия. Поляки были католиками, как и местные крестьяне. Всех выходивших замуж девушек надо было сначала окрестить. Так верующие получили подкрепление с лесных выселок.
Мужчины их клана не понимали, что нужно работать даже тогда, когда вечером оставалось достаточно еды на следующий день. Теснота в пивоварне, шум, вечно стоящий над перегородками, монотонный характер труда, одни и те же дороги – все это их душило, было противно их натуре. Все больше людей хотели вернуться в лес. Фетцер агитировала против этого. Используя женщин. В теплом, сухом жилье женщины растили детей, которые в лесу не протянули бы и двух-трех дней. Фетцер была убеждена, что поступила правильно, вытащив своих сородичей из лесу. Но она не могла радоваться при виде мужчин, что устало сидели после двенадцати-, а то и четырнадцатичасового рабочего дня, уставившись в одну точку, она знала, о чем они в эти минуты думают, и еще она знала, что их мечту словами не одолеть. Она покупала шнапс, вернее, сивуху – первое средство против тоски. Небольшое тупое опьянение, заплетающийся язык, и вот они уже храпят. Она повела с общиной переговоры по поводу земли, и постепенно вокруг пивоварни выросли первые домишки.
Через два года дорога была построена. По случаю этого столь важного для всей округи события состоялись торжества, соответствующие значению этого дня. Деревья и вокзал были великолепно украшены зелеными ветками и флагами. Праздник был открыт поутру торжественным салютом, и местный оркестр исполнил утреннюю зорю.
Люди с горы, землекопы, стояли далеко позади, им приходилось вытягиваться, чтобы увидеть происходящее впереди.
Теперь во всей округе больше не было работы. Фетцер поехала в Саарскую область, где повсюду вводили в строй шахты и металлургические заводы. Мужчинам, работавшим там, приходилось неделями жить в ночлежках при шахтах. С общиной она вела переговоры о небольших участках земли возле их хибар для сада и для коз, свиней, кур. Крестьян пугали постройки, которые разрастались вокруг пивоварни. Тяжелый груз вражды и ненависти, который был не под силу уже многим старикам, принимали на свои плечи дети, они враждовали группами, дети из деревни и дети «с горы» находились в перманентном состоянии войны.
Еще до первой мировой войны начала вдруг быстро расширяться мебельная фабрика Цандера, и многие вернулись из ночлежек Саарской области в деревню. Все больше мужчин привыкало к постоянной работе, все лучше разбирались они в многочисленных промышленных предприятиях, кое-кто уже стал приобретать профессии, и постепенно соломенные крыши на горе исчезли. Но когда началась первая мировая война, из Трира прибыл эскадрон улан, чтобы забрать с собою тех, кто прошел медицинский осмотр, не только из хибар на горе, но и с лесных выселок тоже.
Гора считалась «красной», и до последнего момента штурмовики не отваживались туда забираться. Но в марте тридцать третьего Ба испросила аудиенции у местного группенляйтера. Сородичи потребовали от нее объяснения, но никто так и не узнал, о чем она договорилась с нацистами. Спустя несколько дней Цандер уволил самых больших крикунов. Понятно, старая Фетцер была человек властный и честолюбивый, а этот случай предоставил ей возможность свести кое-какие личные счеты. Как бы то ни было, ударные отряды штурмовиков на горе не появились.
Фрица Цандера она знала с детских лет. Отец его был высоким набожным человеком. Сын пошел явно не в отца. В пятнадцать он уже вовсю бегал за девушками в деревне. Фетцер он сделал деловое предложение еще в двенадцать лет. Во время вьюги. Он предложил ей одну марку. Это были большие деньги.
– Иди со своей маркой к Марье, – ответила она. – Скажи, что я прислала тебя.
С тех пор мальчишка всегда подмигивал, завидев ее. Даже уже много лет женатый, он время от времени заглядывал к ней.
– Ну, проказник, – говорила она, а иногда называла его «богатей», – где же шнапс?
В ответ он вытаскивал из кармана пальто бутылку можжевеловой, а она жарила ему лягушачьи лапки или ежа. На сколько же он разбогател, интересовалась она каждый раз, и Фриц Цандер неизменно отвечал, что стал куда богаче, а с тех пор, как дело пошло к войне, еще и разражался при этом громким хохотом.
От этих вечеров со старым бабником многим из работавших на его фабрике кое-что перепадало, но они даже не догадывались об этом.
Самым ужасным в действиях нацистов она считала то, что они забирали слабоумных, даже детей. «На горе» встречались и монголоиды, и эпилептики, и слабоумные. К доктору Вайдену, который выписывал свидетельства, она подступиться и не пыталась. Она обратилась к Цандеру, но тот ответил, что в этом вопросе он бессилен. Неоднократно она утверждала, что дети сбежали от них именно потому, что они слабоумные; но укрывать детей было трудно и только двоих удалось спасти. Она осматривала каждого новорожденного до того, как его регистрировали. Если у нее возникало хоть малейшее подозрение, она задерживала регистрацию, пока не убеждалась, что все в порядке. Конечно, если акушерку кто-нибудь не привозил раньше.
В пятнадцать она родила первого ребенка. Сколько детей у нее умерло, она не говорила, не говорила и того, кто был тому или иному ребенку отцом. Одни дети погибли на войне, другие уехали в неведомые страны, иные сидели в тюрьмах, другие пропали без вести. Она никогда не была замужем и никогда не училась читать и писать. Лесничий Катте дважды приказывал ее высечь. Она всегда ходила с распущенными волосами, даже когда волосы уже поседели. От забитого теленка или коровы она ела только глаза, вымя и язык, от свиньи – мозги. Она умела перерезать глотку ягненку, знала множество лекарственных трав и места, где растут белые грибы. Иногда она ночевала в лесу, и крестьяне узнавали у нее, какая ожидается погода. Священники при виде ее осеняли себя крестом, но женщины прибегали к ней за советом, как бесплодные, так и беременные. Теперь она иной раз говорила, что хочет умереть.
Старая Фетцер любила слабоумных. С нею они держались спокойно. Она считала, что они видят то, чего не видят другие. Случалось, она беседовала с луной. Выйдя из дверей, она кланялась луне в пояс. Когда она думала, что ее никто не видит, она уподоблялась ведьме, не поймешь – то ли женщина, то ли мужчина. Она была последней в длинном шествии своего народа по дорогам Европы, некогда королева рыцарей длинного ножа, никто не мог с ними сравниться в быстроте хватки да в умении уносить ноги. Она была богиней любви в зарослях горького дрока, она была богиней смерти в густом кустарнике в зловещие ночные часы, когда луна проглядывает меж голых сучьев, холод подступает к сердцу, а лисы подкрадываются все ближе и ближе. Она привела свой народ в кирпичные дома, в тепло. Но сама она все чаще спускалась в долину, сырую и узкую, в самое пустынное место позади деревни, теперь заросшее кустами ежевики и внушающее страх всем окрестным детям, садилась там на замшелые развалины – когда-то их первые хижины, – развалины, где они хоронили своих мертвецов.
VII
Стоял февраль, уже несколько дней шел снег, и дом был пуст. Улли поступил в ученье, Фредди и Герман тоже ушли из школы. Одиннадцатый класс наконец-то перестал внушать фройляйн Вайхман ужас.
С приближением зимы дом Хаупта пустел все быстрее. Высокие, просторные комнаты практически невозможно было протопить тем небольшим количеством дров, которое им давали. Комнаты так и оставались пустыми, с тех пор как их покинули. В промерзшем доме Вернер и Георг сами теперь казались незваными гостями, чужими друг другу людьми. Время от времени наверх к Георгу доносились фортепьянные аккорды или звуки виолончели. Вот уже несколько дней шел снег. Сначала он шел час-другой в день, а теперь падал беспрерывно – ровно, усыпляюще кружились снежинки за окнами. В деревне становилось все тише.
На письменном столе Георга лежал лист бумаги. На нем было написано: «Дорогая мама…» И указана дата. Трехдневной давности. Как-то вечером Георг зашел к брату.
– Дай мне ее адрес, – выпалил он.
Хаупт сразу понял, кого он имеет в виду.
Дело было в начале декабря сорок четвертого года, вскоре после того, как Шарлотта познакомилась с Пельцом. Георг сошел с лестницы вниз, а мать шла с подносом, на котором стояли кофейные чашки, в музыкальный салон. Из открытой двери до них доносились голоса и смех. Тетя Бетти опять пригласила своих солдат. На какое-то мгновение Георг и его мать застыли друг против друга.
– Как ты выглядишь? – буркнул Георг.
– А как я должна выглядеть? – удивилась Шарлотта Хаупт.
На ней было платье, которое она надевала довольно часто, чуть-чуть открывающее шею и плечи, собственно говоря, это было летнее платье, но ничего необычного в нем не было.
– Ну так что во мне такого? – продолжала Шарлотта Хаупт.
Георг резко повернулся к ней спиной. И вышел из дому с таким видом, будто был ужасно оскорблен.
Но как же он на меня посмотрел, подумала Шарлотта Хаупт. Среди общего смеха в музыкальном салоне выделялся голос Бетти. Она снова была в прекрасной форме. Шарлотте вдруг показалось, что она больше ни за что не сможет войти в салон. Мужа она в то время видела редко, а когда они встречались, он, проведя пальцем по мебели, совал ей палец под нос, суп ему казался то пересоленным, то недосоленным, он бродил по дому с таким видом, будто хотел разнести все вдребезги. Она теперь часто стояла у окна и теребила носовой платок, глядя на улицу невидящими глазами. А Бетти смеялась, и порой казалось, что она, окружая себя всеми этими мужчинами, издевается над собой. Иной раз Шарлотта думала, что виновата во всем только та, что сидит наверху, эта Штайн, порой Шарлотта словно чувствовала сквозь потолок, как та давит ей на затылок, этакая черная злая масса.
Но это же ерунда, убеждала она сама себя.
Луиза Штайн почти не спускалась вниз, точно она тоже что-то почувствовала.
Однажды Шарлотта проходила мимо церкви. Она услышала звуки органа и вошла внутрь. Церковь была пуста. Пельц импровизировал. Никогда еще не слышала она более смиренной музыки. И как только она поняла, что не боится его, ей стало страшно. Но что же предшествовало этому?
Георг тогда не мог еще ничего знать о Пельце. Но он говорил с ней так, подумала она вдруг, будто он уже все знал. Выходит, было что-то такое в ней самой, что изменилось?
Форт расположен был на высоте тысяча двести метров, примерно на полпути к вершине хребта, за которым, по другую сторону пустыни, спускаясь во влажные леса дельты, начиналась территория противника. Зоной их боевых действий была полоса пустыни шириной около трехсот километров между дельтой реки и горами. Они никогда не видели противника. Внезапно раздавался топот лошадиных копыт, слышались крики, щелканье винтовочных выстрелов, в лучшем случае они видели белые тени в добела раскаленном зное пустыни – и считали бы, что все это мираж, если б на песке не оставался после этого их камрад, когда убитый, а когда раненный.
Боевые приказы отдавал полковник. И всегда неожиданно. Многие дни проходили в ожидании, и вдруг – сигнал тревоги, нередко даже ночью. О планомерных операциях нечего было и думать. Противник появлялся и исчезал по загадочным законам. И было непонятно, кто здесь с кем играет. Иногда они видели полковника на вышке – глядя в старинный полевой бинокль, он обозревал простирающуюся внизу равнину. Заметив, что за ним наблюдают, он отступал в тень. Приказы передавал его адъютант, сам он – никогда. Адъютант, хоть и не намного старше, чем они, был совершенно неприступен. Зато полковник, худощавый, лет пятидесяти, седой как лунь, был едва ли не общительным. Но обращаться к нему с расспросами нечего было и думать.
Солнце пылало здесь холодным огнем. По ночам морозило. В густой синеве разгуливал только ветер, шлифующий камни. Иногда раздавался клик орла, гнездовье которого находилось прямо над фортом. Кто поднимался сюда, быстро делался молчаливым. Все, что было прежде, оставалось где-то там, за раскаленным горизонтом. Никто не знал, когда придет его час.
В своих белых маскировочных халатах они проскальзывали, словно в немом кошмаре, мимо высоченных обломков скал, перекатывались через белые гребни дюн, спускались в широкие котловины, над которыми жаркий воздух дрожал, словно кипящая вода. Иногда они целыми днями скакали по горам безнаказанно, а потом вдруг попадали неподалеку от форта в засаду.
Раненого они уносили с собой и, был ли он мертвый или живой, укладывали на кровать в комнатушке рядом со столовой, в этой комнатушке с выбеленными стенами стояла только одна кровать, двери туда были всегда открыты. Они и ужинали при открытых дверях. Сидели в черной, наглухо застегнутой форме за узкими длинными столами, во главе – полковник, который беседовал с ними за ужином, ординарцы в белых кителях подавали еду, а в соседней комнате лежал мертвый или раненый камрад. Впрочем, это было почти одно и то же, ни одного раненого они так и не выходили, хотя был в форте свой врач, старый, угрюмый человек, он редко выходил к ним и никогда не садился с ними за стол.
Вернер не спрашивал у Георга, написал ли тот матери. Как-то вечером он поднялся к нему с двумя конвертами, на которых были наклеены марки.
– Спасибо, – только и сказал Георг, – положи их на письменный стол.
Он лежал одетый на кровати и читал. Снегопад парализовал все движение в округе. Давно уже школьники, приезжавшие из близлежащих деревень, не могли добраться до школы, и теперь занятия, которые проводили Хаупт и его коллеги, можно было назвать разве что аварийными.
Поначалу Георг встречался с Улли и остальными без определенной цели. Они просто собирались где-нибудь в одном месте. Пока однажды вечером возле них не остановился шарфюрер Нагель. Они выбросили высоко вверх правые руки в молодцеватом приветствии, и Нагель, заложив руку в перчатке за спину, осведомился, в каких отрядах гитлерюгенда они состояли и какие исполняли там обязанности. Понятно, они были польщены, и Нагель, вокруг которого образовался полукруг, явно наслаждался ситуацией. И все же он допустил ошибку. Он решил, и это было заметно по его манере задавать вопросы и выслушивать ответы, что Улли их предводитель. Однако, когда он спросил, встречаются ли они регулярно и когда назначена следующая встреча, Улли вопросительно взглянул на Георга. До этой минуты Нагель не обращал на Георга никакого внимания – они лишь раз быстро взглянули друг на друга. Зато теперь Нагель повернулся к Георгу. До сих пор Улли стоял во главе полукруга, который образовался вокруг Нагеля, Георг же – немного в стороне, чуть ли не крайний слева. Теперь симметрия была нарушена, и, пока Нагель говорил с Георгом, сформировался новый полукруг, во главе которого стоял Георг. И если с Улли Нагель разговаривал покровительственно, то с Георгом он держался подчеркнуто официально. Довольно мерзкий тип, решил Георг.
– Думаю, мы встретимся послезавтра, – ответил Георг. – На этом же месте и в этот же час.
– Ну, мы наверняка еще увидимся, – сказал под конец Нагель, улыбнулся всему полукругу и, сделав прощальный жест, удалился.
Теперь заговорили все сразу, перебивая друг друга. Только Георг стоял в стороне и молчал. Он был уверен, что этот тип явится снова, и не ошибся. Когда через два дня они встретились, к ним на американском трофейном джипе подъехал Нагель.
– Не предпринять ли нам небольшую прогулку, уважаемые господа?
Он показал им, что такое езда по пересеченной местности. Потом привел их в школьный класс, где расположилось его подразделение, и водрузил на стол пулемет. Тут уж Георг окончательно понял, что удержать других отныне невозможно.
Они стояли вокруг стола.
Нагель начал объяснять назначение отдельных частей пулемета, и Георгу пришло в голову, что делает он это как агент торговой фирмы.
За теорией последовала практика, и вскоре они уже лежали в противотанковом рву, вырытом угнанными на принудительные работы русскими, и стреляли боевыми патронами. Шарфюрер Нагель обучал их самолично. Когда все было готово, вперед выходил Георг и ложился к пулемету. Приглашения он не ждал и сам решал, кто будет стрелять следующим. Из карабина, из автомата или из пулемета – результаты у него были всегда самые лучшие. Улли, правда, бросал гранату дальше, зато Георг – точнее. Проделывал он все совершенно спокойно, он вообще всегда был полон спокойной и холодной решимости на военных занятиях. Что бы они ни делали, первым всегда был он. Ему и в голову не приходило, что кто-то другой хочет быть первым. Вопросам больше не было места. В любой момент он точно знал, что надо делать и кто должен это делать. Поведение Нагеля наконец-то достигло той степени деловитости, которой так хотелось Георгу. План военной подготовки и несения службы они обсуждали совместно. Они вели переговоры как командиры двух самостоятельных подразделений.
Впрочем, главарь вервольфов Хаупт был еще не настолько самостоятелен, чтобы матери не нужно было гладить ему коричневые рубашки.
– Кстати, я требую, чтобы ты извинился, – сказала Шарлотта Хаупт.
– За что?
– Ты прекрасно знаешь.
Шарлотта ждала. Он стоял, уставившись куда-то в пустоту. И она вдруг поняла, что требовать от него извинения ни к чему. С большим удовольствием она прижала бы его, как в прежние времена, к себе. Однако она сознавала, что такое больше невозможно. Не только потому, что он, видимо, не допустил бы этого, но и сама она не смогла бы этого сделать. Многое, что долгие годы было для них само собой разумеющимся, оказалось вдруг невозможным. Так что же произошло?
Георг выхватил у нее из рук рубашку и ушел.
Шарлотта долго боролась с собой, решала, пригласить ли ей Пельца. И, когда осознала, что не может даже точно сказать, с чем она борется в собственных мыслях, сразу решилась. В конце концов, это же смешно. Она ведь не девчонка. И вот однажды под вечер, когда Пельц пришел к ней на чашку кофе, она, услышав шаги Георга, вышла в коридор.
– Георг, поди сюда на минутку. Господин Пельц, это Георг.
Пельц встал. Георг подал ему руку.
– Раз ты не хочешь больше играть со мной в четыре руки, – сказала Шарлотта Хаупт, – это будет делать господин Пельц.
Он, правда, подал руку Пельцу, но смотрел он при этом на мать. И долго смотрел только на нее. Шарлотта Хаупт выдержала этот взгляд.
– Мы тебя не задерживаем, – сказала она.
Потом однажды, вернувшись поздно с ночных учений, Георг увидел свет в музыкальном салоне. Он вошел. Он застал мать вместе с Пельцем возле рояля, однако они не играли. Шарлотта Хаупт вскочила. Пельц опустил голову. Она шагнула к сыну. Хотела что-то. сказать, и если бы была в силах, то, наверное, сказала бы так: сейчас я тебе кое-что объясню, знаю, ты этого не поймешь, но изменить ничего нельзя. Однако она ничего не сказала, и сын вышел, закрыв за собой дверь.
С того вечера Шарлотта произносила имя Пельца только в сочетании с притяжательным местоименением. Пельц отныне был «ее Пельцем».
– Где мой Пельц? Пельц, поди-ка сюда.
И, когда Пельц стал ее Пельцем, она начала играть вместе с ним вальсы.








