412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Фукс » Час ноль » Текст книги (страница 8)
Час ноль
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:30

Текст книги "Час ноль"


Автор книги: Герд Фукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)

Церковь в деревне была огромной, конца девятнадцатого века, с гипсовыми изваяниями Христа, кровоточащими сердцами и статуями богоматери.

Большинство здешних жителей умирали дома, покойника выставляли в гробу перед дверью и потом торжественно уносили, впереди процессии шагал служка в длинном белом стихаре, держа перед собой шест в рост человека с маленьким распятием. За ним следовал второй служка, размахивающий кадильницей, затем – сам патер, далее несли гроб, шествие замыкали женщины. Закутанные во все черное, они скороговоркой твердили молитву деве Марии. Смерть здесь была чем-то незначащим. Слишком тесно лежали усопшие рядом на кладбище, чтобы у кого-нибудь могла возникнуть мысль о каком-то особом достоинстве, так же тесно, как и жили, и смиренно, как смиренно зеленел бук на их могилах.

Ночами здесь было тихо. Автомобиль или запоздалую телегу слышно было далеко, тишину нарушал только дождь и завывание ветра. Много времени прошло, прежде чем тишина эта перестала гудеть в ушах Ханны, прежде чем она начала ощущать ее словно некое расширяющееся пространство, в которое, засыпая, погружалась, словно в воду. Все реже просыпалась она теперь ночью от кошмаров, все реже пробегала с Лени мимо горящих домов, проползала через проломы в стенах, все реже обрушивались за спиной потолки убежищ, все реже бывала она заперта в меблированных комнатах, когда разрывы слышались все ближе и под ней начинал проваливаться пол, и все реже кричала она глухо, беззвучно, похороненная заживо, с набитым землею ртом.

Все чаще могла она теперь вспоминать эти меблированные комнаты, кухни-столовые, каморки в гостиницах, бомбоубежища, сборные пункты, транспорты с эвакуируемыми, пересыльные лагеря, – вспоминать почти без волнения, а порой даже спокойно.

В октябре вернулся отец. Мать попросила сообщить Ханне об этом. Он лежал на подушках, исхудавший как скелет. Голова казалась огромной, так же как и кисти иссохших рук. Глаза блестели, на скулах горели два алых пятна. Рука у него была горячая и сухая. Под подушкой лежал платок, весь в пятнах крови. Он уже еле говорил, но улыбался.

Он крепко ухватился за руку Ханны. Мать молча постояла возле них, потом ушла, раздраженно махнув рукой. Она была урожденная Фетцер. Фетцеры происходили из местных цыган, осевших здесь, когда построили железную дорогу. Это был большой клан, обосновавшийся на горе, и если разыскивали участника поножовщины, воришку, укравшего курицу, или взломщика, то полиция долгое время прежде всего шла к ним.

Альфред Баум с другом ехали тогда в Трир, это было их каникулярное путешествие по долине Мозеля на машине марки «ганомаг», принадлежавшей другу, и лишь из-за склонности Альфреда Баума ко всему необычному они заночевали в этой дыре. Он увидел ее, потому что официантка забыла прикрыть дверь на кухню. А в полночь она сама открыла дверь в комнату Альфреда Баума. Приятель поехал дальше один, Альфред Баум остался.

Триумф Гертруды Фетцер был, видимо, грандиозным.

Рядом с ней вдруг появился муж, с которым здоровался за руку сам нотариус. Она была неглупа, но другой работы, кроме как на кухне «Почтового двора», для нее не нашлось. Она была красива, по именно за это ее ненавидели. Она была одинока, потому что ее боялись из-за внезапных вспышек гнева, из-за, казалось бы, неожиданных приступов угрюмости, свойственных Фетцерам. А она ненавидела свою семью, свой клан, вечную сутолоку в низкой, сырой лачуге, ненавидела невежество своих сородичей, их суеверия и извечную склонность к распрям, ненавидела собственного отца. Посетители пивной развлекались, специально вызывая ее из кухни, чтобы поглядеть, как она будет вытаскивать из-под стола пьяного отца и тащить домой. Они насмехались над Фетцерами, насмехались и над ее отвращением к Фетцерам.

Отец Гертруды, старый, сгорбленный человек, пропивал каждый грош, который попадал ему в руки. Он лечил животных. А еще вырезал из дерева поварешки, ходил по домам, продавая ягоды из лесу, грибы, лягушачьи лапки. Но крестьянам он был необходим. Он знал множество трав, знал способы приготовления всевозможных солей, отваров, микстур; он знал лес. К тому же он умел поставить на ноги скот, на который все уже махнули рукой. Он обращался к животным на языке, которого никто не понимал – должно быть, это был воровской жаргон или цыганский язык. В свое искусство он хотел посвятить и Гертруду. У нее есть дар, говорил он. Он хотел показать ей места, где растут грибы и целебные травы, места, где когда-то копался в земле, по она лишь отмахивалась с презрительным смехом.

Гертруда пела в церковном хоре. У нее был прекрасный альт, но сольные партии все равно доставались другим. Пельц тайком давал ей уроки. Когда-нибудь ее голос еще откроют, уверял он. Но уроки Пельца, к которому она питала глубочайшее отвращение, в сырой и холодной церкви были хуже самого горького лекарства. Он сделал бы все, что бы только она ни пожелала, позволь она ему хотя бы прикоснуться к себе. Когда в той же церкви она стояла рядом с Альфредом Баумом перед священником, она готова была кричать от радости. Вот это триумф!

А потом Альфред Баум вдруг открыл кинотеатр. Вместо того чтобы вернуться в Мюнхен и закончить учебу, он открыл кинотеатр, остался навек в этой дыре, показывая фильмы, каких должен был бы стыдиться, всю эту смехотворную муру; из трактиров к нему стали стекаться разные подонки, от которых, как она надеялась, она избавилась уже навсегда, те же самые типы, что и прежде, приставали к ней, когда она сидела в кассе, продавая билеты.

Альфред Баум выкачал из деревни уйму денег, но на пользу это все равно не пошло: он тратил их на платья для нее, на украшения. И чем больше он пытался ее умиротворить, тем только становилось хуже. А потом на смену кинотеатру пришла норковая ферма, затем торговля удобрениями и, наконец, экспедиционная контора.

Ханна хорошо заметила раздражение, с каким ее мать отвернулась от постели больного отца. Однако не испытала при этом, как прежде, никакого страха.

Она подружилась с преподавательницей гимназии фройляйн Фабрициус из Тюбингена. Они познакомились, когда вместе стояли в очереди перед булочной Симона. Едва лишь очередную партию впустили в магазин и они продвинулись на шаг-другой, как вперед протолкалась какая-то женщина, отпихнув фройляйн Фабрициус и пробормотав что-то об этих беженцах. Ханна и фройляйн Фабрициус взглянули друг на друга, и фройляйн Фабрициус спросила:

– Вы тоже нездешняя?

На что Ханна ответила:

– Почти.

Доротея Фабрициус была невысокой, слегка располневшей уже тридцатилетней женщиной с огромными, темными, чуть влажными глазами; она преподавала математику, физику и химию.

– Вообще-то я вовсе не беженка, просто болтаюсь по разным местам. Нынешний хаос – моя последняя надежда вырваться из Тюбингена.

Ханна пришивала ей пуговицы, а иной раз заставляла ее снять свитер, чтобы заштопать дырку. А что пуговица оторвалась или на свитере дыра – этого Доротея Фабрициус даже не замечала. Разочарованно оглядывала она себя с головы до ног, поглаживая свои располневшие бедра.

– Все равно это не имеет смысла, – вздыхала она.

На этой округлившейся, рыхловатой женщине всегда что-то было в движении. Ее резкие, быстрые и в то же время плавные жесты, ее швабский диалект напоминали почему-то Ханне большую ворону.

Болтаюсь по разным местам, говорила она. На самом же деле она приехала сюда вслед за каким-то мужчиной, а до того гналась за другим, а еще раньше – за третьим.

– Не умею я ставить точку, – вздыхала она. – Правда, я всегда могу сказать, когда у меня с кем-нибудь начинается, но вот когда кончается, тут я бессильна. У меня всегда все взаимосвязанно, настоящий клубок. За какую нитку ни потянешь, всегда вытянешь какую-нибудь еще.

Война, правда, многое упростила, иные нити перерезала сама, если уж оставаться в рамках сравнения.

– Боюсь возвращения в Тюбинген. Если я вернусь, все начнется сначала. А ведь я уже старею. Даже коллеги ухмыляются за моей спиной, не говоря уже об учениках. Я знаю, что неряшлива.

– Все они на тебе просто ездят, – сказала Ханна.

– Знаю, – ответила Доротея Фабрициус.

Иногда Ханна обнимала ее за плечи, и тогда та могла спокойно выплакаться.

– Это мне на пользу, – весело говорила она потом и целовала Ханну в губы.

Хотя Ханна и была моложе, выглядела она старше, чем фройляйн Фабрициус.

– В сущности, ты так и осталась девочкой-подростком, – говорила ей иногда Ханна.

Фройляйн Фабрициус снимала меблированную комнату у владельца магазина скобяных товаров Вольфа, комната была чуть повыше первого этажа, с отдельным входом. Однажды вечером, возвращаясь от Хаузеров, Ханна решила заглянуть к Доротее. Слабый луч света проникал сквозь щель под дверью. Она постучала, никакого ответа. Хотела уже было идти, как вдруг за дверью послышались шаги. В замке осторожно повернули ключ, и дверь слегка приоткрылась. Узнав ее, Доротея невольно отворила дверь чуть пошире, и так же невольно Ханна вошла вслед за ней. Доротея приложила палец к губам. Придерживая халат на груди, она кивком головы показала в угол. В комнате горела только одна свеча, было душно и жарко. На кровати лежал мужчина.

Это был Дэйв из комендантского взвода Уорберга, негр. Дэйв лежал на кровати, спал. Он лежал лицом вниз. Нагой.

Они молча разглядывали его. Ханна не могла бы сказать, как долго. Ей показалось, что очень долго. Потом она повернулась и пошла. Доротея проводила ее до двери.

Чем солнечнее, мягче становились эти последние дни октября, тем лучше чувствовал себя отец Ханны. Ханна знала, как обстояли его дела на самом деле, но ничего ужасного в посещении умирающего для нее не было, она даже радовалась встрече с ним. Альфред Баум чувствовал это, и, возможно, для него в том было самое действенное утешение из тех, какие ему еще оставались. Он тоже знал, что не переживет предстоящую зиму.

– Вам, детям, всегда было тяжело с нами, – сказал он. – Но я люблю твою мать. До сих пор. Ты не веришь?

Ханне и в самом деле трудно было представить, как можно любить эту крупную, мрачную, резкую женщину. Она всегда считала эту связь губительной для него, ей казалось, что мать, эта Фетцер, заколдовала его, заставив остаться в деревне, словно в пещере горы Хёрзельберг, заколдованной госпожой Метелицей, что она обманула его, отняла у него подлинную жизнь.

– Все не так, как ты думаешь, – сказал Альфред Баум. – Я точно знаю, кем бы я был, если бы не остался здесь. Об этой жизни я имел понятие еще прежде, чем ее прожил. Я знаю, что разочаровал ее. Но таким, каким она хотела меня видеть, я уже не мог быть с тех пор, как узнал ее. А это означало – она или я. Скажи ей, что я любил ее, потом когда-нибудь, позже.

Ханна рассказала Доротее о своем посещении, она говорила со все более глубоким, удивительным пониманием происходящего и вдруг осознала, что повествует о человеке, которого по-настоящему любила. То было чувство, не нуждавшееся в словах. Тем более нельзя было представить себе, чтобы она когда-нибудь выдала это чувство, даже если бы отец погиб на войне. А теперь вот она говорила о своей любви к этому человеку, просто так, болтала обо всем.

И вдруг она увидела того человека, которого любила, в реальном его существовании, человека, устроенного именно так, а не иначе, немножко даже ограниченного, человека, которого можно было сравнивать с другим. А до сих пор никаким сравнениям он не поддавался. Ее любовь и предмет ее любви отошли друг от друга, и она все отчетливее видела разрыв между этим человеком и своей любовью, и ей казалось, что любовь эта оторвана от жизни, что она словно была символом чего-то иного, того, что связано было с ее детством, с юностью, с неосуществленными мечтами и уже совсем мало с этим человеком.

Прогуливаясь однажды с Доротеей, Ханна познакомилась с Кранцем. Мост через Шафбах чуть ниже военного склада вермахта провалился весной под американским танком, и его заменили временными мостками. Вначале им бросился в глаза портфель, стоявший на перилах. С любопытством глянули они вниз, и в тот же миг из-под моста показалось лицо Кранца. В полном недоумении они взглянули друг на друга и одновременно рассмеялись.

– Подайте-ка мне из портфеля карманный фонарик, – попросил Кранц.

Ханна раскрыла портфель, помедлила, а потом решительно сунула внутрь руку, ища фонарик. Нашла, теперь можно было двигаться дальше. Но они дождались, перегнувшись через перила, пока Кранц не показался снова, и вернулись в деревню вместе с ним.

– А почему, собственно, мы пошли назад? – воскликнула Доротея Фабрициус, когда Кранц наконец распрощался. – Мы ведь собирались прогуляться.

– И в самом деле, – удивилась Ханна.

– Это ты сразу пошла за ним, – сказала Доротея.

– Я? Почему я? – воскликнула Ханна.

– Да, ты, – сказала Доротея. – Это ты сразу же пошла за ним. Мне пришлось чуть ли не бежать, чтоб догнать вас.

Ханна посмотрела на нее недоверчиво.

– И знаешь, вы разговаривали только друг с другом. Я не могла вставить ни единого слова.

– Да ты не в своем уме!

Глаза у Доротеи блестели.

– И вообще, для прогулки сейчас уже поздно, – решительно объявила Ханна.

Доротея Фабрициус, помимо личных достоинств, имела в глазах Ханны Баум еще одно: она согласилась преподавать в школе, и Леа Грунд поручила ей даже временное руководство учебным заведением. С недавних пор Ханна выслушивала ее рассказы о прошедших педагогических советах не без интереса. Точнее, с тех самых пор, как Доротея ворвалась к ней в комнату, плюхнулась на стул и выпалила:

– Ну вот, опять двадцать пять!

Ханна, ничего не понимая, переспросила:

– Да что же, что опять?

– Я влюбилась. Но он из той породы мужчин, которым я совсем не нравлюсь, – воскликнула Доротея. – Зато они всегда нравились мне. И этот новенький именно такой. Он серьезный, симпатичный, так и хочется его расцеловать. Зовут его Хаупт.

– Вот как? – пробормотала Ханна.

– Все мои прежние были слишком уж разбитные, – продолжала Доротея Фабрициус. – Настоящие бабники. У них водились деньги, им вечно было некогда. Но мне-то никогда эти разбитные не нравились. Ты-то меня понимаешь?

Если уж быть совсем точным, то Кранц даже приходился Ханне каким-то родственником. Его мать тоже была урожденная Фетцер. И смахивал он сильно на Фетцеров. Черные курчавые волосы, черные глаза и кожа оливкового оттенка. Впрочем, между ее матерью и всей остальной родней Фетцеров пролегла пропасть. Они для нее не существовали, и у кого доставало ума, тот вообще не упоминал при ней этой фамилии. Но порой Ханна вдруг отдавала себе отчет, что старая Феттель, жившая напротив, на другой стороне улицы, приходится ей теткой, что она сестра ее матери.

Когда Кранц улыбнулся ей из-под моста, она успела разглядеть его зубы. Без изъяна, крупные, сверкающие белизной.

В ноябре, только пошли первые туманы, умер отец Ханны. Ее поразило, сколько людей пришло на похороны и какой длинной оказалась траурная процессия, когда гроб из церкви несли на кладбище, – кто только не пожимал ей руку. Уже у могилы. В деревне, очевидно, было много людей, которые его любили. Туман рассеялся, и, когда они подошли к церкви, показалось солнце, был мягкий, теплый осенний день, еще раз заставивший заиграть всеми красками поблекшую от дождей листву. Она попыталась взять мать под руку, но та отвела ее руку незаметным, но твердым движением. Гертруда Баум шла гордо, выпрямившись, неприступная для окружающих. Ханна любила отца, и теперь она понимала за что. Он был как освещенное окно среди холода и темноты. Тепло человеческой руки. Он научил ее относиться к людям по-доброму.

Теперь частенько случалось, что она сидела, ничего не делая, уставившись куда-то перед собой. Словно глубоко погруженная в свои мысли, но мыслей при этом у нее не было. Лени ненавидела эти ее припадки. Пыталась растормошить мать, застав ее в таком состоянии. Все это время Лени избегала Хаупта. И все это время она пребывала в каком-то молчаливом, упорном озлоблении, хотя чаще всего не смогла бы объяснить, что вызывало эти беспричинные, внезапные приступы злобы. У нее сохранилась еще привычка во время этих приступов дергать мать за платье. Со слезами, с криком тянула Лени мать за рукав, дергала за передник, тащила то в одну, то в другую сторону.

А потом, как-то вечером, Ханна отправилась к Хаупту. Он сидел за столом. Подперев голову руками, он всматривался в темноту. Пошел снег. Уже позже, в постели, они прислушивались к тонкому похрустыванию на стеклах.

– Иногда я и сама не знаю, кто я, – сказала Ханна. – Словно меня набили всяким дерьмом. И оно вросло в меня и стало частью меня самой.

Кранцу было около тридцати пяти, росту он был среднего. Характерная для него поза – слегка склоненная круглая голова, ухо обращено к собеседнику, глаза опущены вниз, но время от времени он быстро вскидывает их вверх, и тогда взгляд его делается весьма острым. В тысяча девятьсот тридцать втором году он уехал в Гамбург и работал на судостроительной верфи Блома и Фосса. В тридцать третьем его арестовали: год в концлагере Бёргермор. После этого он вернулся в деревню, и какое-то время его не трогали. Он считался недостойным служить в вермахте, и так продолжалось до тех пор, пока в сорок втором не появились эти листовки на фабрике Цандера, там, где он работал. Разумеется, их разбросал он, но доказать они ничего не смогли. Ему дали пять лет каторжной тюрьмы. Он был не женат.

В начале апреля их освободили, в начале мая отпустили домой. В середине мая Кранц и Эрвин Моль добрались до деревни. На обоих были береты. Под беретами – наголо обритые головы. Когда они вошли в деревню, они уже знали, какое впечатление производили на окружающих такие береты.

Это случилось сразу же после того, как американский солдат, захвативший их из лагеря, притормозил свой грузовик, остановил какого-то крестьянина с крытой повозкой, подождал, пока Кранц и Эрвин Моль влезут в повозку, и поехал дальше.

Когда Кранц и Эрвин Моль слезли с повозки, у них долго не было охоты разговаривать.

Только увидев американский разведывательный взвод, рассыпавшийся по двору тюрьмы, они поняли, что выжили. Сутками они прислушивались к тому, что происходило в коридоре. В последнюю ночь затих перестук по батареям. Все тайные сообщения были переданы, теперь оставалось лишь прислушиваться к топоту солдат, выводивших на расстрел.

– Выходи! Живей!

И вдруг все стихло.

Между тем мигом, когда первые фигуры в оливково-коричневой форме забегали по двору тюрьмы, и оглушительным ревом, что раздался затем, минуту-другую царила тишина. Заключенные, повисшие на решетках, соскочили на пол. Мгновение они стояли замерев, но потом в нижних этажах раздался оглушительный рев, он поднимался все выше, пока не заревело наконец все здание – хриплый, монотонный рев, к которому примешивался глухой барабанный стук в двери камер.

В санчасти для политических отвели отдельный зал. Они словно потерялись в его огромном пространстве.

– Не понимаю, куда вы торопитесь, – сказал им майор Мак-Инли, врач. – Что вы можете сейчас сделать? Да и сколько вас всего?

Они внимательно посмотрели на молодого человека. И наконец Кранц ответил:

– Верно. Нас когда-то было больше.

– Во всяком случае, отсюда вы выйдете только тогда, когда я смогу отвечать за ваше состояние, – сказал майор Мак-Инли и вышел.

Коменданта, полковника Андерсона, владельца строительной фирмы из Оклахома-Сити, они увидели, лишь когда покидали тюрьму.

– Господа, – велел перевести полковник Андерсон, – вы свободны, но, если бы вы спросили моего совета, я порекомендовал бы вам пока остаться здесь…

Один из заключенных выразил настойчивое желание взять с собой арестантскую одежду. Переводчик поначалу не понял, то есть он понял, но не уяснил себе смысла подобного желания, не уяснил он его и тогда, когда уже свертывал эти лохмотья, еще раз и еще, пока наконец они не превратились и маленький удобный сверток, который он вручил старому Йоргу Хаберу – оргсекретарю из Бакнанга (земля Баден-Вюртемберг), семь лет каторжной тюрьмы.

На улице они еще немного постояли все вместе. Кранц начал прощаться первым.

– Теперь они с нами такого больше не сделают, – сказал Эрвин Моль.

– Ну, тогда пошли. – И Кранц увлек за собой Эрвина.

Доктор Мак-Инли позаботился, чтобы попутный грузовик довез их почти до самого Висбадена.

На них были эти самые береты, и, когда они влезали в повозку, Эрвин Моль сразу же сунул крестьянину пачку «Лаки страйк». Это, конечно, была слишком высокая плата, и одного этого было достаточно, чтобы старик насторожился. Он молча спрятал сигареты и защелкал кнутом.

Соседи избегали смотреть на них. Женщина, двое детей, некий господин, довольно еще упитанный, солдат, возвращающийся из плена. Дети, два мальчика, были примерно лет пяти и восьми. Вот они пялились во все глаза.

– Жарко, – сказал Эрвин Моль, обращаясь к женщине, и сделал то, чего потом долго уже не делал, даже когда волосы немного отросли. Он снял берет и протер свою бритую голову.

– Ты что, преступник? – звонким, как колокольчик, голосом спросил младший из мальчиков.

Мать одернула его. Упитанный господин с трудом подавил улыбку. Вдоль дороги валялись перевернутые машины, предметы снаряжения, сгоревшие грузовики. Крестьянин остановил повозку и направился в кусты. Солдат встал прямо возле повозки.

– Неужели нельзя хоть в сторону отойти? – воскликнула женщина.

Солдат громко рыгнул.

– Идите вы все к черту, – огрызнулся он, снова усаживаясь в повозку. – Мне теперь никто не указ. Ни с какой стороны. Я это знаю еще с лагеря. Теперь для разнообразия все будет немножко по-другому.

– Это бы вам чуть раньше сказать, – набросилась на него женщина. – До того, как отправились маршировать и ради Гитлера превратили всю Европу в развалины. Мы-то, женщины, сидели здесь с детьми.

Кранц хотел предложить женщине сигарету. Но когда полез в карман, она испуганно отпрянула.

– Вы что, боитесь нас? – спросил он.

– Ясно, – ответила она. – Теперь вы первым делом разделаетесь с нами.

Когда они сошли с повозки и сказали «до свидания», им никто не ответил. Они все чаще и чаще останавливались теперь на отдых.

– И все равно мы движемся вперед, – сказал Кранц, хотя они снова сидели, пытаясь отдышаться.

Облака пыли носились над кучами мусора и щебня. На горизонте беспорядочно громоздились развалины. То, что они видели, называлось когда-то городом Франкфуртом.

Как долго длились эти двенадцать лет?

Как долго тянулись ночи в тюрьмах и концлагерях?

И сколько лет понадобилось им, чтобы не видеть больше во сне, как наступает январь тридцать третьего года и как они объявляют всеобщую забастовку?

Они спешили вернуться домой. Они выжили, и они знали, что это начало, новые необозримые возможности, их вторая жизнь. Но они уже поняли, что начало это будет трудным. Гестапо пришло за ними в разные времена года. Кранц нес в руках зимнее пальто, Эрвина они взяли летом. Ночами одного пальто должно было хватить на двоих.

И вот как-то к вечеру перед ними наконец появилась деревня. Под черной кромкой лесов пологий скат и дома что серое крошево.

Лесничий поспешно вошел в дом, завидев их. Крестьяне молча таращились.

– Скорей бы снова нацепить свой старый картуз, – проворчал Кранц.

Но когда они поднялись выше, с ними уже здоровались, первым, кто подал им руку, был горбатый официант «Почтового двора», в Верхней деревне перед ними уже неслась стайка ребятишек, а когда Валентин Шнайдер бросился к ним навстречу и обнял, то прибежал и старый Бэк, когда ж Валентин Шнайдер подтолкнул их к двери своего дома, его кухня была полна народу, от шума даже собственных слов слышно не было.

Идея назначить Кранца заместителем бургомистра исходила от Леи Грунд. Главный комитет понял ее так: этот человек будет тянуть повседневную работу. А то, что он предоставил Лее докладывать о достижениях, все считали само собой разумеющимся.

В июле Кранц явился в монастырскую больницу и попросил доложить о себе настоятельнице. Сестра Эрмелинда, сидевшая в привратницкой, в ужасе отпрянула, когда Кранц сказал, кто он и с кем хочет говорить. Сестра Эрмелинда отшатнулась от окошечка так, словно ощутила на себе зловонное дыхание дьявола. Не столько сохраняя присутствие духа, сколько от панического ужаса она подняла телефонную трубку, но сумела связно объяснить все лишь тогда, когда услышала спокойный голос матери-настоятельницы.

– Слушаюсь, матушка. Сейчас.

У сестры Эрмелинды, правда, все еще дрожали поджилки, но она уже значительно увереннее вышла за ворота и пригласила Кранца следовать за ней. Слыша за собой топот подбитых гвоздями башмаков, она думала только об одном – не оборачиваться.

В верхнем этаже известие о том, кто к ним направляется, вызвало не меньшую панику – вся обитель загудела. Однако мать-настоятельница оттеснила в сторону сгрудившихся вокруг телефона сестер, взяла трубку и, когда она постепенно уяснила себе, о чем идет речь, решительно сказала:

– Проводи его наверх.

Но и она тоже, положив трубку, почувствовала вдруг дрожь в коленях. Сестра Амалия и сестра Брунхильда в отчаянии заломили руки. Это было так похоже на матушку-настоятельницу. Решили тотчас послать за доктором Вайденом, позвонить патеру Оксу. И почему только они задерживаются! Может быть, принести матушке стакан воды? И тут вдруг Летиция, так звали матушку-настоятельницу, поняла, что глупо дожидаться доктора и патера Окса.

– Просите, – сказала она.

Хорошо ли сидит на ней головной убор?

– Доброе утро, – сказал Кранц, входя.

– Хвала господу нашему, Иисусу Христу, – ответила мать-настоятельница.

– Во веки веков. Аминь, – подхватили сестры Амалия и Брунхильда.

Помещение было ослепительно белым. Белыми были стены, потолок, круглый стол и стулья, белыми были облачения сестер. Только губы у матери-настоятельницы были красные. А глаза – фиалкового цвета. Да еще на полу лежал коричневый линолеум.

– Прошу вас, – пригласила мать-настоятельница Кранца легким жестом, для чего ей пришлось выпростать руку из длинного рукава. Кранц посмотрел, куда она показывала. Она показывала на стол. Сестры Амалия и Брунхильда стояли позади матери-настоятельницы. Если матушка делала шаг вперед, сестры Амалия и Брунхильда делали шаг вперед тоже. Так, шаг за шагом в строгом боевом порядке они подходили все ближе. Кранц уселся. Он положил шапку на стол, расстегнул куртку и руки тоже положил на стол.

Он никогда еще не видел такого прекрасного, тонкого лица, никогда не видел такой чудесной кожи. Это же невероятно, подумал Кранц. На щеках матери-настоятельницы появился нежный румянец. Кранц прикинул: ей должно быть около сорока. И ни одной морщинки, подумал он, пораженный. Две другие монахини казались значительно моложе. Решительно зашуршав своим облачением, мать-настоятельница села. Сестры Амалия и Брунхильда прошуршали к двум стульям, стоявшим у стены. У матушки-настоятельницы глаза и вправду были фиалковые.

Эта накрахмаленная штука на голове, должно быть, ужасно неудобна, подумал Кранц. Он думал об этом на секунду дольше, чем следовало, так что, прежде чем он открыл рот, мать-настоятельница заговорила первая.

– Радуйтесь, что вам не пришлось пережить всего, что пережили мы. Война была ужасна, – сказала матушка.

– Да, мне рассказывали об этом, – ответил Кранц. – Неужели вам действительно так трудно пришлось?

– В часовне не осталось ни одного целого стекла, – вздохнула мать-настоятельница. – И я хотела бы, кстати, просить вас…

– Я понял, – сказал Кранц.

Один-ноль в ее пользу, подумал он. Получается, будто она меня сюда вызвала. Он вынул листок с пометками.

– У меня тоже есть к вам дело. Если наши данные точны, у вас в обители всего двадцать шесть сестер.

Мать-настоятельница утвердительно кивнула.

– Вот видите, но в обители пятьдесят комнат.

– Откуда вы это знаете? – быстро спросила мать-настоятельница.

– Очень просто, – ответил Кранц. – Я узнал об этом у моих друзей-каменщиков, которые строили ваш монастырь и больницу. Ведь не сами же вы построили все это, правда?

Один-один, подумала мать-настоятельница.

– Итак, двадцать пять комнат у вас пустуют, а в деревне негде разместить беженцев. Взгляните сюда.

Он развернул перед ней свой листок.

– А как же часовня?

Кранц ухмыльнулся, и матери-настоятельнице ничего не оставалось, как слегка улыбнуться в ответ. У нее были пухлые щеки – свидетельство чистосердечия. Но ее фиалковые глаза были далеко не простодушны.

– Ну что ж, поглядим, – ответил Кранц. – Однако сейчас я хочу показать вам, как мы это себе мыслим. Мы перекроем коридор, откуда ведут двери в комнаты, вот здесь. Вы будете отделены. Вот тут мы пробьем выход на Бротгассе, установим умывальники, оборудуем туалеты и общую кухню.

Мать-настоятельница слегка пододвинула к себе листок, словно это ее и правда интересовало.

– Вас ведь и в самом деле двадцать шесть в обители? – переспросил Кранц.

Сестра Амалия слегка вздрогнула.

– Конечно, – подтвердила настоятельница. – А как вам жилось все это время? В этой… Вы ведь были…

– В тюрьме, – ответил Кранц. – Ах, знаете, у нас была, вообще-то, довольно сносная жизнь.

Мать Летиция поняла, что это неверный путь. Однако ей необходимо было выиграть время. Без патера Окса она не хотела ничего решать. Она покраснела. Этот человек все время смотрел ей прямо в глаза. А теперь она еще и что-то бестактное сказала. Но вместо того, чтобы обидеться, этот Кранц только улыбнулся. И поскольку патера Окса все еще не было и, надо надеяться, какое-то время еще не будет, а она женщина образованная в противоположность тем двум курицам у стены, и Кранц этот, судя по всему, малый не дурак и, уж конечно, поймет ее правильно, ведь у него явно есть чувство юмора, и еще потому, что перед ней наконец-то сидит человек, который уж наверняка должен знать, к чему все идет, мать-настоятельница смело взяла быка за рога, задав вопрос:

– Вы коммунист?

Кранц внимательно посмотрел на нее.

– Тогда объясните мне, как вы доказываете, что бога не существует?

Кранц наклонился вперед.

– Уничтожая капиталистов, – тихо ответил он.

Мать-настоятельница тоже слегка подалась вперед.

– Как это?

– Очень просто. Тогда он никому больше не будет нужен. Мы вообще забудем о нем, – прошептал Кранц. – И тогда он перестанет существовать.

– Жаль, – сказала мать-настоятельница и снова выпрямилась. – Ваше объяснение кажется мне слишком уж примитивным.

– Возможно, – сказал Кранц. – Но это будет подлинным доказательством того, что бога нет.

Она задумалась.

– А если вы совершите революцию, – мать-настоятельница опять говорила вполголоса, – вы… вы меня расстреляете?

– Это вам сказал ваш епископ? – шепотом спросил Кранц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю