412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Фукс » Час ноль » Текст книги (страница 12)
Час ноль
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:30

Текст книги "Час ноль"


Автор книги: Герд Фукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

Правда, с тех пор Хаупт не видел больше советника Центнера. И, следовательно, не мог знать, что думает советник Центнер по этому поводу. Тем не менее он был уверен, что подобные объяснения советнику по вопросам среднего образования Центнеру не понравятся. Но еще до того, как он это понял, учитель Хаупт уже бессознательно ориентировался на взгляды советника Центнера.

Хаупт вспоминал, как примерно год назад, сидя однажды вместе с Георгом и Ханнесом на лавочке перед домом Леи Грунд, наблюдал прощание членов главного комитета. Тогда он сказал: «Они просто продолжают, и все. Перешли к очередному вопросу повестки дня». А что делал теперь он сам?

Не так давно он встретил на улице Мундта. Он остановился, увидев, что Мундт тоже замедляет шаг. Мундт поблагодарил его за недавнюю беседу. Они тогда славно поговорили. Этот разговор очень много ему дал. Нужно чаще встречаться друг с другом. И пока они разговаривали, собака Мундта обнюхивала Хаупта со всех сторон.

Дома он первым делом вымыл руки: холодная и влажная собачья морда то и дело тыкалась ему в руку.

– Не мешает она вам? – с улыбкой спросил Мундт.

К ужасу своему, Хаупт заметил, что не может больше сопротивляться Мундту. Он должен будет теперь здороваться с ним, останавливаться и разговаривать на улице, должен будет держать себя с ним как с любым другим гражданином. Но Мундт не был любым другим. Было противоестественно обращаться с ним в соответствии с правилами вежливости и приличия, тем не менее Хаупт чувствовал, что теперь не сможет поступать иначе. С помощью какой-то хитрости, колдовства, казалось Хаупту, Мундт заставлял его вести себя так, словно ничего не произошло. С другой стороны, что изменится, если он не станет с ним здороваться и разговаривать? Но по крайней мере не возникнет впечатления, будто все снова в порядке.

Он отправился к Уорбергу. Впервые он проявил инициативу, и Уорберг был приятно удивлен, когда Хаупт вдруг появился в дверях. Этого kraut’a он ценил за то, что тот никогда не пытался лизать ему сапоги. И даже нарочито демонстрировал известную строптивость, нечто вроде повышенного самоуважения. Конечно, Уорбергу было ясно, что Хаупт пришел не без причины. Да Хаупт и сам тут же заговорил о ней. Ему нужен материал против Мундта.

Уорберг повторил то, что Хаупт давно уже знал: весь полицейский архив деревни исчез в новогоднюю ночь сорок четвертого года, с тех пор обнаружить его не удалось, так что даже значительно более суровая французская сыскная полиция не смогла ничего предъявить Мундту, кроме принадлежности к нацистской партии с тридцать четвертого года. Так что предпринять пока ничего нельзя, если только не обнаружатся новые документы в других местах, с новыми данными.

Уорберг, конечно, видел, что человек мучается. Что мучается не тот, кому следовало бы, и мучается, в общем-то, зря. Потому-то ему и нравился Хаупт, и ему было интересно, что он говорит о виновности немцев в этой войне и вообще о фашизме. И вовсе не из равнодушия Уорберг на какой-то миг отвлекся, утратив нить разговора, и даже не к месту рассмеялся. Ему просто вспомнилась одна история, не имевшая никакого отношения к Хаупту, а если и имевшая, то, во всяком случае, не к этому разговору. И потому было весьма некстати, что эта история пришла ему на ум именно сейчас, по, вспомнив ее, Джеймс Уорберг уже не мог от нее отделаться.

Хаупт как раз начал развивать тезис о том, что германский фашизм – явление, которое ни с чем не спутать, что это специфически немецкое явление, что фашизм можно рассматривать как синоним немецкого национального духа, что фашизм лишь логическое продолжение и окончательное формирование последнего, когда Джеймс Уорберг вспомнил свою историю, и тут у него началось подозрительное першение в горле. Джеймс Уорберг вспомнил Минхен.

Было шестнадцатое января тысяча девятьсот тридцать третьего года, половина третьего пополудни, когда его мать, Алиса Варбург (тогда еще их фамилия произносилась именно так), сбежала с криком вниз по лестнице варбурговской виллы на окраине Йенишпарка в районе Отмаршен в Гамбурге. В руке у нее был какой-то листок.

Карл Фридрих Варбург выбежал из своего кабинета; из мансарды со второго этажа, перепрыгивая через ступеньки, слетел вниз Джеймс Варбург; из музыкального салона выскочила сестра Эстер, а из подвала, тяжело дыша, выбралась та, о ком шла речь, – Минхен.

– Вы только полюбуйтесь, – кричала Алиса Варбург. – Я нашла это у нее. Вы только полюбуйтесь.

Листок, а вернее, кусок картона она держала в вытянутой руке, словно боясь обжечься. Минхен заломила руки.

– Но позвольте мне объяснить вам, госпожа коммерции советница.

– Продажная тварь! – кричала Алиса Варбург.

– Ах, как все сложно, – всхлипнула Минхен в ответ.

Кусок картона, который Алиса Варбург держала в руке, при ближайшем рассмотрении оказался фотографией. Когда Карл Фридрих Варбург ее увидел, он, к полному изумлению своей жены, да впрочем, и Минхен тоже, разразился хохотом. На фотографии был человек с прядью, спадающей на лоб, с безумным собачьим взглядом, со щеточкой усов под носом. На фотографии был он.

Прослеживая преступные черты германского духа, Хаупт как раз перешел от Шпенглера, и Вагнера к Ницше и собрался было уже сделать обратный бросок к Шопенгауэру, как вдруг в горле Уорберга запершило уж совсем невыносимо.

– Двадцать пять лет она в доме! – укоризненно воскликнул Карл Фридрих Варбург. – И вот вам.

– Да не смейся же! – воскликнула жена.

И тут Карл Фридрих Варбург перевернул фотографию.

– Твой любящий тебя Отто, – прочел Карл Фридрих Варбург, из последних сил сдерживая хохот.

– И ничего тут нет смешного! – закричала теперь и Минхен.

– А где ты это нашла? – полюбопытствовал Карл Фридрих Варбург.

– В ее белье, – ответила Алиса.

– В ее белье? – заорал Карл Фридрих. – Да я бы сам стал антисемитом, если бы у меня начали рыться в белье!

– И вообще тут нет ничего смешного! – кричала Минхен.

– Я тоже так считаю, – сказала Алиса.

– Двадцать пять лет я гну на вас спину, – продолжала кричать Минхен. – И требую, чтобы надо мной не насмехались!

– Она права, – поддержала Алиса.

Однако на Карла Фридриха Варбурга все это произвело лишь обратное действие, он хохотал еще громче, слегка постанывая и сжимая руками бока. Но вдруг Минхен произнесла слова, которые заставили его умолкнуть.

– Типично, – сказала Минхен. – Надо всем насмехаться. Как это типично по-еврейски.

Тут уж Карлу Фридриху Варбургу стало не до смеха.

Зато у его сына от смеха по-прежнему першило в горле. Он откашлялся, прикрывая рот ладонью, он пытался бороться с собой. А Хаупт между тем дошел уже до гейдельбергских романтиков, вплотную приблизился к Гегелю, а затем каким-то непостижимым образом оказался в Америке.

– Торо[31]31
  Торо, Генри Дэвид (1817–1862) – американский писатель и философ.


[Закрыть]
, – произносил Вернер Хаупт. – Уитмен.

И тут он сказал такое, что Джеймс Уорберг был не в силах сдержаться.

– Я вам завидую, – сказал Хаупт. – Вы-то американец.

В январе тридцать третьего Джеймсу Варбургу было шестнадцать. В июне вместе со своими родителями и сестрой он поднялся в Неаполе на борт теплохода «Мэриленд», а осенью вместо своей гамбургской виллы они жили в трехкомнатной квартире в Нью-Йорке, и Джеймс Уорберг протирал штаны за партой уже не в отмаршенском «Христианеуме», а в средней школе номер тринадцать в Бруклине. Но тут уже он для всех был не еврей, a kraut.

Когда Хаупт сказал: «Я вам завидую. Вы-то американец», Джеймс Уорберг не в силах был больше сдерживаться. Тут он выложил все как есть. Минхен была так смешна тогда, их добрая, толстая Минхен, у которой, как вдруг выяснилось, был свой Отто, а ведь Минхен – преданный им человек, да-да, несмотря ни на что, преданный человек, и это было самым смешным во всей этой истории, и вдруг точно таким же смешным показался ему Хаупт, он чем-то неуловимо походил на Минхен, его смятение было тоже смешным, да и сам он, Джеймс Уорберг, показался себе вдруг ужасно смешным.

– Kraut или еврей – вот в чем вопрос! – воскликнул он.

Но тут его смех вдруг оборвался, и они испуганно уставились друг на друга. Хаупт медленно поднялся. Ощупью нашел свою палку.

– Я не хотел вас обидеть, – сказал Джеймс Уорберг. – Поймите меня правильно.

Хаупт не появлялся у Ханны уже два дня, и она отправилась к нему сама. Не успела она присесть, как послышался шум подъезжающего джипа Уорберга.

– Выключи свет, – прошептал Хаупт.

Но Ханна не шевельнулась, и он вскочил сам.

В дверь постучали, раз, другой, и они услышали, как Уорберг зашагал назад к джипу. Но мотор он включил только через минуту-другую. Шум отъехавшего джипа затихал постепенно. Но еще долго его можно было слышать в ночи.

– Включи свет, – сказала Ханна. Теперь было уже совсем тихо. – Почему ты это сделал? Где ты, ты здесь?

С улицы послышались шаги, кто-то прошел мимо.

И тут ворвался Георг, включил свет.

– Чего это вы так сидите?

В школе Хаупт выглядел теперь более собранным, но стал и более холодным. Некоторые разделы он преподносил в такой манере, которая давала понять, что прорабатывает он их только по указанию сверху. Иногда, приходя в класс, он швырял портфель на стол, а сам подходил к окну. Тогда класс тотчас затихал. Хаупт уже не горячился, как прежде, он говорил размеренно и спокойно, но, когда кончал, в классе воцарялась тишина, которую никто не решался нарушить.

Кроме Лони Фехтера. Обычно его рука тянулась вверх, через какое-то время, медленно, неуверенно, но тем не менее тянулась вверх. Леонгард Фехтер не был способным учеником. Но он принадлежал к числу тех, кто добросовестно слушал учителя, и Хаупт относился к нему с мягкой иронией. Зато в такие минуты чаще всего Лони Фехтер изрекал что-нибудь такое, от чего голова у Хаупта шла кругом. Это было занятно. Обычно Хаупт давал Лони побарахтаться, прежде чем говорил:

– Интересно, очень интересно, что сказал нам сейчас Леонгард.

Лони Фехтер бледнел еще больше, чем всегда. Он бледнел от радости и все оставшееся время уже молчал.

– Мне так хотелось бы послушать, как ты играешь, – сказала однажды Ханна. – Знаешь, они хотят создать в деревне оркестр. Мне поручили спросить, не хочешь ли ты… Они рассказывают о вас, о тебе и о Георге, всякие диковины.

Хаупт зло рассмеялся.

– Да уж, ты и твой Кранц.

– Ну что это опять значит?!

– Я недавно видел вас вдвоем.

– О господи!

Ханна откинулась на траву. Они сидели на опушке леса, над деревней.

– Музыка, эта потаскуха, – сказал Хаупт. – Она проделывает такое с каждым. В музыке мы все великие. Истинно немецкое искусство. Мы опьянили себя ею. Точнее, это они нас опьянили.

Ханна притянула его к себе.

– Так нельзя, – сказала она. – Это же часть тебя. Ты не можешь взять и вырвать музыку из своей души. Сыграй, хотя бы вместе с Георгом.

– Он тоже больше не играет, – сказал Хаупт.

– Но я много раз слышала его игру.

– Он играет в джазе. Это еще не значит играть по-настоящему.

Ханна этого вовсе не находила.

Она и в самом деле недавно встретила Кранца.

– Как дела? – спросила она.

– Ничего, – ответил Кранц. – Мы выпускаем продукцию. Дело пошло.

Они выпускали простые вещи, и прежде всего оконные рамы. Крестьяне должны были платить продуктами, которые передавали в фабричную столовую. Все остальные платили деньгами. Кому поставлять мебель, они определяли на основании списка очередников, который вела жилищная комиссия. Деньгами они выплачивали себе заработную плату, оплачивали счета за электроэнергию и другие непроизводительные расходы. Остаток они рассматривали как общий фонд, из которого они заплатят Цандеру за израсходованную древесину, за использование зданий и станков. Но они записали себе и отработанные часы на расчистке и восстановлении фабричных помещений, во всяком случае, той части, в которой они теперь работали. Таким образом, Цандер не скоро с ними рассчитается.

Конечно, Ханна обо всем этом и не спрашивала. Она хотела знать, как дела у него, у самого Кранца. Она спрашивала очень серьезно, а он так и воспринял ее обычный вопрос, тем не менее ответил коротким производственным рапортом. И вместо «я» намеренно сказал «мы».

Он был несколько смущен оттого, что не мог скрыть, как он рад, что она остановилась и заговорила с ним. Оттого, что не мог скрыть, как она ему нравится.

Предложение о поставках древесины непосредственно общиной раскололо главный комитет на два лагеря. Решение откладывалось снова и снова и, конечно, по инициативе той стороны, которая была против. Они надеялись на выборы в совет общины осенью, а стало быть, и на новое распределение сил. И потому нужно было во что бы то ни стало добиться решения теперь, когда была еще надежда на положительный исход.

У СДПГ и КПГ была общая комната, небольшое помещение рядом с «Почтовым двором». Эрвин Моль и Кранц работали за одним столом.

Как же обстояли дела у Кранца? Ханна понимала, что это была обычная его манера отвечать – ничего. И еще она заметила, что с удовольствием смотрит ему в глаза.

Кранцу и Эрвину Молю было тогда около тридцати пяти. Они учились в одном классе, в одно и то же время поступили в ученье, дома их родителей стояли на одной улице (низкие, переполненные детьми, обросшие сзади стойлами для коз, кроличьими клетками, сараями для дров и для инструмента, курятниками и свинарниками, которые упирались в узкие, густо засаженные огороды), они даже приходились друг другу какой-то дальней родней, но здесь, «на горе», это не так уж много значило: здесь все приходились друг другу родней.

Их отцы были чернорабочими. Отец Эрвина – лесорубом, отец Кранца – подсобным рабочим на стройке. Эрвин вступил в социал-демократическую партию, Кранц – в коммунистическую, Эрвин женился, Кранц – нет; Эрвин построил дом, Кранц – нет. Эрвин женился на дочери железнодорожника, и они долго выбирали подходящее место для застройки, чтобы оно было достаточно далеко от родительского дома. Они были обручены шесть лет, и, когда наконец поженились и начали строиться, оставалось только разместить все по своим местам, каждый камень, каждый предмет мебели. Дом был готов в их мыслях задолго до того, как они его и в самом деле построили. Невеста Эрвина работала секретаршей у какого-то адвоката в Трире, каждую неделю она ходила к причастию. Дом родителей Эрвина она навещала нечасто. Каждый раз перед ее приходом там устраивали что-то вроде генеральной уборки. Пусть твоя ребятня сейчас же выметается из дома, кричал Эрвин сестре, и твоя тоже, кричал он брату, и твой, кричал он другой сестре, которая не была замужем, но прижила ребенка. Старшая сестра в ответ огрызалась, зять брал шапку и отправлялся в пивную. Но все всегда оказывалось в полном порядке, когда наконец появлялась Эльфрида, она присаживалась на копчик стула, теребя в руках носовой платок, а Эрвин думал, когда же наконец я избавлюсь от всего этого сброда. Он словно видел родительский дом новыми глазами, какой он тесный, какие низкие здесь потолки, как огрубели руки отца, проведшего всю жизнь на лесных работах. Да это же корневища, а не руки, думал Эрвин, узловатые корневища. И какой вообще здесь запах. Ему было невмоготу в этом доме с вечно шныряющими под ногами детьми, с нескончаемыми склоками, с вечной сутолокой и теснотой. Вырваться отсюда. Только бы вырваться.

Кранц, напротив, все еще жил у матери. В тысяча девятьсот восемнадцатом, в последний год войны, его отец погиб на фронте. Ему было тогда восемь, он был старшим и хотел он этого или нет, но для четверых младших он стал отцом. Маленьким, строгим, серьезным отцом, который вмешивался во все и неумолимо держал их в строгости. Он распределял работу, организовывал присмотр за самыми маленькими, наказывал и поощрял, а вечером вместе с матерью заносил дневные расходы в школьную тетрадку.

Это он уговорил ее купить на оставшиеся деньги второго поросенка, начал разводить кроликов, он распорядился, чтобы двух козлят, которых принесла коза, не забили к пасхе, но вырастили. А еще он распорядился, чтобы они дополнительно взяли в аренду землю для огорода, следил за тем, чтобы младшие учили уроки, он распределял работы таким образом, чтобы их хозяйство набирало силу даже тогда, когда сам он пошел в ученье, на этом тоже настоял он сам, ему нужно получить профессию, иначе поступать было бы недальновидно, в конечном счете это не окупилось бы.

Теперь он был мужчиной в доме. Мать работала уборщицей в монастырской больнице. Но выкручивались они тогда только благодаря ему, чье собственное детство закончилось на восьмом году жизни. Мать по-разному глядела на него, когда он этого не замечал, особенно когда он стал старше, по был у нее один взгляд, особенно грустный. Она и сестры боготворили его. Брат его ненавидел.

Кранц так и не женился. Каким-то непостижимым образом все каждый раз заканчивалось еще до того, как, собственно, начиналось. Он был среднего роста, худощав, полнота ему не грозила, черноволосый и черноглазый; волосы у него вились от природы, что мать и сестры находили восхитительным, сам же он терпеть не мог своих волос.

Он был вспыльчив. Обычно спокойный, можно даже сказать, молчаливый, он порой вдруг вскипал от злости. Начинал бушевать, сам выполнял недоконченную работу, сбрасывал поленья с тележки, которую до сих пор не разгрузили у дверей, несмотря на его указание, в ярости швырял тяжелые буковые поленья словно щепки, и тогда было видно, какой он сильный. А порой он вообще не разговаривал. Это случалось примерно раз в два, два с половиной месяца. Тогда он бродил как во сне, ковырялся в хлеву или гулял, чаще всего в лесу, часами.

Ненависть брата он переносил спокойно. И даже не пытался бороться с ней. Когда в тридцать девятом Эвальда призвали в армию, они взяли его жену с двумя детьми к себе. Старшая сестра осталась жить с ними, когда вышла замуж; детей у нее было трое. Самая младшая после года трудовой повинности тоже вернулась домой. Но ни беготня детей, ни крики и общая суматоха не выводили Кранца из себя. И если временами на него накатывала злость, то не потому, что у них было слишком шумно или тесно. По-своему ему это даже нравилось. А если они уж слишком его донимали, он уходил в свою комнату.

У Эрвина в доме всегда царила мертвая тишина, хотя дом был не так уж и велик. Женой владела мания чистоты и порядка, к тому же она была набожна, так что когда друзьям хотелось повидаться, то, как правило, Эрвин поднимался к Кранцу на гору или они отправлялись погулять. Эрвин много читал. Кранц тоже, и даже романы. Но Кранц читал лишь то, что доставляло ему удовольствие. Эрвин же считал, что знание – сила. В его библиотечке дешевых изданий «Реклам» можно было найти книжки по астрономии, по алгебре, по лесному хозяйству, исторической геологии, государственному праву, книжки о жизни насекомых, а со временем, когда коричневорубашечники закрепились, казалось, навечно, Эрвин искал в разных книгах доказательства существования бога. Он, правда, не ходил в церковь, этого не сумела добиться даже Эльфрида, но если не бога, то все больше и больше начинал Эрвин Моль опасаться своего тестя, железнодорожного служащего (тот был кассиром). С имперской железной дорогой шутки были плохи.

Кранц время от времени ухмылялся про себя, когда Эрвин водружал на нос очки и начинал читать вслух (о происхождении и захвате власти у него самого были несколько иные представления), но они знали друг друга столько, сколько помнили себя, они были как братья, независимо от политических взглядов. Страстная тяга Кранца к чтению отнюдь не была следствием какого-то внутреннего разлада, но проявлением особой чувствительности, которая не могла найти себе иного выхода. Они жили под постоянным надзором, но ведь они и так с незапамятных времен считались подозрительными.

Эрвин поступил в ученье к Цандеру и после окончания ученья там же остался. В другом месте он никогда не работал. Кранц тоже был у Цандера в учениках, однако сразу же после экзамена на звание подмастерья сменил работу. Он отправился в Саарскую область (в конце каждой недели, правда, неизменно приезжал домой), в тридцать втором перебрался в Гамбург на судостроительную верфь Блома и Фосса. Когда через два с половиной года он вернулся, за плечами у него был уже год концлагеря, их партий больше не существовало, профсоюзов тоже, все, что они тогда создавали, было разгромлено, а партия ушла в подполье.

Немедленно по возвращении Кранц был вызван к местному группенляйтеру Маусу. Несмотря ни на что, они хотели дать ему возможность самому убедиться в преимуществах нового порядка. В противном случае пусть пеняет на себя. Цандер без возражений принял его на работу. Определил его в цех, где выпускали шкафы для нужд вермахта. Конъюнктура была для него благоприятной. Эрвин, несмотря на вопли Эльфриды, тотчас пришел к Кранцу, и это было больше, чем обычный дружеский жест. Эльфрида была права. Кранц ведь не мог отрицать, откуда он прибыл.

Им многое нужно было обсудить во время прогулок по лесу, когда никто не мог их подслушать. Нацисты долго не продержатся (Эрвин), мы в преддверии пролетарской революции (Кранц). Однако Гитлер разгромил группу Рёма, вернул рейху Саарскую область, нацисты чувствовали себя все увереннее, и война приближалась. В конце тридцать шестого в деревню приехал инструктор, на горе в заброшенной каменоломне он изложил Кранцу итоги и выводы Брюссельской конференции, VII Конгресса Коминтерна. Кранц обсудил все это с Бэком и Валентином Шнайдером. И с Эрвином тоже. Антифашистский союз? Но с кем? С социал-демократами? Они нас предали (Бэк). С вами, коммунистами? Да вы же первые открыли дорогу к власти нацистам (Эрвин). С церковными служками? Со священниками? С монахинями?

За этими словами стояли живые люди. Здесь каждый знал каждого. И в этом была трудность. Они жили рядом друг с другом, знали друг о друге слишком много. Стратегия была здесь непроста. Кранц злился. Но не оставлял своих попыток. Тогда ему было всего двадцать пять, но это никого не волновало. У него уже было совершенно сформировавшееся лицо, темное, жесткое лицо с широкими скулами.

Эрвин оживлялся во время дискуссий. Тихое противоборство загоралось в его глазах. Чем больше они спорили, тем больше чувствовал он себя снова одним из тех, с горы, из Верхней деревни, в отличие от крестьян и ремесленников из Нижней, не говоря уже о чиновниках. Все без исключения голоса за КПГ и три четверти голосов за социал-демократов поступали сверху, с горы, от этого нищего сброда. Но как бы долго они ни спорили, Эрвин так по-настоящему и не мог понять, почему они там, наверху, вечно ссорились, пропивали заработанные деньги, производили на свет так много детей, таскались по бабам, не умели сдерживать себя, не преуспевали. Они же вели себя по-детски, неразумно, все должно было быть иначе, тогда бы все и сложилось иначе, а не так, как оно сложилось на самом деле.

В то время Кранц выработал для себя определенную манеру держаться: ухо обращено к говорящему, глаза опущены вниз, но время от времени быстрый взгляд на собеседника. Важно было, что, хоть он знал многих людей, его самого знали немногие. В общественном сознании он должен был оставаться второстепенной фигурой, быть где-то на заднем плане. Так он и жил – отъединенно, уклоняясь от приглашений, ярмарок и танцевальных вечеров, его считали робким и немного чудаковатым. Поначалу предполагалось, что он «недостоин службы в вермахте», потом, однако, Цандер позаботился, чтобы его отнесли к числу незаменимых на фабрике – он знал, какие золотые руки у этого слесаря. Обычно вечера Кранц проводил в своей комнате. Иногда он брал на день отпуск и отправлялся в Трир, покупать книги. Он читал Сервантеса, Гриммельсхаузена, Бальзака, Толстого, Гомера. С трудом постигал он образный язык мировой литературы. Ему казалось, что он осваивает огромные новые территории, материки. Чтение лишь усиливало в нем ощущение, что все эти долгие годы он стоит на посту, на далеком передовом посту, и что о нем, однако, не забыли.

Лишь однажды у него была связь с девушкой. Ей было тогда девятнадцать, ему двадцать девять. Как раз закончился поход во Францию, и девушка эта отбывала свой год трудовой повинности у доктора Вайдена. Она была дочерью сапожника из Франкфурта, и один раз она видела фюрера. Она пригласила Кранца, когда на «Почтовом дворе» объявили белый танец. Кранц давно уже не ходил на танцы, а в тот раз отправился на «Почтовый двор» только за компанию с Валентином Шнайдером и Куртом Боком. Однако долго за их столиком он по выдержал. Он обосновался у стойки, недалеко от входа в зал, среди подростков, холостяков и пьяниц. Она целеустремленно подошла к нему – видимо, долго за ним наблюдала, Раз-другой он наступил ей на ноги и сбился с ритма, но потом танцевал превосходно, хотя никогда этому не учился. Все дело было в ее манере: она замирала в его объятиях, но умела сделать вовремя легкое и существенное движение, которое позволяло ему держать ритм и подсказывало, куда повернуть – направо или налево. За ее столиком сидели девушки, отбывающие, как и она, трудовую повинность. Кранц оказался бы там единственным мужчиной. И поскольку он не смел предложить ей место у стойки, то пригласил к столику Валентина Шнайдера и Курта Бэка.

Кранц и женщина, Кранц и завоевание женского сердца, к тому же осуществленное на великосветский манер, – это была сенсация, и все развеселились, Кранц же застеснялся. И тут она начала на своем франкфуртском диалекте восхищаться красотами Баварии и с восторгом рассказывать, что однажды уже видела фюрера. Валентин и Курт внимательно глянули на него, и Кранц сказал:

– Пойдем потанцуем.

Только танцуя, он осознал, что обратился к ней на «ты».

Она стреляла своими карими глазками. Было ясно, что намерения у нее самые серьезные. Кранцу это тоже было ясно. Они сразу же условились встретиться завтра вечером. Сначала они немного погуляли, потом зашли выпить пива на «Почтовый двор». Примерно по такому же образцу протекали и остальные их встречи.

Сначала она не замечала, что он все время молчит. Ей так много нужно было ему рассказать, что казалось, на это не хватит времени. Она рассказывала о Франкфурте и, конечно, о своей семье, о семье доктора Вайдена, которая произвела на нее огромное впечатление, пересказывала истории, которые прочла в иллюстрированных журналах, – как правило, там прославлялась французская кампания, и все это приводило ее в дикий восторг.

Поначалу и сам Кранц не замечал упорного своего молчания. О нем самом, казалось ему, нечего рассказывать. Тем более что так хорошо, как она, рассказать он все равно бы по смог. Так весело, живо, со смехом. Но время от времени случались паузы. Тогда они брались за руки и смотрели на закат, на вершины гор. Под летним платьем просвечивало стройное, крепкое тело, и жизнь казалась ей бесконечной.

Кранц сразу же познакомил ее с матерью.

– Это Маргарита, – сказал он.

Сама она называла себя Гретель. Но он сказал – Маргарита. Мать внимательно посмотрела на нее, и взгляд ее начал медленно проясняться, пока она не улыбнулась девушке. А когда Кранц вышел за бутылкой вина, она в коридоре притянула его голову к себе и поцеловала. После этого она обхаживала его с такой заботой, словно он был болен какой-то неведомой болезнью.

Столовое серебро Вайденов и их роскошные скатерти были, конечно, просто загляденье, но что представлял собой сам Вайден, Кранц знал намного лучше: Вайден был доверенным врачом у них на фабрике. Но он молчал. Он не думал тогда, что для нее это еще и предмет гордости. Он думал только, что она очень молода, ничего подобного не видела в жизни, и вообще, все это так безобидно. Только позже он начал думать, что ей нужна и собственная гордость.

Гретель, должно быть, кое-что почувствовала, а может, просто исчерпала тему, во всяком случае, через какое-то время она больше о Вайденах не заговаривала. Кранц заметил это не сразу, но потом его вдруг осенило, что вот уже довольно давно о Вайденах он не слышит ни слова. Зато пошли разговоры о героях «воздушной войны» с Англией. Кранц как раз читал тогда «Симплициссимуса» и, когда она заканчивала свои сообщения о героях-летчиках, рассказывал ей про Симплиция. Впрочем, особенно много о героях люфтваффе не расскажешь, однако Кранц не был уверен, это ли оказалось основанием, почему она перестала говорить о войне, или причиной были его рассказы о военных мытарствах Симплициссимуса. Во всяком случае, теперь Гретель молчала не только о Вайденах, но и о той решающей битве, в которую ныне вступила Германия, и об удивительных, успехах, которые наблюдались на всех фронтах. А о чем же еще можно рассказывать? Наверное, о многом. Но, видимо, она свой материал исчерпала. Все чаще брели они рядом молча, молча сидели друг против друга.

– Расскажи хоть что-нибудь о себе, – попросила она.

Нелепо, но ему ничего не приходило в голову. Конечно, он мог бы рассказать многое, но это было как раз то, о чем рассказывать он не мог, не имел права. Словно вся жизнь его свелась к его политической биографии, словно он был партийным работником, и только, а партия – его жизнью. С товарищами, с Валентином Шнайдером или с Куртом Бэком все было как раз наоборот, с ними он всегда просил – давайте-ка поговорим о чем-нибудь другом.

Однажды вечером, это было воскресенье и уже осень, Кранц вдруг заметил – а они уже довольно долго шли молча, – что она плачет. Он взял ее за руку, она всхлипнула еще раз-другой, но потом перестала плакать.

– Сама не знаю, что со мной, – пробормотала она, вытирая глаза.

Кранц чувствовал себя словно раздвоенным. Он и шел рядом с Гретель, и в то же время молчал, замкнувшись в себе. Ничего не мог он возразить ей на ту убийственную бессмыслицу, которой были забиты ее мозги и которую она выбалтывала ему с такой непосредственностью. Он не имел права выдавать себя.

Кранц обнял Гретель за плечи. Они остановились и целовались так, как никогда прежде. Потом он проводил ее домой, они были так измотаны, словно долго любили друг друга, и одновременно утешены, словно наконец-то поговорили о чем-то важном.

Теперь они все чаще заполняли молчание объятиями, но порой, когда они нежно касались друг друга, ему вдруг казалось: они это только затем делают, чтобы удостовериться, что другой еще рядом. Гретель ни разу не спала с мужчиной. Можно было предвидеть, что если они продолжат свои встречи, то это непременно произойдет. Она дрожала от страха, но он не видел иного пути. И однажды вечером это случилось. Это было почти что насилие, хотя, конечно же, она хорошо знала, что предстоит, когда они свернули на заросшую лесную тропинку.

Она даже как будто была рада, что преодолела свой страх, после этого она послушно, словно это само собой разумелось, следовала за ним в самые глухие лесные уголки и даже сама увлекала его за собой. Но внезапно все кончилось. Первый и второй раз она еще как-то утешала его, потом молчала. Как-то вечером Гретель появилась, когда Кранц ужинал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю